7. A. де Токвиль: Развитие буржуазной демократии в демократическую диктатуру
Есть три человека, с которыми я ежедневно понемногу общаюсь — Паскаль, Монтескье и Руссо.
Токвиль, чей труд об американской демократии появился между 1830 и 1840 годами, а исторический анализ сущности старого государства и Французской революции увидел свет в 1856 году, в личном отношении сохранял полное равновесие по отношению к событиям своего времени. «Я появился на свет в конце долгой революции, которая разрушила старое государство и не основала ничего долговечного. Когда я начинал свою жизнь, старая аристократия уже умерла, а демократия еще не родилась. Таким образом, мой инстинкт не мог слепо определить за меня, принять ту или другую сторону… Так как я сам принадлежал к старой аристократии моего отечества, я не ненавидел ее и не завидовал ей, но уже и не питал к ней особой любви, когда она была разрушена; ибо люди склонны привязываться только к живому. Я никогда не был к ней слишком близок, для того чтобы достаточно знать ее, и находился достаточно далеко от нее, чтобы иметь возможность беспристрастно оценивать ее. То же самое я могу сказать и о демократии». Из–за этого нейтрального положения между двумя эпохами он обладал как «gout de tete»[884]к демократическим институтам, так и направленным против них «instinct aristocratique».[885][886]Он не был ни решительным противником Французской революции, как Бёрк и Гентц, ни ее другом. А поскольку в ancien regime он обладал еще одним масштабом для ее оценки, он мог относится к ней с необычайной ясностью.
Значительную проблему его исследований представляет собой несоответствие свободы и равенства. Эмансипация третьего сословия нивелировала и уравнивала, но вопрос состоит в том, дает ли буржуазная демократия также и свободу. Под свободой Токвиль понимает не только независимость, но и достоинство отвечающего за себя самого человека, без которой нет ни истинного господства, ни истинного служения. Первоначально Французскую революцию вдохновляла не только идея равенства, но и свободных институтов, но очень скоро она утратила страсть к свободе, и у нее осталось только стремление к равенству. Свобода и равенство — явления разного возраста и преследующие различные цели, хотя на мгновение и может показаться, что они обладают одинаковой силой и искренностью. Старше и устойчивее стремление к равенству. Уравнению уже задолго до наших дней содействовали христианская церковь, торговля и коммуникации, денежное хозяйство, изобретение книгопечатания и огнестрельного оружия, колонизация Америки и, наконец, литературное просвещение. Моложе и неустойчивее вера в то, что равными можно стать только благодаря свободе. Когда Наполеон сделался хозяином революции, свобода уступила место равенству. Наполеон имел дело с нацией, все законы, обычаи и нравы которой подверглись распаду. Это позволило ему осуществлять деспотизм в намного более рациональной форме, чем это было возможно когда–либо прежде. «После того как он утвердил, пронизав их одинаковым духом, все законы, которые должны были упорядочить тысячи отношений граждан между собой и с государством, он точно так же смог создать и все исполнительные органы власти и обеспечить такую их субординацию, что все вместе они представляли собой одну большую и простую машину управления, движущей силой которой был он и только он». В то время как каждый отдельный человек слишком высоко ставил свою ценность и свою независимость, общественность стремилась к некоему «политическому пантеизму», который отнимал у индивида его автономное существование. Выдающееся администрирование обеспечило Наполеону власть внутри страны, а его военный гений — за ее пределами. Но люди стали безучастны к своей судьбе, далеки от всякого высокого гражданского сознания в том виде, в каком оно отличало античную городскую демократию, ибо там именно принуждение полиса приводило к выдвижению ярких индивидуальностей. Как в античных полисах, так и в средневековых городах–государствах с их многочисленными корпорациями и их правами, а также в тираниях итальянского Ренессанса было больше личной и политической свободы, чем в современной «деспотической демократии». Но демократия теряет всякую ценность, если она лишь уравнивает, не принося при этом свободы. Ибо в демократии только свобода является единственным противовесом нивелированию, унификации и централизации. в Америке и Англии демократии удалось создать действительно свободные институты,[887]демократии же европейского континента из–за своего совершенно иного происхождения не сумели воспользоваться свободой; их судьбой стало то, что в соответствии со своим собственным происхождением они скатывались к деспотии.[888]Старая аристократия выковала из граждан гигантскую цепь, многочисленные звенья которой протянулись от крестьянина до короля. Демократия разорвала эту легитимную структуру обособленных сословий и их прав, изолировала каждое от остальных, сделала всех равными и тем самым созревшими для подчинения одной деспотической центральной власти. Так революции удалось из «свободного» citoyen сделать «нечто менее значительное, чем человек».
Но одновременно с концентрацией всех социальных сил произошедший из буржуазной демократии деспотизм все больше и больше ведет назад, к новой изоляции индивидов. Он препятствует любому совместному действию и мышлению. «Так как в таких обществах люди не связаны друг с другом посредством классов, каст, гильдий или родов, они слишком склонны к тому, чтобы заботиться только о своих собственных делах… и замыкаться в глухом эгоизме, в котором задыхается любая общественная добродетель. Деспотизм очень далек от того, чтобы бороться с этой склонностью, напротив, он делает ее непреодолимой; ведь он отнимает у граждан всякое совместное стремление, всякие взаимоотношения, любую необходимость общего совета, всякий повод для совместных действий. Они уже были склонны обособиться: он делает их одинокими, замуровывает их в частной жизни».[889]Но величайшим злом демократической деспотии является даже не подчинение нивелирующей центральной власти, а неискренность этого подчинения. Ибо люди благодаря Французской революции стали слишком независимы, просвещенны и скептичны, чтобы еще верить в право абсолютной, но не легитимной власти. Чего не понимал Сьейес, так это того, что борьба против дворянства и церкви разрушала не только их привилегии, но и традицию вообще, эту «мать права». Следствием этого разрушения традиции является «доктрина необходимости», которая слишком высоко ценит единство нации и слишком — низко отдельного человека.
В конце жизни у аристократа Токвиля появилось чувство, что он остался «старомодным почитателем свободы», в то время как его демократические современники хотели иметь господина и сделали «готовность к рабству» «главной составной частью добродетели». В Германии идеи Токвиля о демократии в том же самом смысле развивал Й. Буркхардт, который, ставил вопросы еще острее, чтобы побудить своих современников «по крайней мере критично продумать свое подчиненное положение».
Токвиль придерживался мнения, что буржуазная демократия по своей сущности стремится к безопасности и благополучной жизни, к среднему состоянию, лишенному человеческого величия. В 1830 году, констатирует он в своих мемуарах, победа среднего класса, оттеснившего дворянство и простой народ, была уже полной и окончательной. Он занял все государственные должности и привык к тому, чтобы жить за счет промышленности и на государственные деньги. Следствием этого был быстрый рост общего благосостояния. Присущие среднему классу черты составили и дух правления первого буржуазного короля. «Это был деятельный, старательный, часто нечестный дух; иногда — из тщеславия и эгоизма — смелый, но в целом с боязливым темпераментом; умеренный во всех вещах, кроме удовольствия благополучной жизни — одним словом, посредственный; дух, который, смешавшись с народом или дворянством, мог бы, пожалуй, произвести чудесные вещи, но который, однако, никогда не породит ничего иного, кроме правления, лишенного мужества и величия. Господин всего и вся, каковым прежде никогда не было дворянство… средний класс, когда он пришел к власти, вскоре принял облик частного предпринимательства. Он укрепился в своей власти, а вскоре после этого и в своем эгоизме. Его представители больше заботились о своих частных делах, чем о государственных, больше думали о своих личных удобствах, чем о величии нации».[890]Одновременно с этой приватизацией происходит энергичное нивелирование по некоему среднему уровню, при котором собственная выгода крайне запутанным образом смешивается с общей пользой: немного блеска и немного нищеты, но в среднем благополучие; немного оригинального знания и немного грубого невежества, а в целом всеобщее полузнание; немного ненависти и немного любви, в итоге относительно прочные привычки — так, подтверждая предсказание Гете о всеобщем становлении некоей средней культуры, описывает Токвиль аккуратного, но посредственного, робкого и эгоистичного человека пришедшего к господству среднего сословия.[891]В таком мире карлик, если только он вознесен волной народных масс, может достичь вершины горы, на которую никогда не смог бы взобраться гигант, оставшийся на берегу и не замочивший ног. Усредненность буржуазной демократии делает невозможным истинное историческое величие. И потому в такое время здоровым является все то, что возвышает идею индивидуальности отвечающей за саму себя личности, а опасным все то, что увеличивает власть всеобщего, рода и вида.[892]
В конце XIX века Ж. Сорель, оставаясь в рамках демократии, но выступая против ее буржуазного характера, пытался именно в этом обозначенном Токвилем смысле воздействовать на рабочий класс. В то время как Токвиль под впечатлением Америки полагал, что для демократии неизбежно отсутствие мужественных страстей и воинских добродетелей, Сорель именно их хотел связать с социальной демократией. Общую направленность его исторических и социально–философских работ можно охарактеризовать следующим вопросом: как после заката буржуазных идеалов и иллюзий обновить современное общество?

