Устройство разрыва. Параллаксное видение
Целиком
Aa
На страничку книги
Устройство разрыва. Параллаксное видение

ЯЗЫК СОБЛАЗНЕНИЯ, СОБЛАЗНЕНИЕ ЯЗЫКА

Как в таком случае ретроактивная петля свободы получила свое материальное воплощение? Было ли это случайным стечением обстоятельств, т. е. тем, что возникло просто потому, что, как говорит Варела, «среди всех этих возможностей была и возможность для возникновения»? Или можно рискнуть предложить более точную эволюционистскую формулировку ее предыстории? Некоторые когнитивисты предложили решение, которое странным образом перекликается с лакановскими представлениями о языке и сексуальности. Например, Джеффри Миллер[313]недавно предположил, что главным стимулом для стремительного развития человеческого интеллекта являлась не только проблема выживания в таких ее аспектах, как борьба за пищу, защита от врагов, совместное участие в рабочем процессе, но и состязание в сексуальном выборе, т. е. попытка убедить особь противоположного пола выбрать вас в качестве сексуального партнера. Те особенности, которые дают особи преимущество в сексуальном состязании, являются не ее непосредственными свойствами, свидетельствующими о ее превосходстве над другими, но скорее ИНДИКАТОРАМИ этих свойств, так называемыми индикаторами пригодности:

«Индикатор пригодности — это биологическая черта, предназначенная для демонстрации пригодности животного. […] Она отличается от таких функций, как охота, изготовление орудий или социализация, которые непосредственно влияют на пригодность, способствуя выживанию и воспроизводству. Напротив, признаки пригодности выступают как своего рода мета–функция. Они возвышаются над всеми остальными видами адаптации, указывая на их достоинства. […] Они существуют в семиотическом пространстве символов и стратегического планирования, а не в суровом мире заводского производства»[314].

Разумеется, сразу возникает вопрос: если признаки пригодности являются знаками, то почему бы животному не сжульничать (солгать) и не создать такие знаки, которые представят его, например, более сильным, чем оно есть на самом деле? Как партнер сможет распознать истину? Ответом оказывается так называемый принцип гандикапа, который «предполагает, что необходимым элементом сексуального ухаживания является чрезмерная трата. Попугаи как вид были бы более совершенны, если бы им не приходилось тратить так много энергии на отращивание длинных хвостов. Однако самцами движет непреодолимое побуждение отращивать как можно более длинные хвосты, а самками — выбирать сексуальных партнеров с самым большим хвостом из тех, кого они смогли привлечь. В природе такая показная трата является единственной гарантией истины в саморекламе»[315].

То же самое можно сказать и о соблазнении у людей: кольцо с большим брильянтом, которое девушка получает от своего возлюбленного, является не только знаком его богатства, но одновременно и его доказательством — он должен быть богат, чтобы позволить себе это. Неудивительно поэтому, что Миллер не смог устоять перед тем, чтобы сформулировать предлагаемое им смещение акцентов в модных антипродуктивистских терминах: «Я предлагаю что–то вроде маркетинговой революции в биологии. Выживание подобно производству, а ухаживание — маркетингу. Организмы подобны товарам, а сексуальные предпочтения противоположного пола — потребительским предпочтениям»[316]. Согласно Миллеру, ментальные способности, присущие людям, также являются психологическими индикаторами пригодности:

«Вот откуда берутся такие удивительные способности, как творческий интеллект и сложный язык, в которых проявляются эти великие индивидуальные различия, эти до смешного гипертрофированные наследуемые черты и эта абсурдная растрата времени, сил и энергии. […] Если мы представим себе человеческий мозг как набор индикаторов сексуальной пригодности, то его высокие затраты окажутся неслучайными. В них и заключена вся суть. Затраты мозга делают его хорошим индикатором пригодности. Сексуальный отбор делает наш мозг расточительным, если не растраченным: он превращает маленький эффективный мозг обезьяны в огромное энергозатратное препятствие, продуцирующее такие избыточные действия, как беседа, музыка и живопись»[317].

Поэтому необходимо перевернуть стандартное представление, в соответствии с которым эстетическое (или символическое) измерение является прибавочным к потребительской стоимости товара. Скорее сама потребительская стоимость является «вторичной выгодой» от бесполезного объекта, на производство которого было затрачено немало энергии, только чтобы его можно было использовать как индикатор пригодности. Уже такие примитивные инструменты, как доисторический каменный топор, «создавались самцами с целью сексуальной демонстрации», поскольку дорогостоящее и избыточное совершенство их формы (в частности, симметрия) не включалось напрямую в потребительскую стоимость:

«Итак, у нас есть объект, который на первый взгляд выглядит как практическое средство для выживания, однако существенным образом преобразованное в дорогостоящий индикатор пригодности. […] можно сказать, что топоры были первыми произведениями искусства, созданными нашими предками, но также и лучшим примером того, как сексуальный отбор поощряет способности к искусству. Топор одновременно воплощает инстинкт и обучение, силу и умение, убийство и добывание огня, секс и выживание, искусство и ремесло, знакомое и неизвестное. Можно было бы даже представить всю известную историю искусства как примечание к этому топору, господствующему с тех давних времен»[318].

Следовательно, недостаточно ограничиться общепринятым замечанием о том, что измерение нефункциональной «эстетической» демонстрации всегда лишь дополняет основную функциональную полезность какого–нибудь инструмента. Скорее, все обстоит ровным счетом наоборот: нефункциональная «эстетическая» демонстрация созданного объекта первична, а его возможная полезность вторична, т. е. имеет статус побочного продукта или чего–то, что паразитирует на основной функции. И, разумеется, парадигматичным случаем здесь может послужить сам язык, ментальный индикатор пригодностиpar excellence,со всей его избыточной демонстрацией бесполезной риторики:

«Человеческий язык является единственной сигнальной системой, передающей самую разную информацию в период ухаживания. Это все еще индикатор пригодности, но в то же время и нечто большее. […] Язык настолько развит для демонстрации нашей пригодности, что может сообщать полезную информацию. Для многих лингвистов и философов это может прозвучать как скандальное заявление. Они считают альтруистичную коммуникацию нормой, от которой иногда могут отклоняться наши эгоистичные фантазии. Но для биологов нормой является предъявление пригодности, а язык — его исключительным примером. Мы — единственный вид в эволюционной истории нашей планеты, открывший систему индикаторов пригодности и сексуальных украшений, которая к тому же передает идеи от одной головы к другой с телепатической эффективностью, щегольством Сирано и очарованием Шахерезады»[319].

Однако в своем рассуждении Миллер упускает из виду фундаментальное смещение в отношениях между полами, характеризующее человеческое животное: если в царстве животных, как правило, именно самец развивает привлекательные черты и выполняет сложные ритуалы соблазнения (танцы, песни), то для человеческого вида характерно то, что обычно именно женщина наряжается и действует провоцирующим образом, чтобы привлечь внимание мужчины. Откуда берется это переворачивание? Миллер, конечно, замечает различие («[…] с биологической точки зрения вудабе (Woodabe) (племя в Нигерии) ведут себя совершенно нормально, когда их мужчины демонстрируют себя, а женщины выбирают. Соперничество за титул «Мисс Америка» поэтому довольно необычно»[320]), но никак не объясняет его.

При более близком рассмотрении процесс ухаживания оказывается гораздо более сложным, он подразумевает некое разделение труда. Если в случае животных самец демонстрирует свою пригодность, а самка делает свой выбор, то в случае людей демонстрируют себя женщины, предлагая себя мужскому взгляду. Только затем мужчина переходит к активному соблазнению, на которое женщина соглашается (или нет). Таким образом, единая в случае животных функция соблазнения здесь разделяется надвое: женщина берет на себя пассивную демонстрацию атрибутов красоты, а мужчина — активную демонстрацию практик соблазнения (разговор, пение и т. д.).

Возможно, ключ к этому смещению надо искать в другом смещении: только у людей то, что изначально служило инструментом или индикатором, становится самоцелью. В искусстве, например, демонстрация атрибутов превращается в деятельность, которая доставляет удовольствие сама по себе. В том же духе рассуждает об искусстве и Стивен Пинкер, предлагая общую формулу этого «неправильного применения»:

«Некоторые части сознания регистрируют достигнутое приращение пригодности через доставляемое нам чувство удовольствия. Другие части используют знание о следствиях и причинах для достижения целей. Сложив их вместе, мы получим сознание, которое поднимается до биологически бессмысленной задачи: поняв, как достичь зон удовольствия в мозге, доставлять себе маленькие порции наслаждения, не сталкиваясь при этом с необходимостью честно добиваться приращения пригодности в жестоком мире»[321].

Неудивительно, что главным примером подобного «короткого замыкания» для Пинкера является крыса, попавшая в замкнутый круг летального наслаждения: «Когда крыса получает доступ к рычагу, посылающему электрические импульсы на электроды, имплантированные в ее медиальный переднемозговой пучок, она начинает бешено давить на рычаг, отказываясь от возможности есть, пить и заниматься сексом, пока это не доведет ее до полного изнеможения»[322]. Короче говоря, бедная крыса буквально насилует свой собственный мозг. Именно так действуют наркотики — непосредственно воздействуя на мозг. Мы получаем в таком случае «чистый» афродизиак, действующий не через стимулирование наших чувств, которые в качестве инструментов доставляют удовольствие мозгу, а через непосредственную стимуляцию центров наслаждения в самом мозге. Следующий, более опосредованный шаг заключается в доступе к зонам удовольствия «через чувства, стимулирующие эти зоны тогда, когда они находятся в среде, которая у предыдущих поколений привела бы к пригодности»[323]. У предыдущих поколений, когда животное опознавало паттерн в своем окружении, увеличивая этим свои шансы на выживание (добыть пищу, избежать опасности и т. д.), это узнавание знаменовалось/сопровождалось переживанием удовольствия. Теперь же организм непосредственно продуцирует эти паттерны единственно ради получения удовольствия. Эта схема действует в отношении пищи, питья, сексуальных удовольствий и даже искусства: основанием для эстетического переживания является узнавание (симметричных, ясных и т. д.) чувственных паттернов, которые изначально помогали нам ориентироваться в нашей среде.

Разумеется, загадкой остается то,как происходит это «короткое замыкание»?Как переживание удовольствия, которое изначально было побочным продуктом деятельности, полностью подчиненной цели нашего выживания (когда оно было сигналом того, что цель достигнута), превращается в самоцель? Показательным случаем, конечно, является сексуальность: сексуальное удовольствие, изначально служившее сигналом того, что цель воспроизведения потомства достигнута, теперь становится самоцелью, а человеческое животное тратит все больше времени на достижение этой цели, детально планируя его и даже прямо блокируя основную цель (через контрацепцию). Именно католическая точка зрения, допускающая секс только ради рождения потомства, принижает его до животного совокупления.

В конечном счете собственно фрейдовский урок Миллера заключается в том, что стремительное развитие символических способностей человека не просто расширяет метафорическую область сексуальности (когда различные, сами по себе асексуальные виды деятельности «сексуализируются», когда все может быть «эротизировано» и начать «кое–что значить»). Гораздо важнее то, что это стремительное развитие символических способностейсексуализирует саму сексуальность:особое качество сексуальности человека не имеет ничего общего с непосредственной, довольно нелепой реальностью совокупления, в том числе и с ритуалами предварительного ухаживания. Только когда животное совокупление попадает в самореферентный замкнутый круг влечения, в затянувшееся повторение обреченных на провал попыток достичь невозможной Вещи, мы можем говорить о сексуальности, т. е. о том, что сексуальная активность сама становится сексуализирована. Другими словами, то, что сексуальность может распространяться повсюду и функционировать как метафорическое содержание любой другой человеческой деятельности, является знаком не силы, но, наоборот, ее бессилия, провала и неустранимой скованности.

Возможно, именно здесь имеет смысл снова обратиться к индикаторам пригодности: не заключается ли уникальность человечества в том, как именно эти индикаторы — удовольствие, которое мы получаем от обращения с ними, — превращаются в самоцель, в результате чего в конечном счете само биологическое выживание оказывается сведено к обычному средству, к фундаменту для развития «высшей деятельности»?