1. Ангелы, великаны и головоломки
У силуэта есть очевидные преимущества по сравнению с полновесным портретом. Силуэт оставляет место воображению — на радость зрителю, иначе теряющему интерес. Возможно, отчасти поэтому в XX веке большинство исследователей Иисуса отошли от создания полновесных портретов. Дело даже не в том, что в таких портретах было много анахронизмов, что они рядили Иисуса в чужие и крайне неподходящие одежды. Они слишком много доказывали, не оставляя, казалось, простора фантазии, раздумью, возможно, даже вере. Не просто неверно, — скучно.
Вместо них мы увидели новый вариант via negativa:
Он приходит к нам неизвестным…[9]
Думаю, что о жизни и личности Иисуса мы почти ничего не можем узнать…[10]
На самом деле, историку трудно узнать что–либо об Иисусе Христе…[11]
От нас в основном скрыт образ не только небесного, но и земного Христа… о многих важных вещах [Евангелия] не сообщают[12].
Написать биографию Иисуса более никому не под силу[13].
Не надо заблуждаться относительно волнующей, манящей силы этих силуэтов. Не надо отмахиваться от них как от плода циничного неверия. Здесь заметна должная, даже почтительная осторожность ангела, а не неуклюжая спешка глупца (в данном случае — историка). Подобно тому, как многие еврейские ученые предпочитали изучать Талмуд вместо Танаха, раввинов вместо Библии, так христианские богословы XX века тратили больше сил не на Иисуса, а на раннюю Церковь. В конце концов так казалось безопаснее. Эту почти инстинктивную и вполне понятную сдержанность существенно усилил ряд более тонких соображений. Альберт Швейцер страстно желал восстановить идею «колоссального исторического величия» Иисуса вопреки тем, кто подобно Ренану и Шопенгауэру «лишал его ореола, превращая в сентиментальную фигуру»[14]. Как вместо портрета монарха революционер вешает в классной комнате портрет нового вождя, так Швейцер сорвал сентиментальные портреты и выставил новый рисунок. Рисунок вызывающий и даже шокирующий — Иисус как пророческий гений, загадочный герой, совершенно непохожий на «современного человека», но зовущий его пройти благородной тропой, приближающей Царство. Вообще–то уже Блейк на 80 лет раньше возмущал спокойствие подобным образом. Но иное дело — слышать такое из уст высокообразованного и уважаемого преподавателя в одной из цитаделей академического богословия[15].
Бультман, бившийся после Первой мировой войны над многочисленными противоречиями немецкого богословия, стяжал себе, как бы ни хромали его собственные концепции, статус князя среди экзегетов. Бультман со своими последователями, а также Барт, считали, что такой Иисус слишком далек от нас, да и слишком заблуждался: желанное Царство не пришло. Они решили восстановить первоначальный облик фрески, сняв даже те слои краски, которыми сам Иисус, дитя своего времени, не мог не окрасить свою подлинную весть. Вневременное содержание вести, расчищенное таким образом, оказалось блекловатым: Творец вечно зовет жить в вере и послушании. Получалось, что от евангельских повествований один толк: они помогают нам узнать о ранней Церкви и евангелистах — о тех, кому мы не можем, да и не должны следовать в стремлении выразить веру в Иисуса, рассказывая истории[16]. Монументальные богословские построения Барта и Бультмана наложились на страхи простых людей по поводу того, что станется с ортодоксальным христианством в результате изучения истории. И на популярном уровне, и на академическом Олимпе властно правили икона и силуэт[17].
Для современной новозаветной библеистики Швейцер и Бультман очень важны, пусть даже в отрицательном смысле. И не потому, что они прямо на нее повлияли. У Швейцера никогда не было «школы» последователей, хотя он, казалось бы, заслуживал ее больше, чем Бультман. Дети и внуки последнего еще с нами. Они холят и лелеют собственное наследие, вечно пересказывая свою историю (порой под ошибочной вывеской типа «история современных новозаветных исследований»), словно это единственная семейная история. На манер нелюбимых ими еврейских апокалиптиков они прослеживают линию великих событий от основания своего клана до настоящего момента, когда, как предполагается, произойдет окончательное откровение — на каком–нибудь большом семинаре или коллоквиуме… Но нет, Швейцер и Бультман важны по иной причине. Они увидели, возможно, яснее, чем кто–либо в XX веке, общую форму новозаветной головоломки и характер проблем, связанных с ее решением. Они сформулировали фундаментальные гипотезы, оставив их проверять, развивать и дорабатывать меньшим светилам, чем они. Это великаны, два колосса, возвышающихся над мирком научных статей, семинарских докладов и текстуальных вариантов.
Перед нами (историческая по преимуществу) головоломка, составная картинка–загадка. Загадка довольно необычная, поскольку форма кусков не определена: кусочки приходится подрезать и подравнивать, чтобы они друг другу соответствовали (ни один нельзя убрать). Внешние границы, о которых много спорят, — дохристианский иудаизм и Церковь II века. Кусочки в середине нужно сложить так, чтобы вся картинка обрела исторический смысл. Как возникло это новое движение, и почему оно возникло именно так? Центральные кусочки — это, несомненно, Иоанн Креститель (или он относится к дохристианскому иудаизму?), Иисус, ранняя Церковь, Павел, основанные Павлом и другими церкви, прочие новозаветные авторы, особенно Иоанн (или он относится к Церкви II века?). Форма любой из частей головоломки влияет на форму остальных и, наоборот, будет определяться формой остальных. То, что мы говорим об Иисусе, тесно переплетено с тем, что мы говорим о I веке в целом. Поэтому в NTPG (части III и IV) я достаточно подробно остановился на I веке.
У науки XX века было по крайней мере одно большое преимущество перед своими предшественниками. С Вайса и Швейцера (рубеж XIX–XX веков) ученые осознали, что Иисуса следует осмысливать в его еврейском контексте. Старый же «поиск» (XIX век) в этом смысле оказался способен лишь на резкое противопоставление: у евреев была неправильная религия, а Иисус принес религию правильную[18]. Соответственно, ученые, подрезая те связанные с Иисусом кусочки, которые казались чересчур еврейскими и этнически ограниченными, оставляли Героя как основателя великой, универсальной, «духовной» религии, столь благородно возвращенной отныне протестантством, по крайней мере, со времени Канта и Гегеля. Остальные фрагменты головоломки тогда встают на место. Вайс и Швейцер правильно указали: историческая картинка–загадка должна изображать Иисуса как еврея I века, чьи слова и дела другие евреи I века способны были понимать. Это базовый момент. И если мы претендуем на разгадку исторической проблемы, нам от него не уйти.
Но как развивать эту мысль? Ученые до сих пор не пришли на этот счет к единому мнению. Как мы увидим далее, взаимосвязь Иисуса со своим еврейским контекстом — первый вопрос, который встает при любой серьезной попытке историка понять Иисуса. На мой взгляд, здесь есть еще недостаточно разработанные возможности, позволяющие более корректно в научном плане продумывать центр головоломки и в конечном счете по–новому и более удовлетворительно решать головоломку в целом.
Великаны, узревшие головоломку и предложившие такие осторожные и как будто негативные ответы на нее, не интересовались историей ради нее самой. Хотя некоторые ученые называли себя «просто историками», мы уже показали в NTPG: «просто истории» не существует. Реконструкции христианства I века, сделанные Швейцером и Бультманом, по своему замыслу должны были быть значимыми для современной христианской веры и жизни. Иисус Швейцера был примером для всех, кто подобно самому Швейцеру отдал себя вопреки кажущемуся безумию такого предприятия делу Царства. Швейцер считал, что сама история, в которой попытка Иисуса не удалась, толкает нас на этот неисторический шаг активной реинтерпретации[19]. Фактически Швейцер на десятилетия предвосхитил один из ключевых элементов знаменитой бультмановской программы «демифологизации»: отделить от «подлинной» вести наносное, а затем это наносное отбросить. Для Бультмана Иисус был в некотором смысле еще более «неизвестным», чем для Швейцера: «личность» бультмановского Иисуса узнать принципиально невозможно. У Швейцера же именно личность Иисуса шокирует. Швейцер думал, что его предшественники просто неверно нарисовали портрет, а Бультман, — что портрет нарисовать вообще нельзя. Бультман ограничился силуэтом: Иисус, учитель экзистенциального решения, взывает ко всем, кто (подобно Бультману) живет среди социального хаоса, кому нужно доверять своему Богу, каждодневно идти за Ним, даже не видя во мраке настоящего, что случится в будущем. Для полноты картины Швейцеру и Бультману требовалось показать, как Павел воспринял христианство в том виде, в котором Иисус его оставил (каком именно — Швейцер и Бультман расходились), и помог ему обрести востребованность в языческом мире.
Даже там, где симпатий к подобным взглядам не было, почти все книги об Иисусе содержали скрытую предпосылку: когда мы выясним наконец, каким был Иисус, мы найдем драгоценнейшую жемчужину, скрытое сокровище, которое поможет нам в жизни; даже если Иисус окажется обычным и заурядным человеком, будет толк: мы отринем наглые требования Церкви. Никакая история, в том числе и эта, не пишется в вакууме. Поэтому перед нами лежит вторая головоломка, так или иначе связанная с первой. Она состоит из вопросов, которые задают не только христиане, но и все, кто хочет включить в свое мировоззрение столь явно привлекательную фигуру, как Иисус: во что верить? Как жить в современном мире? Лично я от этих вопросов не ухожу и не делаю вид, что они меня не интересуют. В свое время я попытаюсь на них ответить. Будем, однако, помнить: эти головоломки хоть и связаны, но все же разные[20].
Наследие великанов, однако, толкало к мысли, что взаимосвязь между головоломками («кем был Иисус?» и «а нам–то что?») выглядела чрезвычайно слабой. То, что связать их нужно, — это ясно (по крайней мере всем без исключения авторам, которых я знаю). Как это сделать — неясно. Поэтому книги об Иисусе часто получались непоследовательными. Типичный пример — фундаментальный труд Эдварда Схилебекса. Схилебекс тратит сотни страниц, изучая Иисуса просто как человека, а в конце без особой связи с предыдущим обсуждением переходит к исповеданию веры в Иисуса как Сына Божьего[21]. Этот раскол между историей и богословием довлеет над современными западными авторами всех мастей, от крайне ортодоксальных до крайне радикальных. Все они считают, что увязать историю и богословие трудно, а то и невозможно, особенно, когда речь идет об Иисусе[22]. Либо мы заранее принимаем «божественность» Иисуса (обычно рассуждают так, словно понимают слово «божественность»), — тогда исторический труд о нем «должен» это отражать, и портрет становится иконой, полезной для верующего, но на свой прообраз едва ли похожий. Либо мы занимаемся сухим историческим исследованием, со страхом или надеждой ожидая, что вот–вот «опровергнем» или, во всяком случае, поставим под большой вопрос ортодоксальное богословие. Не нравятся обе возможности, — можно ограничиться силуэтом. Тогда и угрозы вере не будет, и нежелательных компромиссов. Другой вариант, — не вдаваясь в объяснения, перебегать с одной стороны на другую. В настоящей книге я придерживаюсь мнения, что разрываться на части необязательно. Принципиальный исторический анализ (свободно исследующий события в Палестине I века) и принципиальный богословский анализ (свободно исследующий, что такое «Бог» и «божественность») могут сосуществовать, причем особенно в обсуждении Иисуса. Если в результате окажется, что нам нужна новая метафизика, ничего страшного. Будет приятно, если хоть раз историки и богословы зададут направление философам, а не наоборот[23].
Здесь необходимо сделать замечание, которое перекликается с тем, о чем я говорил в NTPG (часть II). Часто думают, что «вера» должна быть мостом между тем, что может узнать/«доказать» историк, и тем, что «должно оказаться истинным», если христианству суждено выжить (или, mutatis mutandis, быть модифицированным/трансформированным). До такого–то места, говорят нам, нас доводит история, дальше идем с помощью веры. Но ведь это неверно. Любому историку требуется воображение. Иначе как он будет реконструировать прошлое? Только из стопроцентных доказательств картину происшедших событий, образ исторических личностей не создашь, такого рода доказательств обычно слишком мало. Чтобы от имеющихся свидетельств перебраться к полновесной реконструкции, нужен прыжок — прыжок веры, если угодно, но «веры» не в христианском смысле слова. Поэтому интереснее всего взаимосвязь не между «историей» (понимаемой в позитивистском смысле как доказуемая серия событий, собрание математически точных данных) и «верой» (понимаемой как скачок во тьме через пропасть, где таких данных нет). Интереснее всего взаимосвязь между реальной историей (во всей проблематичности гипотетической реконструкции) и реальной верой (во всей ее славе как подлинного доверия Богу, глубоко лично вовлеченного, по христианской вере, в исторический процесс). Это соотношение (между реальной историей и реальной верой) нельзя предрешить заранее. Нужно оставить место для разработки его в процессе решения исторической задачи.
Нравится нам это или нет, мы наследники и преемники великанов с их головоломками. Если мы отвергнем ангельскую осторожность их классических силуэтов, то не потому, что не согласны с их вопросами, а потому, что взялись идти дорогой исторического исследования. Мы отдаем себе отчет, что это выглядит глупо, что мы рискуем. И все же мы попытаемся создать портрет. На самом–то деле, как я уже говорил в NTPG, это далеко не так глупо, как обычно считалось в науке XX века. Далее мы увидим, что глупцов вроде меня за последнее время прибавилось, большую часть пути я буду в хорошей компании. Конечно, кто–то может вопросить, слегка расширив спектр сомнений Нафанаила: «От Истории может ли быть что доброе?». На это я могу ответить лишь словами Филиппа: «Пойди и посмотри»[24].
Можно еще взять образ из очень известной притчи Иисуса — притчи о блудном сыне. Допустим, что блудный сын — это Просвещение, а его старший брат — «ортодоксальный» христианин. Блудный сын отверг предания христианской ортодоксии и отправился в далекую страну исторического скептицизма. Старший брат, никогда по поводу исторических проблем не волновавшийся и от традиционных взглядов не отходивший, сердит и подозревает неладное. Что если младший брат неожиданно вернется? Что если, — даже трудно представить, — в честь его возвращения будет праздник?
Многие нынешние старшие братья выбрали не портрет или силуэт, а икону. Божественный Спаситель, которому они молятся и которого чтут, не имеет прямого отношения к палестинскому миру I века, и им это даже нравится. Если он и жил, то был личностью весьма странной. На нем белые одежды (на окружающих — сероватые). С лица не сходит благочестиво торжественное и чуть отсутствующее выражение. Именно такой иконой викторианское благочестие пыталось отвечать на рационализм Просвещения — с уступкой, вполне возможно, в главном: Иисус и чтимый Христос не один и тот же. Порой сюда вводят силуэт: «Мы чтим икону ("Христа Веры"), ибо знаем: если мы будем искать портрет ("Иисуса Истории"), то получим расплывчатый силуэт или просто неверную картинку»[25]. Люди, в библеистике не искушенные, выбирают икону еще и потому, что читают Евангелия вне их исторического контекста. Например, выражение «Сын Божий» истолковывается ими так, словно не только ученики Иисуса, но даже Каиафа на суде вкладывал в него целиком никейский смысл. Другой пример — во фразе «Сын Человеческий» видят указание на полное человечество Иисуса (в отличие от его «божественности»). Конечно, иконы и вправду могут укреплять веру там, где другие средства не годятся. Но их нельзя путать с реальностью. Подлинные иконописцы это понимают и рисуют соответственно. (Я не против икон, я только объясняю, чем они отличаются от изображений реальности.)
Итак, мне не стыдно сказать, что эта книга — об Иисусе. Последнее время вопрос «кем был Иисус?» часто испытывает ум и воображение людей: в театре и кино, науке и популярной литературе рождаются все новые и новые зарисовки и портреты, обычно тревожа простых христиан, выбравших икону или силуэт, предоставленный крупными богословами[26]. Об Иисусе почти всегда высказываются одобрительно, хоть и по совершенно разным, часто даже взаимоисключающим причинам. Его вворачивают для поддержки различных социальных или политических программ, для укрепления строгой нравственности или для освобождения от старых норм. Но не исчезает вопрос: о каком Иисусе мы говорим?[27] Не исчезает и впечатление, что здесь есть и более глубокий вопрос: о каком Боге мы говорим? Потому–то вопрос об Иисусе так или иначе очень важен в современном богословии и церковной жизни. Предполагается, что ссылка на него решает спор.
Но если мы ссылаемся на Иисуса, в какой момент настает пора для соломонова решения? Весь смысл того, что мы помещаем Иисуса в центр религии или веры, состоит именно в том, что это Иисус. Не какой–то шифр, странная и похожая на силуэт Christ–figure или икона, а тот самый Иисус, которого знают новозаветные авторы, который родился в Палестине в правление кесаря Августа и был распят вне Иерусалима при его преемнике Тиберии. Христианство апеллирует к истории, к истории оно и должно идти[28]. То обстоятельство, что полученные ответы могут изменить наше мировоззрение, даже нас самих, не должно удерживать от поиска.


