Креститель и Иродиада, 1933 г.
Размышления на день Усекновения Главы Предтечи
Память усекновения главы Предтечи и Крестителя Господня Иоанна Церковь переживает как радостную скорбь, торжество мученичества величайшего пророка: «Тем же за истину пострадав радуяся» (тропарь Предтече). Какое может быть большее торжество для пророка, нежели смертное страдание за истину? Какая иная слава для Предтечи, нежели явиться Предтечей и в мученической смерти, — в предварении приобщиться страданию Агнца Божия, им проповеданного? Естественная кончина была бы противоестественным умалением для Предтечи Господня, свершившего дело свое на земле, и истина должна была явить свою силу победой над смертью, обличив тем самым бессилие зла. Вот почему сердца верующих исполняются торжества в этот день, и алая капля крови на холодном лезвии меча сияет пасхальным рубином.
Но все это — при мысли о нем. А при мысли о нас, о том мире, который не мог потерпеть в среде своей величайшего из пророков, его не уничтожив? — Холодное лезвие вонзается в сердце, полное стыда и печали. Способно ли оно вместить это торжество пророка над смертью, или бежит от этой мысли, боится остановиться на ней? Но, чтобы иметь часть в этом торжестве, нужно вместить и изжить весь ужас этой смерти, ее жестокую непонятность и видимую бессмысленность.
Как оно произошло, это преступное и низкое убийство во мраке темницы? Кто был усечен мечом «спекулатора»? Это — тот, кого пришествие в мир за века предвозвещено было пророком, и о грядущем рождестве кого возвестил в алтаре архангел Гавриил, служитель Благовещения, а совершившееся оно исполнило трепетом сердца Израиля.
Великий пророк восстал с проповедью покаяния и зовом к крещению, и на зов этот, вместе с народом, приблизился Христос, исповеданный им как Агнец Божий. Это Он сам свидетельствовал о Крестителе как о величайшем из людей, рожденных от жены, — тогда уже, когда этот величайший томился в темнице Ирода, забытый и оставленный всеми, — только не ненавистью Иродиады. Посланный ею воин отсек главу Предтечи и принес ее во дворец на блюде, среди пьяного пира. И земля не потряслась, и сердца не дрогнули, когда совершилась эта безвестная кончина, и только ученики погребли тело его. Таковы начало и конец, в которых светоносное явление ангела смежается с черною тенью кровожадной Иродиады…
Отчего эта жажда крови Предтечи, в чем ее прямая причина? — Не от хранителей ветхозаветного закона, и не за проповедь покаяния, и не за свидетельство об Агнце Божьем, — не за свое служение Крестителя, пророка и Предтечи был умерщвлен Иоанн.
Конечно, пророческая неумолимость в обличении нарушителей закона, не сгибающаяся перед сильными мира правда навлекли гнев Иродиады и воспламенили в ней мстительное чувство. Однако сколь случайным и даже незначительным в сравнении с подлинным делом и служением Предтечи является это столкновение, и какое несоответствие с величием Иоанна в этой мстительности, вызванной семейными неурядицами областного царька! Было ли вместимо для убогой души Иродиады подлинное величие того, кого она решила устранить, вся единственность служения величайшего из людей?
Об этом величии отдаленное и смутное представление имел Ирод, по–своему чтивший Иоанна, но не его разъяренная наложница, которая явилась орудием сатаны, в известной степени подобно камню, сваливающемуся на голову прохожего и причиняющему ему смерть. Разве те грубые воины, которые распинали Христа (вероятно, в числе многих других распинаемых), сознавали, что они делают и кого распинают, или же они «не ведали, что творят»? Не является ли поэтому и для них судьбой, как бы случайным жребием то, что именно они, а не кто–либо другой, являлись совершителями дела самого страшного, но и самого спасительного для мира? И эти жертвы своего неведения если и несут тяжесть этого греха, то уже не как своего, но как всечеловеческого, или даже всемирного.
Иродиада своей злобой, своей мстительной волей — грешнее этих воинов, как грешнее и своей дочери, и того воина, которому суждено было непосредственно совершить эту казнь.
Но во всей вине пророкоубийства и ее темное сознание является повинным лишь в меру того, насколько она действительно была способна вместить. По человеческому же разумению самая встреча с Предтечей и роковое с ним столкновение также является для нее как бы судьбой и страшным испытанием, ибо сколько же низменных, честолюбивых и жестоких в своей мстительности Иродиад проходит в мире, не встречая на своем пути подобного соблазна! — По высшему разумению, такая встреча есть тайна смотрения Божия, а вместе — и тайна о человеческой душе и ее судьбе.
Злое дело Иродиады, будучи ее личным грехом, а постольку и личной судьбой, расширяется тем самым в общечеловеческий грех, которому причастно все падшее человечество, — если не делом, то мыслью, чувством, попущением, малодушием, равнодушием.
Никто не хотел гибели Иоанна, но все ее попустили. Кто был повинен в распятии Христа: только ли воины–распинатели, или же обольщенный народ с воплями: «Распни Его!», или хранители закона на «Моисеевом седалище», с законнической узостью сердца и рабством духа, или, наконец, все те, которые были современниками Христа и потому могли быть прямыми или косвенными участниками Голгофского свершения? Или же все люди являются сораспинателями Христа — своей холодностью, греховностью, себялюбием, жестокостью сердца?
Мы считаем себя свободными от вины не только тогда, когда преодолеваем соблазн, но и тогда, когда ему не подвергаемся лично и, самое большее, являемся «посторонними зрителями» и попустителями зла. Однако Бог видит тайная сердец и судит не по внешнему, а по внутреннему. Грех мира как будто избирает для себя особых носителей, делая их своими жертвами, и они, ужасая нас собою, заставляют вместе с тем забывать о всеобщем грехе и ответственности, как бы сосредотачивая последнюю на себе. Мир не мог вынести в себе святости Предтечи, — как не мог вместить и Единого Безгрешного, — и он искал так или иначе извергнуть их из себя. И если эта внутренняя неизбежность находит для себя личных исполнителей, то соответственно ли возложить на них всю вину этого дела, а самим отрицаться не только от них, но и от своей доли участия в этой вине, от своей ответственности?
Если бы человеческая жизнь исчерпывалась этой видимой временностью, то не было бы тайны, и убийство величайшего из рожденных от жены, Пророка, Предтечи и Крестителя Иоанна по злому капризу пустой и развращенной царицы явилось бы печалью безысходной, утрачивая ту высшую целесообразность, имя которой есть Промысл Божий. А вместе с тем и вся жизнь, в которой самое ценное и святое беззащитно уничтожается низостью и ничтожеством, становилась бы бессмысленным игралищем сатаны. Что же иное можно сказать о мире и жизни, если рассматривать их только из времени, пред лицом крестной смерти Страдальца, преданного, оставленного, мучимого и умирающего в крестной муке с воплем: «Боже мой, Боже мой, векую мя еси оставил?» Не темнеет ли и мир весь в этой богооставленности и не совершается ли последняя, предельная победа зла? Но мы знаем, что совершается за пределами этого видимого мира, ибо во тьме Голгофы прозираем свет Воскресения. И мы знаем также, что в смерти Предтечи происходит не только победа истины над ложью, но и открывается новое его служение. Церковь приподнимает край завесы над тайной этой смерти: благовестил еси сущим во аде Бога, явльшагося плотию». Для этого благовестия и нужна была эта смерть, причиненная злобой Иродиады. Проповедь Предтечи во аде приготовляет явление и проповедь за гробом Самого Христа. Мы даже еще не вмещаем всего догматического содержания этой мысли, облеченной в язык символов, но душа трепещет от ее значительности, ибо в ней подается надежда на спасение до–христианского и не–христианского человечества. Там нельзя не узнать Христа, как не узнали Его распинатели, не ведавшие, что творили, и как бы влекомые им самим неведомой судьбой: «воззрят нань, Его же прободоша» (Зах. 12,10). Там ждет и Иродиаду за гранью смерти новая встреча с ее жертвою, когда она впервые постигнет, что она сделала, кого обезглавила, и ужаснется содеянного, — как и той своей судьбы, которая послала ей в жизни эту встречу, отяготила ее немощную душу таким злодеянием. Но тогда же, когда, в ужасе позднего раскаяния, узнает она свою жертву, — тем самым войдет она в ее сердце острым жалом любви, кающейся и в этом покаянии уже прощаемой, или же, напротив, зная, ожесточится в последней злобе, с принятием полной ответственности за содеянное и теперь как бы вновь содеваемое убийство. Покрывало спадет, и откроется тайна сердца вместе с тайной судьбы, — та неведомая нам теперь высшая целесообразность, которая восхотела этой встречи на путях жизни Крестителя и Иродиады.
1933 г.

