Благотворительность
Собрание сочинений в четырех томах. Том III
Целиком
Aa
АудиоНа страничку книги
Собрание сочинений в четырех томах. Том III

Пожертвование В. А. Кожевникова Воронежскому музею

Ответ на недоумение профессора С. С. Глаголева («Богословский вестник», февраль 1898 г. — разбор сочинения г. Кожевникова «Философия чувства и веры»), почему г. Кожевников назначил выручку с своего сочинения воронежскому музею433.

Музей, как выражение философии чувства и веры (любви к отцам и Богу отцов) и реакции против философии бесчувственной критики, превращающей всю историю в легенду или миф, весь мир — в представление или призрак, имеет прямое отношение к сочинению г. Кожевникова, доход с которого назначен для восстановления старины, как доказательства реальности её, в чем и состоит самая элементарная задача музеев434.

Если представителями философии чувства и веры являются музеи, то представителями критической философии являются университеты; последним даются все средства, а первым отказывают во всем; очень понятно поэтому сочувствие автора «Философии чувства и веры» именно к музеям. В провинции также существуют представители философии критической или позитивной и философии чувства и веры; органами первой в провинциях являются обыкновенно люди, понимающие лишь торгово–промышленные музеи и очень неблагосклонно относящиеся к музеям истинным, и таких людей в среде интеллигенции громадное большинство, так что истинным музеям поддержки ждать неоткуда. Воронежский музей, устрояющий выставки, начав коронационною, есть не просто лишь хранилище, — он даже выводит на свет хранимое; а желая завести, как мы слышали, метеорические наблюдения, он делает шаг к тому, чтобы сделаться всенаучным, особенно если к метеорическим музей присоединит ещё наблюдения над падающими звёздами, т. е. над явлениями уже космическими. Основания к такому переходу музеев, как хранилищ только остатков прошлого, к музеям всенаучным, можно видеть и в книге г. Кожевникова (стр. 750–я), где он говорит о том, в чем состоит недостаток философии Гаманна, что встретило такое странное опровержение со стороны рецензента книги г. Кожевникова.

Насмешки проф. Глаголева против ничем не повинного пред ним воронежского музея совсем непонятны; и не прискорбно ли видеть апологетов религии любви одержимыми такою беспричинною неприязнью? Г. Кожевников предназначил выручку от продажи своей книги в пользу воронежского музея. Автор же рецензии книги, хотя и не в состоянии отрицать доброго намерения в таком предназначении, тем не менее говорит о нем в ироническом тоне, недоумевая, — «какую непосредственную связь можно установить между любовью к Платону и мифологии голландца Гемстергюи, «сивиллиными книгами» кенигсбергца Гаманна и музеем г. Воронежа» (стр. 300–я «Богосл<овского> Вестн<ика>», февраль 1898 г.). Очевидно, выбор, сделанный в данном случае автором книги, представляется автору рецензии крайне странным, и оправдать его он находит возможным только «с философской высоты», и притом мотивом самого общего свойства, «желанием служить научной цели, умножению истины» (ibid.). Недоумение г. рецензента кажется нам, в свою очередь, неосновательным, и нам думается, что нет надобности подниматься в заоблачные философские высоты для того, чтобы усмотреть достаточную связь между содержанием книги г. Кожевникова и полезным назначением, которое указано выручке из её продажи. Ни Гемстергюи, ни Гаманн не могут быть названы людьми, чуждыми музейскому делу в его истинном, широком, воспитательно–образовательном смысле. Наоборот, и их собственные симпатии, и их деятельность имеют к этому делу «непосредственное» отношение, вопреки мнению рецензента: что касается, во–первых, Гемстергюи, то он, по отзыву современников, «собрал вокруг себя, насколько у него хватало сил, все прекрасное по части наук и искусств» («Филос<офия> чувства», стр.50–я). «Он был настолько же художник, насколько философ», знаток живописи, скульптуры, усердный собиратель памятников классического искусства (стр. 50–51). «Сын знаменитого в своё время филолога и женщины, одарённой большими артистическими способностями, он вырос среди вдохновений античного искусства; его родной дом представлял собою и богатую библиотеку, и замечательный музей древностей» (стр. 56).

Что же касается Гаманна, то его, быть может, величайшая заслуга состояла именно в пробуждении сознательной любви к прошедшему и к его филологическим, художественным и историческим памятникам. В век почти полного непонимания и презрительного отношения к прошлому, Гаманн был одним из первых влиятельных людей, горячо полюбивших прошедшее, сумевших критически–зрело отнестись к нему. Он был, следовательно, для Германии его времени одним из начинателей благородного дела воскрешения родного, местного и в то же время общечеловеческого прошлого, — дела, которому именно и призваны служить музеи вообще и местные провинциальные музеи — в частности. «Любить милых древних, сделать их себе близкими, родными, и даже предпочитать общение с этими дорогими мёртвыми легкомысленной погоне за новыми знакомствами» (стр. 200) было жизненным правилом Гаманна, которое он плодотворно привил своим ученикам и последователям.

С другой стороны, в виду увлечения безличным и бездушным отвлечённым космополитизмом, Гаманн был неутомимым борцом за определённое, родное, национальное, расовое, местное, народное, отечественное — в языке, в искусстве, в нравах и в государственной жизни (стр. 200 и след.); он поощрял к собиранию народного творчества (202 и след.), он страстно любил историю и обнаружил в её области глубокое критическое понимание (209 и след.). Сверх того, у него замечалось ещё особое пристрастие к характерным чертам местным, к местным особенностям в искусстве и литературе, к «провинциализмам» в речи, — сочувствие, которое он привил и своим последователям (244, 205).

Мы видим, следовательно, что, в силу перечисленных особенностей, мыслитель этот, несмотря на отдалённость от нас времени и места его деятельности, может и должен считаться не только имеющим отношение к музейскому делу, но и отношение «непосредственное».

Но, помимо этих специальных совпадений, нельзя не признать существования и более широкого повода к сближению с музейским вопросом всего философского направления, изучаемого в труде г. Кожевникова. В отличие от одностороннего рационализма, превращавшего изучение человека в тенденциозное и произвольное рассуждение о человеке, в отличие от философского критического идеализма, подменявшего фактические данные жизни бессодержательными схемами отвлечённого «чистого» мышления и превращавшего вещи и явления в призраки и понятия, философия чувства и веры стремилась к реальному и всестороннему познанию жизни и человека. Она старалась восстановить в их правах и обязанностях те стороны живого человеческого существа, которые были придавлены или искажены рационализмом, скептицизмом и идеализмом 18–го века. Если сама философия чувства и веры не сумела правильно решить предлежавшей ей величавой задачи, то само реалистическое стремление к её решению было во всяком случае похвально и полезно. Великою заслугою, например, Гаманна было то, что вся его деятельность в области философской, исторической, филологической и эстетической «носила характер объединяющий, восстановляющий и оживляющий» (стр. 750). Недостаток Гаманна, наоборот, состоял в непонимании того, что «конечною целью не одного только историко–филологического знания, но и всего знания является деятельность восстановляющая, оживляющая, воскрешающая и объединяющая» (стр. 750). И вот именно внесению этой–то существенной поправки в определение конечной задачи знания и содействию практическому осуществлению активной цели знания в жизни и призваны служить музеи, не исключая и провинциальных, если будущее человечества и человеческого знания не так безнадёжно–мрачно, как кажется автору рецензии. Так, автор рецензии говорит: «Никакой луч света не освещает нам будущего человечества. Но философия, полагаем, с достаточною ясностью показывает нам, что если это будущее имеет цель, то таковая должна быть в инобытии, в ином мире, томление по которому прирождено нам, но который для нас в настоящих условиях непредставим и недостижим»435и т. д., и т. д. Тут сказано все, что может сказать профессор, желающий превознести веру, не думающий о деле, и поэтому не допускающий, чтобы наука, знание могли иметь какое–либо серьёзное значение.

Не странно ли, однако, со стороны профессора духовной академии видеть в нашей жизни и во всем мире пустую и глупую шутку? Мы не знаем, какую кафедру занимает г. Глаголев, но, судя по его статьям, он принял на себя роль какого–то обвинителя естественных наук; возводя на них всевозможные обвинения, он не обвиняет, однако, естественные науки, когда они производят действительное зло, придавая, например, вещам соблазнительную наружность (в чем и заключается приложение их к промышленности), т. е. когда они возбуждают вражду между людьми и вооружают враждующих истребительнейшими орудиями. Быть может, впрочем, г. Глаголев и не видит в этом зла, а даже радуется, что таким образом наша жизнь делается все более пустою и даже преступною?! Г. Глаголев не может лишь допустить, чтобы естественные науки могли сделаться орудием действительного блага, орудием спасения от общих всем людям бедствий, как голод, язвы и смерть, на что, по–видимому, и выразил надежду в своей книге г. Кожевников. Нам совершенно непонятно, для чего это нужен вечный антагонизм между знанием и верою, тогда как знание, сделавшись орудием веры, расширило бы свою область, а не ограничило её, а вера приобрела бы орудие для осуществления чаемого, т. е. орудие спасения. Нам понятны упрёки, делаемые науке митрополитом Филаретом, — он говорит, что наука о земле по остаткам разрушения «хочет истолковать жизнь погребённую и оставшуюся без надежды воскресить погребённую и сохранить оставшуюся», а наука о небе, говорит он, «следит пути звёзд, не пролагая зрителю пути в небо»436. Этими упрёками верно и точно определено, в чем состоит достоинство науки, и если бы она сделалась орудием спасения, то, конечно, не была бы <им> отвергнута. Но нам совершенно не понятны требования г. Глаголева, требования не практического, а теоретического свойства, требования знания без дела; и сатана говорит человеку о знании зла и добра, но не говорит об искоренении первого и водворении второго, т. е. требует также только теоретического знания. Такое знание, вопреки сатане, богами нас не сделает, но, повинуясь внушению сатаны, мы останемся при зле и потеряем благо. Заниматься теоретическими вопросами можно не сто только лет, ни на шаг не подвигаясь в решении, а даже миллиарды лет, без всякого результата.

Г. Глаголев упрекает науку в том, что она не разрешает вопроса о цели жизни, тогда как эта цель для сынов человеческих совершенно понятна, для сынов умерших отцов нужно не знание цели, а осуществление её, т. е. дело; но этого–то и не дозволяет г. Глаголев.

Не можем оставить без ответа и упрёк рецензента автору за обширность его книги. В опровержение этого упрёка мы укажем лишь конспект, поставленный в самом начале обширного сочинения г. Кожевникова, — на конспект, настолько подробный, что жалобы на большой объём книги становятся величайшей несправедливостью. Автор, очевидно, глубоко чувствует нужды нашего времени, времени многописания, и сам идёт навстречу потребности читателя без особого труда составить себе полное понятие о предмете, трактуемом в сочинении, и остановиться подробно лишь на тех местах сочинения, которые почему–либо для читателя особенно важны или интересны. Этот конспект, который может служить и для чтения, заменяет вместе с тем указатель, который даёт возможность каждому брать нужное ему из обильного источника сведений, собранных не только в русских, но и иностранных библиотеках. Нельзя не удивляться изумительной скромности и внимательности автора к читателю: приложенный им к книге конспект как бы говорит, что читатель может и не утруждать себя чтением всего сочинения, а вместе и взять из книги все, что ему нужно. Автор будто сам служил в музеях и библиотеках и хорошо знает, как облегчить пользование книгою.