Глава X. Путешественник обозревает сословие ученых, прежде всего вообще
1. Проводник мой обратился ко мне с такою речью: «Теперь я понял твои мысли, куда тебя тянет: среди ученых, как и сам ты, среди ученых побывать — вот что тебя манит; эта жизнь легче, спокойнее и самая полезная для мысли». «Пусть будет так, — сказал толмач. — Что же может быть приятнее, чем когда человек, не заботясь о хлопотах ради материального этого тела, занимается исследованием различных самых возвышенных вопросов. Поистине, смертных людей подобными бессмертному Богу делает то, что они всезнающи, все исследуют, что на небе, на земле, в глубинах есть, или было, или будет, все ведают, хотя ими и не все в одинаковом совершенстве достигается». — «Ведите же меня туда, нечего мешкать», — сказал я.
2. Пришли мы к воротам, которые мне назвали «Disciplina»; ворота эти были длинные, узкие и темные, полные вооруженных стражей, которым каждый желавший попасть в улицу ученых должен был доложить о себе и попросить пропуска. Я заметил, что толпы людей, особенно молодых, приходили и были немедленно подвергаемы различным строгим испытаниям. Самое первое при каждом испытании было — каков кошелек, каков зад, какую принес голову, каков мозг (об этом судили по соплям)[12]и какова кожа. Если голова была стальная и мозг в ней из ртути, задница оловянная, кожа железная и кошелек золотой, хвалили и тотчас вели дальше. Если кто не имел последнего из этих качеств, то ему или показывали обратный путь или, суля плохое будущее, принимали так только, на всякий случай. Удивившись этому, я сказал: «Какая у них нужда в этих пяти металлах, что так тщательно на них обращают внимание?» — «А большая, — ответил толмач. — Кто не имеет стальной головы, у того она разломится; у кого нет жидкого, как ртуть, мозга, тот не будет иметь из него зеркала; не обладая железной кожей — не вынесет никакого формирования; без оловянного седалища ничего не высидит, все растрясет: а без золотого кошелька где бы набрал времени, учителей, живых или мертвых! Разве ты думаешь, что такие великие вещи могут достаться даром?» Тогда я понял, куда дело клонится, а именно: что к этому сословию должны быть принесены здоровье, ум, постоянство, твердость и расход, и сказал: правда, пословица говорит: «Non cuivis contingit adire Corinthum[13]— не всякое дерево годится на бочку».
3. Пошли мы дальше в ворота, и я заметил, что каждый тот страж брал одного из приходивших или больше для работы и, ведя его, дул ему что–то в уши, протирал глаза, прочищал нос и ноздри, вытягивал и вычищал язык, складывал и раскладывал руки и пальцы, и не знаю, чего еще не делал. Некоторые пытались даже голову просверлить и налить туда чего–нибудь. Мой толмач, увидев, что я испугался этого, сказал: «Не удивляйся: у ученых руки, язык, глаза, уши, мозг и все внутренние и внешние органы иначе должны быть устроены, нежели у глупых людей; они должны иметь твердость; поэтому–то здесь и переформировываются, а этого без труда и усилий не может быть». Посмотрел я и увидел, как много должны были претерпеть от этого переформирования бедняки. Я говорю не о кошельке, а о шкуре, которою они должны были платиться. Часто кулаками, указкою, прутом, метлою попадало по лицу, по лбу, по спине, по заду, даже до кровавого подтека, и почти все подряд были с рубцами, шрамами, синяками, мозолями. Некоторые, видя это, прежде чем попасть в ворота, посмотрев только сюда, убегали, некоторые, вырвавшись из рук тех формировщиков, также убегали прочь. Меньшая только часть их осталась до конца, за что и пускали их на волю. И я, имея желание попасть в это сословие, не без труда и горечи выдержал то переформирование.
4. Когда мы выходили из ворот, я увидел, что каждому, таким образом навостренному, давали метку, по которой можно бы было узнать, что он принадлежит к ученым: чернильницу за пояс, за ухо перо, а в руки простую, неисписанную книгу, чтобы собирать знания; я получил то же. ТогдаВсеведобратился ко мне: «Ну, четыре дороги перед нами: к философии, медицине, правоведению и богословию: куда прежде всего мы направим путь?» — «Как знаешь», — сказал я. — «Пойдем сначала на площадь, — предложил он, — где все сходятся, посмотрим на всех их вместе, потом будем проходить по аудиториям, по каждой отдельно».
5. Привел он меня на какой–то рынок; здесь были толпы студентов, магистров, докторов, священников, юношей и старцев. Некоторые из них находились в толпе, разговаривая друг с другом и споря; иные тискались в угол, с глаз долой от других. Некоторые (это я хорошо высмотрел, но не смел сказать им) имели глаза, но не имели языка, другие имели язык, но не имели глаз, третьи — только уши, без глаз и языка, и т. д., так что я понял, что и здесь существуют недостатки. Видя, что все откуда–то выходят и снова входят, словно пчелы летают из улья в улей, поторопил и я своего проводника войти туда.
6. Вошли. Перед нами громадный зал, конца которому не видно; по всем сторонам в нем множество шкафов, перегородок, шкатулок и ящиков — на ста тысячах возов я не увез бы их; каждая шкатулка имела свою надпись и заглавие. Я спросил: «В какую же это аптеку попали мы?» — «В аптеку, — ответил толмач, — где делаются лекарства против болезни мысли и которая называется собственным именемБиблиотека.Посмотри–ка, какие здесь беспредельные склады мудрости», Взглянув туда, я увидел, что около них теснятся толпы разных ученых. Некоторые, выбирая более прекрасное и утонченное, вытягивали из них по куску и принимали вовнутрь, спокойно разжевывая и переваривая. Подойдя к одному из них, я спросил, что это он делает. Тот ответил: «Воспринимаю». — «Какой же в этом вкус?» — опять спросил я. Он: «Покуда жуется во рту, ощущается горьковатость или кисловатость, которая потом обращается в сладость». — «А зачем это?» — спросил я. Он ответил: «Мне легче тогда носить то, что находится внутри меня, и я с помощью этого становлюсь более обеспечен; разве не видишь во мне хороших последствий?» Посмотрел я на него повнимательнее и увидел, что он плотен и тучен, красного цвета, глаза светились, как свечи, речь была рассудительная, и все в нем дышало жизнью. Толмач мне сказал: «Точно так же и те вон там».
7. Посмотрел я и увидел, что некоторые с большою жадностью обходятся с этим, пожирая все, что ни попало под руки. Взглянув повнимательнее на них, я не заметил, чтобы у кого поправился сколько–нибудь цвет лица, прибыло тела или жира, кроме брюха, раздутого и набитого; я видел, что то, что иной напихал в себя, непереваренным лезло снова верхом и низом. У некоторых из них делалось головокружение и помрачение разума, другие бледнели, сохли и умирали. Иные, видя это, показывали на них друг другу и рассказывали, как небезопасно ходить с книгами (так называли они эти шкатулки), другие убегали прочь, третьи увещевали только разумно обходиться с ними. Поэтому внутрь не принимали некоторых лекарств, а, привеся себе спереди и сзади мешок и сумку, клали в них эти шкатулки (на некоторых большею частью были надписи: Vocabularium, Dictionarium, Lexicon, Promptuarium, Florilegium, Loci communes, Postilla, Concordantia, Herbarium[14]и т. д., что каждый класс считал нужным для своей цели); нося их, когда нужно было написать или сказать что–нибудь, вынимали из кармана, а отсюда в рот и брали перо. Заметив это, я спросил: «Неужели они в карманах носят свое знание?» Толмач ответил: «Это — memoriae subsidia[15], неужели не слыхал?» — «Слышал, как некоторые хвалили этот способ, доказывали, что только в этих шкатулках заключаются вещи, не подлежащие сомнению». Может быть, но я нашел здесь другое неустройство. Собственными глазами мне приходилось видеть, что некоторые растеривали свои шкатулки, а у других, когда они откладывали их в сторону, спалил их огонь. Ах, какая была тогда беготня, ломание рук, ругань, крик; никто из них в это время не хотел входить в ученые споры, писать, говорить; ходил, повеся нос, ругал себя, краснел, старался и просьбами, и деньгами приобрести себе шкатулочку, у кого бы ни увидал ее; только те, которые внутри имели запасный ящичек, не так боялись случайностей.
8. Между тем я опять увидел таких, которые клали эти шкатулки не в карман, а носили их в какие–то комнаты; последовав за ними, я заметил, что они делали для них роскошные футляры, разукрашенные разными цветами, иногда обложенные серебром и золотом, ставили их на полки и, снова снимая, глядели на них, складывали и раскладывали, подходили и отходили, показывали и друг другу, и посторонним, как прекрасно уставлено, все поверхностно; иные время от времени смотрели на заголовки, чтобы уметь называть. «Что это они — играют?» — спросил я. Толмач отвечал: «Милый мой, прекрасная вещь — иметь хорошую библиотеку». — «Даже когда не пользуются ею?» — спросил я. Он же добавил: «И те, которые любят библиотеку, считаются учеными». Я же подумал про себя: «Да, так же как кто имеет кучу молотков и щипцов, а не знает, для чего они употребляются, считается за кузнеца». Однако сказать этого не посмел, боясь навлечь на себя беду.
9. Когда мы снова вошли в зал, я заметил, что этих аптекарских коробочек прибывает все больше и больше со всех сторон, и, посмотрев, откуда носят их, увидел, что их носят из какого–то закрытого места; вошедши туда, я увидел многих токарей: они один перед другим прилежнее и искуснее делали эти шкатулочки из дерева, кости, камня и разных материалов и, наполняя их мазью или снадобьем, отдавали во всеобщее употребление. Толмач сказал мне: «Это — люди достойные похвалы и всяческих почестей; они самыми полезными вещами служат роду человеческому и для умножения мудрости и знания не жалеют никаких трудов и усилий, делятся ценными своими дарами с другими».
«Позволь же мне посмотреть, из чего и как это (что ты назвал мудростью и дарами) делается и приготовляется». И увидел я одного или даже двоих, которые, найдя душистые травы и коренья, резали их, терли, варили, чистили, приготовляя роскошные снадобья, эликсиры, сиропы и другие полезные для человеческой жизни лекарства. Посмотрел я и сравнил с ними других, которые выбирали из готовых коробочек и клали в свои; и таких было сотни. Я сказал: «Они только воду переливают». Толмач ответил: «Таким образом умножается знание. Разве не нужно уметь приготовить одно и то же так и иначе? К исходной вещи всегда нужно прибавить что–нибудь и приправить ее». — «И испортить таким образом», — добавил я с гневом, ибо отлично видел, что тут фальшивят. Иной, взяв чужой сосуд, чтобы несколько наполнить свой, разжижал сколь возможно, загущал пылью и мусором, чтобы только казалось, что вновь сделано. Между тем привешивали великолепные этикетки и без стыда, как какие–нибудь шарлатаны, превозносили каждый свое. И удивительно, и досадно было мне, что (как я был уверен раньше) редко кто старался узнать внутреннюю сущность, а брали все подряд, без различия, а если иные и выбирали, то только глядели на внешнюю оболочку и на надпись. Тогда–то я понял, почему так мало их достигают внутренней свежести мысли; но чем более кто–нибудь принимал этих лекарств, тот тем более давился, бледнел, увядал и чах. Видел я также весьма большую часть таких любимых снадобий, которым никогда не приходилось послужить с пользою для человеческой жизни; они были только для червяков и моли, пауков и мух, сора и плесени, наконец — для грязных банок и задних углов.
Некоторые, боясь этого, поскорее, как только приготовили свое снадобье (а некоторые раньше, чем начали приготовлять), бегали по соседям с просьбами о предисловии, стихе, надписи, упорно искали патрона, который дал бы название новому приготовлению и заплатил бы за него мешком денег; чистили этикетки и надписи, чтобы изящнее выглядели, разукрашивали различными фигурами и картинами как бы повычурнее; сами носили это навстречу людям, подавали и насильно совали. Но я видел, что, в конце концов, и это не помогало им, потому что и без того слишком уже много их было. Пожалел я некоторых, что они, имея возможность быть в полном спокойствии, подвергают опасности свое имя без всякой нужды и пользы и этим шарлатанством приносят вред ближнему. Когда я дал им понять это, то снискал себе ненависть, как будто бы я отвлекал их от общего блага. Умалчиваю о том, как некоторые приготовляли свое варево из вещей явно ядовитых, так что много было таких, которые продавали отраву, как лекарство. Неохотно смотрел я на этот беспорядок, но не было никого, кто прекратил бы сумятицу.
10. Пришли мы снова на площадь ученых, и я увидел между ними ссоры, распри, передряги, сумятицу. Редко можно было найти такого, который не ссорился бы с кем–нибудь, и не только молодые (это можно было бы приписать их незрелому возрасту), но и старики все вместе ругались. И чем больше кто считал сам себя за ученейшего или другими был так называем, тот тем скорее начинал ссоры, метал стрелы на других; даже страшно было глядеть на это; так искал он славы и похвалы себе. И сказал я: «Ради Бога, что же это такое? Я, по крайней мере, думал, да и вы уверили меня, что это сословие самое спокойное, а я нахожу здесь так много раздора». Толмач ответил: «Сын, не понимаешь ты этого: они ведь только изощряются». — «В чем изощряются? — спросил я. — Я вижу раны и кровь, гнев и враждебную одних к другим ненависть. Ничего подобного я не видел ни в одном сословии, даже у ремесленников». «Без сомнения, — сказал толмач, — потому что занятие последних рабское, а этих — свободное. Поэтому, что не дозволяется тому сословию и не может быть терпимо у него, в том здесь полная свобода». — «Но как же можно назвать это порядком, — спросил я, — вот чего я не понимаю?» — «Да ведь оружие–то их на вид ничего страшного не представляет». Действительно, копья, мечи, кинжалы, посредством которых они боролись между собою и которые бросали друг в друга, были кожаные, и держали они их не в руках, а во рту. Стреляли же из тростниковых и из гусиного пера трубок, из которых, зарядив их пылью, смешанной с водой, пускали друг в друга бумажные пули. Таким образом, при поверхностном взгляде не показалось мне ничего страшного, но когда я увидел, что иной метко подстреленный содрогался, кричал, стонал и убегал, то стало понятно мне, что здесь не шутка, а настоящая битва. На некоторых нападали многие, так что от множества мечей всё около ушей звенело, и бумажные пули падали на них, как град. Иной твердо защищался от нападения и разгонял своих противников, иной, обессиленный от множества ран, падал. Здесь я заметил необыкновенную жестокость их: не оставляли в покое пораженных уже ими и мертвых, но тем больше и тем безжалостнее стреляли в них и убивали, доказывая свой героизм, — каждый на том человеке, который не оборонялся от него. Некоторые ходили себе мирно, но от спора и недоразумений также не были свободны. Если кто–нибудь промолвил что–либо, то другой моментально противоречил ему; например, спорили о снеге: белый он или черный, об огне — горячий он или холодный.
11. Некоторые вмешивались в эти несогласия и начинали советовать успокоиться, чему и я обрадовался. Пошел слух, что все споры должны быть решены, вопрос только был в том, кому взяться за это дело. Отвечали, что по повелению королевны Мудрости должны быть выбраны наиболее проницательные, которым должна быть дана власть и сила, допросив противоречащие стороны, выведать в каждой вещи смысл и различие и огласить, что есть более справедливое. Немало собралось таких, которые могли бы и желали быть судьями. Прежде всего собрались те, которые отличались друг от друга своими взглядами; их было огромное множество. Между ними я заметил Аристотеля с Платоном, Цицерона с Саллюстием, Скота с Аквинатом, Бартоло с Бальдом, Эразма с сорбонистами, Рамуса и Кампанеллу с перипатетиками, Коперника с Птолемеем, Теофраста с Галеном, Гуса, Лютера и других с папистами и иезуитами, Брентия с Безой, Бодена с Биром, Слейдана с Сурием, Шмидлейна с кальвинистами, Гомара с Ариминием, розенкрейцеров с философастрами[16]и других без счета. Когда третейские судьи приказали подать им жалобы и обвинения, доводы и возражения под условием, чтобы это было изложено в самых кратких словах, то им наложили такие кучи книг, что просмотреть их недостаточно было бы 6000 лет; все просили принять это общее доказательство их разума, а затем далее, насколько указывала бы необходимость, дать каждому полную свободу объяснять и доказывать свои положения. И стали они глядеть в эти книги, и кто куда посмотрел, тотчас же, напившись оттуда, начинал это защищать; и между господами судьями и защитниками возникли великие раздоры, так как один защищал одно, другой — другое. Итак, не сделав ничего, они рассеялись, а ученые возвратились к своим спорам. Мне же до слез жалко было смотреть на это.

