Устройство разрыва. Параллаксное видение
Целиком
Aa
На страничку книги
Устройство разрыва. Параллаксное видение

КОГДА БОГ СОВЕРШАЕТ ОБХОД.

Наилучшей отправной точкой для рассмотрения этого измерения, в котором кошмар и комедия пересекаются, является точка, в которой сама религия сталкивается с травмой, потрясением, которое разрушает связь между истиной и значением, истиной, настолько болезненной, что она не может быть интегрирована во вселенную значения. Всякий теолог рано или поздно сталкивается с проблемой согласования существования Бога с фактомшоа[128]или подобного чрезмерного зла: как нам примирить существование всемогущего и доброго Бога с ужасающим страданием миллионов невинных, к примеру, детей, уничтоженных в газовых камерах? Удивительным (или не очень) образом теологические ответы образуют странную последовательность гегельянских триад. Первыми идут те, кто хочет сохранить божественный суверенитет нетронутым и тем самым возложить на Бога всю ответственность зашоа:сначала предлагается (1) «законническая» теория греха и наказания(шоадолжно быть наказанием за прошлые грехи человечества — или самих евреев); затем они переходят к (2) «моралистической» теории воспитания характера(шоаследует понять в духе истории Иова как самое радикальное испытание нашей веры в Бога — если мы переживем это испытание, наш характер закалится…); и, наконец, они находят пристанище в своеобразном «бесконечном суждении», которое должно спасти положение после того, как все попытки соотнестишоас его значением терпят провал, — (3) теории божественной тайны (факты вродешоасвидетельствуют о непостижимой бездне божественной воли). В соответствии с гегельянской идеей удвоенной тайны (тайна, которую Бог представляет для нас, также должна быть тайной для самого Бога) истиной этого «бесконечного суждения» может быть отрицание полного суверенитета и всемогущества Бога. Следующую триаду составляют те, кто, будучи не в состоянии связатьшоас всемогуществом Бога (как он мог позволить такому случиться?), предпочитает некую форму божественного ограничения: (1) сначала Бог сам полагается конечным или по крайней мере ограниченным, а не всемогущим, не всеобъемлющим: его самого подавляет плотная инерция собственного творения; (2) затем это ограничение переносится обратно на самого Бога в качестве его свободного акта — короче говоря, феномены вродешоаслужат высшей ценой, которую нам нужно заплатить за божественный дар свободы; (3) наконец, самоограничение выводится вовне, в качестве автономных полагаются два момента: с Богом ведется борьба, в мире действует противоположная сила или принцип дьявольского зла (дуалистическое решение). Однако именно здесь мы сталкиваемся с ядром проблемы происхождения Зла.

Стандартное метафизически–религиозное понятие Зла состоит в удвоении, отстранении, отказе от ссылок на большого Другого, наш Исток и Цель, в отворачивании от исходного божественного Единого, попадании в самореферентную эгоистическую петлю и внесении разрыва в глобальное равновесие и гармонию Единого–Всего. Легкое, даже слишком легкое, постмодернистское решение заключается в ответе, что выходом из этого тупика, в который мы загнали себя сами, служит отказ от самого предположения существования изначального Единого, от которого мы отворачиваемся, то есть признание того, что наша изначальная ситуация связана с пребыванием в сложной ситуации, в которой существует множество чужеродных элементов, — только теолого–метафизическое предположение изначального Единого позволяет нам понять чужеродное как результат (нашего) отчуждения[129]. С этой точки зрения Зло — это не удвоение изначального Единого, не отворачивание от него, а само навязывание всеобъемлющего Единого изначальному рассеиванию. Но что если подлинная задача мысли состоит в том, чтобы помыслить саморазделение Того же самого, осмыслить То же самое как расколотое, разорванное изнутри?

Сам разрыв между гностицизмом и монотеизмом может быть объяснен с точки зрения источника зла: если гностицизм помещает изначальную двойственность добра и зла в самого Бога (материальная вселенная, в которой оказываемся мы, — это творение злого и/или глупого божества, и надежду нам дает доброе божество, которое поддерживает в нас веру в другую реальность, наш истинный дом), монотеизм сохраняет единство Бога, помещая источник зла в нашу свободу (зло — это либо конечность как таковая, инерция материальной реальности, либо духовный акт сознательного отворачивания от Бога). Легко соединить одно с другим, утверждая, что гностическая двойственность Бога представляет собой просто «рефлексивное определение» нашего собственного измененного отношения к Богу: то, что мы воспринимаем как двух Богов, — это на самом деле раскол в нашей природе, в нашем отношении к Богу. Но подлинная задача состоит в том, чтобы определить источник раскола между добром и злом в самом Боге,оставаясь в поле монотеизма, —задача, которую пытались выполнить немецкие мистики (Якоб Беме) и более поздние философы, наследовавшие их проблематику (Шеллинг, Гегель). Иными словами, задача состоит в том, чтобы перенести человеческую «внешнюю рефлексию», которая вносит раскол между добром и злом, обратно,в самого единого Бога.

Вспомним неловкую ситуацию, в которой может оказаться человек, наделенный властью, когда при всем своем желании сделать доброе дело он не может исполнить обещанного своему подданному. Единственный способ спасти видимость своей власти в такой ситуации состоит в том, чтобы сделать вид, что он на самом деле и не собирался этого делать, либо потому, что подданный этого не заслужил, либо потому, что сам он вовсе не такой добрый, каким казался, а имеет в себе злую сторону. Видимое «зло» может скрывать отчаянную попытку спасти свой авторитет — разве то же самое не относится к самому Богу?

Возвращаясь к темешоа,это подводит нас к третьей позиции, превосходящей первые две (суверенный Бог, конечный Бог), — позициистрадающего Бога:не торжествующего Бога, который, хотя «пути его неисповедимы», неизменно побеждает в конце, тайно дергая за все ниточки; не Бога, который проявляет холодную справедливость, так как он по определению всегда прав; а Бога, который, подобно страдающему Христу на кресте, агонизирует, принимает бремя страданий, солидаризируясь с человеческой болью[130]. Уже Шеллинг писал: «Бог есть жизнь, а не только бытие. У каждой жизни — своя судьба, жизнь подвержена страданию и становлению… Без понятия испытывающего страдания Бога… остается непонятной вся история»[131]. Почему? Потому что страдание Бога означает, что он вовлечен в историю, затронут ею, а не просто является трансцендентным Господином, который дергает сверху за ниточки: страдание Бога означает, что человеческая история — это не просто театр теней, а место реальной борьбы, борьбы, в которую вовлечен сам Абсолют и в которой решается его судьба. На этом философском фоне Дитрих Бонхоффер сделал свое проницательное замечание, что послешоа«только страдающий Бог может помочь нам теперь»[132]— подходящее дополнение к хайдеггеровскому «Только Бог еще может нас спасти!» из его последнего интервью[133]. Поэтому утверждение, что «неописуемые страдания шести миллионов — это также голос страданий Бога»[134], нужно понимать вполне буквально: сам избыток этих страданий по отношению к любым «нормальным» человеческим меркам делает его божественным. Не так давно этот парадокс был прекрасно сформулирован Хабермасом: «Секулярные языки, которые просто элиминируют то, что когда–то имело смысл, вызывают недоумение. Когда грех превратился просто в вину, а отступничество от божественных заповедей обернулось преступлением против человеческих законов, было утрачено что–то важное»[135]. Именно поэтому секулярно–гуманистическая реакция на такие явления, какшоаили ГУЛАГ (и другие), кажется недостаточной: чтобы соответствовать уровню таких явлений, необходимо нечто гораздо более серьезное, нечто сродни старой религиозной теме космического извращения или катастрофы, в результате которой мир приходит «в расстройство», — при столкновении с явлениями вродешоаединственной верной реакцией служит недоуменный вопрос: «Почему небеса не потемнели?» (название известной книги Арно Майера ошоа).В этом и состоит парадокс теологической значимостишоа:хотя его обычно считают самым сильным доводом против теологии (если бог существует и если он добр, как же он допустил такой кошмар?), в то же самое времятолько теология способна предложить схему, позволяющую нам так или иначе оценить масштаб этой катастрофы, —фиаско бога по–прежнему остается фиаскоБога.

Вспомним второй из беньяминовских тезисов «О понимании истории»: «Прошлое сопровождает некий тайный знак, который указывает ему на спасение… существует тайный договор между прошедшими поколениями и нашим»[136]. Можно ли продолжать настаивать на этой«слабоймессианской силе» перед лицомшоа?Какшоауказывает на грядущее искупление? Разве страдание жертвшоане является своеобразной абсолютной тратой, которая не может быть ретроактивно объяснена, искуплена, наполнена смыслом? Именно в этот момент появляется страдание Бога: оно свидетельствует о провале всякогоAufhebungгрубого факта страдания. Это перекликается не столько с еврейской традицией, сколько с основным уроком протестантизма: не существует прямого доступа к свободе/автономии; между отношениями обмена раба/господина человека и Бога и полным утверждением человеческой свободы необходимо вмешательство промежуточной стадии абсолютного унижения, когда человек сводится к чистому объекту непостижимой божественной прихоти.

Не образуют ли три основные версии христианства своеобразной гегельянской триады? В последовательности православия, католицизма и протестантизма каждый новый член — это дальнейшее деление, откол от предшествующего единства.

Триада Всеобщего–Особенного–Сингулярного может быть обозначена тремя представительными фигурами основателей (Иоанн, Петр, Павел), а также тремя расами (славянской, латинской, германской). В восточном православии мы имеем субстанциальное единство Писания и корпуса верующих: именно поэтому верующим разрешено толковать Священное Писание, Писание продолжается и живет в них, оно не находится вне живой истории как свободное от нее мерило и образец — субстанцией религиозной жизни служит сама христианская община. Католицизм означает радикальное отчуждение: организация, которая служит посредником между основополагающим Священным Писанием и корпусом верующих, церковь, религиозный Институт, восстанавливает свою полную автономию. Наивысший авторитет заключается в церкви: именно поэтому церковь имеет право толковать Писание; Писание читается во время мессы на латыни, языке, который не понятен простым верующим; и самостоятельное чтение Писания без руководства со стороны священника даже считается грехом для рядового верующего. Наконец, для протестантизма единственным авторитетом служит сам текст Писания, и суть состоит в прямом контакте каждого верующего со Словом Божьим, каким оно донесено в Писании; посредник (Особенное), таким образом, исчезает, становится незначительным, позволяя верующему занять позицию «всеобщего Сингулярного», индивида, вступающего в прямую связь с божественной всеобщностью в обход опосредующей роли особенного Института[137]. Но это примирение становится возможным только после того, как отчуждение доводится до крайности: в отличие от католического представления о заботливом и любящем Боге, с которым можно общаться, даже разговаривать, протестантизм начинается с представления о Боге, лишенном «общей основы» с человеком, о непроницаемой высшей силе, которая распределяет благодать совершенно случайным образом[138]. Следы этого полного принятия безусловной и капризной воли Бога можно распознать в последней песне Джонни Кэша «Он совершает обход» («The Man Comes Around»), написанной незадолго до смерти, в этой образцовой артикуляции страхов, содержащихся в южном баптистском христианстве:.

Ходит вокруг человек и берет на заметку. И он решает,
Кто спасен, а кто проклят. Каждый получит по заслугам.
Золотая лестница спустится вниз.
Когда Он совершает обход.
Волосы на твоей руке встанут дыбом. В страхе ты будешь делать
Глоток за глотком из последней предложенной чаши
Или прятаться в саду у гончара.
Когда Он совершает обход.
Трубы ревут, дудки гудят. Сто миллионов ангелов поют.
Толпы идут к огромной литавре.
Голоса зовут, голоса кричат.
Кто–то рождается, а кто–то умирает.
Царство альфы и омеги наступает.
И вихрь гуляет в терновнике.
Девы приводят в порядок свои сады.
Вихрь гуляет в терновнике.
Непросто тебе продраться через шипы.
Пока не наступит Армагеддон, ни шалам, ни шалом.
Тогда папа петух позовет своих цыплят домой.
Мудрецы склонятся перед терновником. И к его стопам.
Они бросят свою золотую корону.
Когда Он совершает обход.
Всякий, кто несправедлив, пусть останется несправедливым.
Всякий, кто прав, пусть останется правым.
Всякий, кто подл, пусть останется подлым.

Эта песня об Армагеддоне, конце света, когда Бог явится и проведет Страшный суд, и это событие описано как чистый и произвольный террор: Бог является почти как воплощение зла, как своеобразный политический осведомитель, Он, который «совершает обход» и вызывает страх, «беря на заметку», решая, кто спасен, а кто проклят. Во всяком случае, описание Кэша заставляет вспомнить известную сцену: людей, выстроенных в шеренгу для жестокого допроса, и осведомителя, указывающего, кого нужно отобрать для пытки; нет никакой милости, никакого прощения грехов, никакого ликования, все мы имеем фиксированные роли, праведники останутся праведниками, а грешники — грешниками. Даже хуже — в этом божественном возвещении нас не просто справедливо судят, нам сообщают извне, словно в результате произвольного решения, праведники мы или грешники, спасены мы или приговорены — это решение не имеет никакого отношения к нашим внутренним качествам[139]. И вновь этот темный избыток безжалостного божественного садизма — избыток по отношению к образу жестокого, но все же справедливого Бога — служит необходимым отрицанием, обратной стороной избытка христианской любви по отношению к иудейскому закону: любовь, которая приостанавливает закон, неизменно сопровождается произвольной жестокостью, которая также приостанавливает закон.

Когда в своем семинаре по «Этике психоанализа» Лакан утверждает, что «Верховное Благо — [это]das Ding[140]»[141],это отождествление высшего Блага со злой Вещью по–настоящему можно понять только с помощью параллаксного сдвига: та же вещь, которая при рассмотрении с надлежащей дистанции выглядит высшим Благом, превращается в отвратительное Зло в тот момент, когда подходишь к ней слишком близко. Именно поэтому неверно противопоставлять христианского бога Любви иудейскому богу жестокой справедливости: чрезмерная жестокость — это необходимая изнанка Христианской Любви, и вновь отношения между ними — это отношения параллакса: нет никакого «сущностного» различия между богом Любви и богом чрезмерной/произвольной жестокости,lo ’mperador del doloroso regno[142],это один и тот же бог, который предстает в разном свете только вследствие параллаксного изменения нашей перспективы[143].

Мартин Лютер прямо говорил об экскрементальной идентичности человека: человек похож на божественное дерьмо, он вывалился из задницы Бога. Можно, конечно, рассмотреть вопрос о глубоких кризисах, которые подтолкнули Лютера к его новой теологии; он попался в крайне изматывающий круговорот Сверх–Я: чем больше он действовал, каялся, наказывал и мучил себя, делал добрые дела и т. д., тем больше он чувствовал себя виновным. Это убедило его в том, что благодеяния расчетливы, грязны, эгоистичны: вовсе не принося удовольствия Богу, они вызывают его гнев и ведут к проклятию. Спасение приходит из веры: именно наша вера, вера в Иисуса как спасителя, позволяет нам избежать тупика Сверх–Я[144]. Но его «анальное» определение человека не сводится к следствию давления со стороны Сверх–Я, которое привело его к самоуничижению, — в этом есть нечто большее: только в этой протестантской логике экскрементальной идентичности человека можно сформулировать истинное значение Воплощения. В православии Христос в конечном счете утрачивает свой исключительный статус: сама его идеализация, возведение в благородный образец, сводит его к идеальномуобразу,образцу дляподражания(все люди стремятся стать Богом), так чтоimitatio Christi[145]это больше православная, чем католическая формула. В католицизме преобладающей логикой является логикасимволического обмена,католические теологи любят схоластические юридические рассуждения о том, что Христос искупил наши грехи и т. д. Неудивительно, что Лютер резко выступил против примитивного развития этой логики — сведения искупления к чему–то, что можно купить у Церкви. Протестантизм в конечном итоге устанавливает это отношение какреальное,понимая Христа как Бога, который в своем акте воплощения свободноотождествил себя со своим собственным дерьмом,с экскрементальным реальным, которым является человек, — и только на этом уровне можно понять христианское понятие божественной любви как любви к несчастной экскрементальной сущности, называемой «человеком».