24. ЖРЕЦАМИ БУДЕМ, КАЙ, НЕ МЯСНИКАМИ{187}. Жертвоприношение в «Юлии Цезаре»
Когда Брут узнает, что Цезарю предлагали корону трижды, он думает о последнем короле Рима, Тарквинии, и его коллективном изгнании единодушными римлянами, — знаменитом деле, в котором более ранний Брут, его предполагаемый предок, сыграл видную роль. Каждый раз, когда Цезарю предлагали корону, он отвергал ее, но, как кажется, все более и более неохотно. Убить этого человека было бы цареубийством если не фактическим, то предвосхищаемым; для республиканцев любой вид цареубийства — благочестивая реконструкция коллективного насилия, которое основало Республику.
Ссылка Брута на Тарквиния имеет смысл в чисто политическом контексте. Этот консервативный государственный деятель хочет остановить упадок республиканских институтов; он не хочет открыть неопределенное будущее; он не хочет нового учредительного убийства, как раз наоборот. Он хочет укоренить убийство Цезаря в великой республиканской традиции. Он делает его значительным в терминах римской истории, и главной отсылкой может быть только коллективное изгнание Тарквиния.
Сказать, что убийство Цезаря должно бытьжертвоприношением,значит повторить то, что я только что сказал, на другом языке, религиозном. Жертвенное определение подразумевает, что убийство Цезаря должно реконструировать изгнание Тарквиния; его следует смоделировать по образцу главного учредительного насилия. Во всем мире, когда жрецов спрашивают, почему они совершают жертвоприношение, их объяснение такое же, как у Брута: они должны опять сделать то, что делали их предки, когда была основана община, они должны повторить некоторое основополагающее насилие с замещающими жертвами. Точно так же, как Брут, они взывают к некоему древнему нарративу, который явно или неявно достигает кульминации в коллективном изгнании или убийстве. Мы называем эти нарративымифами,и большинство антропологов считает их вымыслом, но жрецы нет. Они видят там реальное историческое начало, которое должно благочестиво реконструироваться.
Шекспир не вкладывает слово «жертвоприношение» в уста Брута, чтобы это не звучало картинно и по–римски в манере Виктора Гюго или некоторых других романтиков. Шекспир понимает жертвоприношение в свете учредительного убийства, и это то, что реально означает ссылка на Тарквиния.
Тот факт, что у Рима не было традицийчеловеческогожертвоприношения, не обесценивает мою интерпретацию. В сообществах без эффективной юридической системы человек, который считается опасным, как правило, будет убит или изгнан не горсткой людей, а всей общиной. Есть опасение, что его смерть может стать импульсом для цепной реакции кровавой мести. Чтобы упредить эту возможность, эти сообщества прибегают к коллективным методам казни, таким как побиение камнями, сбрасывание со скалы, распятие, таким способом приглашая к единодушному участию. Активно или пассивно, не вмешиваясь в спасение жертвы, все члены общества присоединяются к убийству. В результате ни индивидуум, ни подгруппа не могут интерпретировать смерть жертвы как обиду, которая должна быть отомщена.
Эти практики не спустились с небес, но они и не возникли из ничего. Они должны быть смоделированы по образцу спонтанного линчевания, которое неожиданно примирило возмущенную общину, поэтому его особые обстоятельства тщательно запоминаются и повторяются. Общину удалось примирить, потому что тот, кто первый бросил камень, кто начал сталкивать жертву с Тарпейской скалы, спровоцировал единодушное миметическое заражение. Именно таково учредительное убийство. Широко распространенный обычай квазиинституционального линчевания или подобного линчеванию правосудия является важнейшим ключом к потенциальному единодушному насилию в человеческой культуре.
Коллективные методы казни часто называютсясвященнымитеми, кто их практикует, и это понятно; они соответствуют универсальной дефиниции жертвоприношения. Даже в обществах с высокоразвитыми юридическими институтами, как республиканский Рим, встревоженные граждане могут испытывать нужду в возвращении к этойжертвеннойпрактике, если обычные институты неспособны справиться с беспорядком.
Брут видит смерть Цезаря как исключительное жертвоприношение, ставшее необходимым ввиду обстоятельств настолько критических, что все политические и правовые ресурсы стали невозможными. Он, конечно, знает, что, прибегая к такомужертвоприношению,он и его партнеры рискуют. Если бы их жертвенная концепция была успешно оспорена, если бы люди не объединились против Цезаря, как в свое время против Тарквиния, заговорщиков, возможно, ждала бы та же участь, что и человека, которого они решили «устранить» из общества. Вот что на самом деле происходит в «Юлии Цезаре».
За идеологией жертвоприношения стоит одна твердая реальность: миметический консенсус всех людей или его отсутствие — окончательная причина, по которой жертвоприношение срабатывает или нет. Брут терпит неудачу, так как он не смог объединить людей вокруг своего «жертвоприношения». Сцена, в которой Брут и Марк Антоний соревнуются за решающую лояльность римского народа, артикулирует жертвоприошение и учредительное убийство так ясно, как нигде, по моему мнению, во всей литературе.
Все это время Брут знал об этой опасности. Когда заговорщики хотят торжественно освятить свой союз мелодраматической присягой, Брут отказывается, и егожертвенныйинстинкт вполне оправдан. Он не хочет, чтобы убийство показалось тайным и незаконным делом нескольких недовольных политиков:
Брут надеется, что непосредственно за убийством заговор растворится в восстановленном единодушии римского народа, егожертвенномединодушии.
В первой сцене второго акта заговорщики собираются, чтобы сделать приготовления к убийству. Один из них, Деций, хочет знать, должны ли быть убиты другие люди, кроме Цезаря; Кассий упоминает Марка Антония, но Брут находит предложение несовместимым с его жертвенной концепцией убийства. Насилию не следует позволять распространяться без разбора; один Цезарь должен умереть.
Ответ Брута Каю Кассию и Децию показывает, что Шекспир интерпретирует жертву по аналогии с миметической моделью, только что обрисованной:
В этом тексте доминирует единственное противопоставление: с одной стороны, моральная и эстетическая красота жертвы, а с другой стороны, кровавая путаница миметической зависти. Слова для первого — «жрецы», «дух», «отважно», «обряжать»(carve),«пища для богов», «хозяин ловкий»(subtle masters),«необходимый» и «очистительный». Для второго у нас есть «кровавый», «отсечь члены», «гнев», «гневно», «злоба», «мясники», «разрубить», «корм собакам», «рабы», «дикий», «злостный» и «убийство».
Будучи укорененной в жертвенной практике, разделка(carving)является мощной метафорой и на самом деле больше, чем метафорой. Когда общинная трапеза следует за жертвой съедобного животного, разделка совершается с особой тщательностью, согласно традиционным правилам. Разделать — это расчленить аккуратно, отрезать деликатно и искусно. Легко достигая суставов, разделочный нож отделяет кости без видимого повреждения. Искусная разделка доставляет удовольствие для глаз; она не должна рвать или давить любую часть тела; она не должна создавать искусственных разрывов. Ее моральная и эстетическая красота заключается в выявлении имеющихся различий.
Злоба и гнев не знают, как разделывать; их жадность и жестокость могут только кромсать их жертвы. За противопоставлением разделки и рубки мы узнаем знакомую тему: миметическое насилие является принципом ложной дифференциации, которая в конце концов превращается в неприкрытое обезразличивание в жестком разложении общины. Кажется, что в метафоре разделки все аспекты культуры гармонично смешаны, дифференциальный и духовный, пространственный, этический и эстетический. Эта метафора иллюстрирует то, что мы можем назвать «классическим моментом» жертвоприношения.
Примитивная концепция, с ее пространственной дифференциацией, незаменима для метафоры разделки, но не она одна; она смешивается с моральными и эстетическими ценностями, которые приобретают все большее значение по мере развития институций. Хорошая и плохая дифференциация сами по себе отличаются в этическом и эстетическом отношении.
Существо классической формы — это слияние моральной, естественной и культурной красоты; за пределами ее жертвенного и кулинарного приложения — «пища для богов» — шекспировская великая метафора пробуждает другие благородные формы человеческого искусства, резьбу по камню и скульптуру, которые должны также возникать в жертвоприношении, как все специфически человеческие формы поведения.
Глубокое прозрение об универсальном отцовстве жертвоприношения раскрывает наш текст, вызывая в воображении из слов, перечисленных выше, богатую сеть перекрестных ссылок, которые жертвенная логика может распутать и объяснить. Поэтическая интенсивность этого текста основана на прозрении столь мощном, что оно достигает источника всех метафор, жертвоприношения и учредительного насилия.
В этих строках жертвоприношение незаметно возобновляет свою функцию инициатора и обновителя культуры, функцию, которую оно имеет у индийских брахманов, в величайшем размышлении о предмете, сосредоточенном на Праджапати, боге одновременно учредительного насилия и ритуального жертвоприношения. Поэт не может быть великим в вопросе жертвоприношения, если он видит в нем только то, что видит рационализм Просвещения, — жалкое суеверие и паразитическоедополнение,которые не имеют реального значения в человеческой культуре.
Когда религиозные системы все еще находятся в младенчестве, жрецы понятия не имеют, почему, вместо того чтобы сделать беспорядок хуже, как это сделали многие предыдущие акты насилия, один частный акт прекратил его и таким образом стал учредительным. Даже если они понимают важность единодушия (и они часто понимают, судя по их усилиям воспроизвести его в ритуале), даже если они понимают миметическую природу этого единодушия (и они иногда понимают, судя по искусным средствам, которые они изобретают, чтобы приостановить жертвенное(scapegoat)заражение), архаические сообщества рассматривают всю последовательность кризиса и его разрешения как плод трансцендентного посещения, как божественное послание, которое не должно быть «демистифицировано», но благочестиво реконструировано через жертвенные ритуалы и запреты.
Вера в исцеляющие свойства жертвоприношения не «рациональна», но вполне обоснована. До тех пор, пока жертвоприношение молодо и энергично, оно в самом деле поляризует миметическое насилие против заместительных жертв и снова живо представляет культурные символы единства и идентичности.
Жертвоприношение — изначальное очищение человеческих сообществ.
Ритуал — это миметическое поведение неконфликтного типа,внешнееопосредование. Его исполнители чувствуют, что успех зависит от скрупулезной имитации учредительного убийства, и до определенного момента это так. Чем бы ни было то, что сделало возможным единодушие в первый раз, вероятно, оно будет иметь успех снова и снова.
С точки зрения архаического ритуала, жертвоприношение борется с насилием не посредством обычного насилия, что просто бы вызвало эскалацию кризиса, но посредствомхорошегонасилия, которое, кажется, а значит ина самом делетаинственно отличается отплохогонасилия кризиса, ибо его основание в единодушии, котороерелигия —та, что связывает людей вместе, — хочет увековечить. Если используется мудро и благочестиво, это хорошее насилие может остановить распространение плохого, когда последнее возникает опять, что, конечно, всегда происходит. Жертвоприношение — это насилие, которое исцеляет, объединяет и примиряет в противоположность плохому насилию, которое развращает, разделяет, разлагает, обезразличивает.
Понимание жертвенного насилия как ценной, но опасно нестабильной субстанции, наделенной парадоксальными свойствами, — критически важно для человеческой культуры. Изначально, Различие(Degree) —это различение, которое делают жертвы и боги, различение между хорошим и плохим насилием. Ограничительные и разделяющие тенденции человеческой культуры происходят из боязнизлого смешения (evil mixture —«Троил и Крессида», I, ii, 95). По мере того, как влияние жертвоприношения и запретов пронизывает культуру, вся жизненно важная деятельность снова разграничивается, так же, как и сами люди, и все, что миметический кризис запутал, снова возвращается в значимые понятия относительно мирного обмена.
Жрецы всегда знают, что в их слабых руках различие между двумя видами насилия непрочно. Когда оно потеряно, жертвоприношение возвращается к плохому насилию кризиса, из которого оно изначально вышло; это делает кризис хуже, чем если бы жертвоприношение не совершалось. Это то, что происходит с «жертвоприношением» Цезаря.
Позднее жрецы понимают, что способность жертвоприношения поддерживать мир зависит от них самих больше, чем от внешних предосторожностей и физической дифференциации. Жертвоприношение «работает», если исполняется с чистым сердцем, в духе солидарности не только с предками, но со всеми живущими членами общины. Жертвоприношение проваливается, если оно загрязнено миметическим соперничеством.
«Классические» теоретики жертвоприношения, например в Индии, делают акцент на внутреннем состоянии жрецов в той же степени, как и на внешних предосторожностях против физического осквернения. Они все еще верят в физические и материальные аспекты жертвоприношения, но ритуал пропитывается моральными и эстетическими ценностями, еще не представленными на ранней стадии.
Метафора разделки является островом классической гармонии, окруженным со всех сторон звуками и яростью гнева и зависти,не означающими ничего.Если жрецы примут участие во внешнем хаосе, если они сдадутся перед бурными эмоциями миметического соперничества, их жертвоприношение непременно потерпит неудачу. Только чистое сердце может превратить ужасное убийство Цезаря в спокойную красоту подлинного жертвоприношения. Но спокойствие не может управляться сверху; все, что Брут может сделать, — это призвать своих товарищей бороться за жертвенную безупречность, каждого наедине со своей совестью. Вот почему он не говорит «мы жрецы», а, скорее, «давайте будем жрецами».
Трогательно, но парадоксально Брут просит своих товарищей по заговору сдерживать их жажду крови; эта просьба звучит почти комически в группе мужчин, которые собрались для убийства. Кажется, Брут страстно желает обратить дикое насилие в сплав искусства и духовного аскетизма. Если бы заговорщики восприняли его слова серьезно, если бы они зашли слишком далеко в направлении, которое он защищает, они потеряли бы аппетит к убийству.
Колеблется ли Брут? Появились ли у него сомнения в справедливости задуманного? Переживает ли он при мысли об убийстве своего почитаемого защитника и покровителя?
Ответ на эти вопросы должен быть утвердительным, поскольку Брут сам это говорит: он хотел бы, чтобы ему не пришлось убивать Цезаря; однако ответ должен быть отрицательным, поскольку решение Брута остается непоколебимым. В нем нет ни малейшего малодушия, ни малейшего желания пожалеть Цезаря или даже Марка Антония. Брут не пытается бессознательно сломить дух своих товарищей. В его странном рассуждении есть личностная нота, несомненно, «психологическая» нота, но также и более глубокий смысл, который всегда будет ускользать от тех, кто остается слепым к доминирующей силе в этом тексте, его интеллектуальному и поэтическому принципу единства — жертвоприношению.
Если жертвоприношение должно быть добрым насилием, которое уничтожает плохое, они должны отличаться друг от друга, как день и ночь; но, по мере того как он говорит, Брут чувствует все больше и больше, что это невозможно. Для большинства людей, даже для самого Брута, убийство беззащитного Цезаря должно выглядеть отвратительным преступлением, а не добродетельной и благородной акцией. Когда Брут просит своих товарищей отказаться от всех чувств, обыкновенно присущих убийству, он идет на большой риск во избежание еще большего риска. Если убийство слишком похоже на окружающее насилие, оно не остановит поток зла, он будет только увеличиваться. Возмездие, безусловно, последует, и неудачное жертвоприношение превратится в самую полную из всех полных рек в великом наводнении Титании.
Последующие события показывают, конечно, что страх Брута оправдан. Внешние обстоятельства настолько неблагоприятны, что для того, чтобы противостоять им, убийцы должны делать все возможное, чтобы казаться благородными и беспристрастными. Они должны выглядеть действительно сверхчеловечески, или же они не будут выглядеть добродетельными людьми, которые сделали то, что должны были сделать, исключительно из любви к Республике.
Если убийство выглядит настолько безобразно, что люди испытывают отвращение, то потенциальное жертвоприношение обернется кровавым хаосом. Брут хотел бы, чтобы его «жертвоприношение» было таким прекрасным, что никакая путаница не была бы возможна; оно было бы абсолютноинымкризиса. Проблема, однако, в том, что насилие имеет только одно абсолютноиное —это ненасилие, полное воздержание от насилия. Жертвоприношение не может стать совершенноинымзависти и гнева без отказа от своих специфических методов действия, без отрицания своей собственной природы. Брут не может пройти весь путь: его действительным приоритетом остается убийство; он просто хочет сделать его настолько эффективным, насколько это возможно. Он идет так далеко, как только может, в направлении ненасилия, которого он не может достичь.
Брут ищет невозможный компромисс между насилием слишком нечистым, чтобы не возбуждать кризис, и насилием таким чистым, что оно не будет насилием вообще. Шекспир иронически предполагает, что такое совершенное насилие не существует.
Дилемма Брута обостряется благодаря специфическим обстоятельствам пьесы: величие намеченной жертвы, его популярность среди плебеев и предательская интрига против него; но проблема имеет так же и религиозное значение и превосходит специфический случай Цезаря. То, что говорит Брут, представляется актуальным для эволюции многих великих жертвенных систем, когда они достигали духовной зрелости.
Чем больше жертвоприношение рефлексирует о самом себе, тем больше склоняется к отрицанию своей собственной сущности и поворачивается против своего собственного насилия, против самого себя, так сказать, не по гуманитарным соображениям, но по причинам жертвенной эффективности. Мы можем увидеть эту двойную связь в действии в великих текстах брахманов и в устремленности к ненасилию, которое характеризует великие мистические доктрины следующей эпохи. Существенно, что доктрины ненасилия формулируются на языке, который все еще остается жертвенным языком, и этот парадокс предполагает преемственность: даже ненасилие может быть ребенком Праджапати.
Все фазы связаны друг с другом. Речь Брута указывает на единственную силу, стоящую за эволюцией, которая ведет сначала к морализации и эстетизации жертвы и затем к полному отказу от мистицизма Веданты. Шекспир не читал тексты, наиболее соответствующие его предмету, но и ограниченного знания древней литературы было достаточно; его потрясающий интеллект сделал остальное. Шекспировское понимание жертвенной религии является высшей точкой его миметического видения.
Поскольку Брут не может быть абсолютно серьезным в отношении ненасилия, его этический импульс быстро теряет свою силу и, во второй части речи, вводит в заблуждение. В начале Брут действительно просил своих товарищей освободиться от зависти и гнева, но к концу, кажется, что он оставляет эту высокую цель как нереалистическую и его мысль принимает другое течение. Как было отмечено ранее, если заговорщики смогут пресечь все импульсы, обычно способствующие убийству, их стремление убить Цезаря исчезнет. Это не то, чего хочет Брут, и в последних строках своей речи он отступает от подлинной веры в воображение; видимость подменяет реальность.
Немного карикатурная притча о «рабах» и их «хозяине ловком» (II, i, 175–177) отдаленно напоминает определенные жертвенные уловки, рекомендованные некоторыми жертвенными системами, как, например, опять же, брахманической, о которой Шекспир определенно ничего не знал. Цель этих ритуальных трюков заключается в том, чтобы переложить вину за жертвенное насилие со жрецов на некую случайную третью сторону, попрошайку, например, которому предлагают немного денег для исполнения опасной роли — роли насилия, которое никакой ритуал, все еще немного помнящий о своем происхождении, не может полностью подавить.
Такие окольные маневры свидетельствуют о реальности жертвенной двойной связи. Если единственное решение — это полное ненасилие, то любое обращение к жертвоприношению ставит жрецов в двойственное положение, описанное притчей. Хозяин ловкий сердится на своих рабов за исполнение того акта насилия, на который он сам их хитро подтолкнул. Рабы — это аллегория низших страстей, которые хозяин ловкий должен пробудить в себе, вопреки своему высшему я, для того чтобы совершить жертву.
Сначала, в долгой истории жертвоприношения, граница между хорошим и плохим насилием казалась существующей в этом мире, но потом она перемещается больше и больше в сознание жрецов. Брут действительно рекомендует своим товарищам по заговору разделиться против себя. Они могут позволить себе некоторый гнев и зависть при условии, что эти безобразные чувства остаются скрытыми и не соблазняют людей на неправильное поведение. Даже если мы не можембытьвсем, чем мы должны, говорит он на самом деле, по меньшей мере давайтеказатьсяневозмутимыми и добродетельными, и люди могут спокойно последовать за нами. Жертвоприношение Брута превращается в лицемерное шоу, просто комедию:
Важное слово — «увидит»(appearing).Если заговорщики могут поставить прекрасное шоу, римляне увидят в них подлинных защитников Рима.
Когда жертвенные культуры понимают их собственные ритуалы слишком хорошо, они не могут больше практиковать их так же наивно, как это делали предки, и институция развивается в направлении ненасильственного мистицизма, с одной стороны, и политической манипуляции, с другой.
Когда жертвоприношение теряет свою священную власть, горстка святых людей бежит в пустыню, оставив жертвенный алтарь для многих амбициозных лидеров, которые превращают его в политическую сцену, на которой Цезари, Бруты и Марки Антонии этого мира играют в жертвенную политику и каждый пытается продать толпе свой собственный бренд «хорошего насилия».
Пока оно эффективно, жертвенное различие остается скрытым за ритуальной строгостью, религиозным формализмом. Но эта эра должна закончиться. Мы поймали первый проблеск правды за двусмысленными словами Брута в конце его речи; затем, немного позднее, та же самая правда появляется средь бела дня, когда Брут и Марк Антоний открыто соревнуются за расположение толпы. В этой борьбе за общественное мнение мы должны видеть не только банальную политическую правду, но также и правду жертвоприношения и учредительного убийства.
Трансформация ритуала в театрализованную политику происходит, собственно говоря, параллельно с его трансформацией в театр. Театр тоже дитя Праджапати. Это то, что сами убийцы явно чувствуют; как только Цезарь мертв, их воображение обратилось к драматическому искусству!
В «Троиле и Крессиде» мы также видим, что троянские герои с нетерпением ожидают «Илиаду» и черпают миметическую поддержку в мысли о своей будущей литературной славе (II, ii, 202). Это соблазнительное видение побуждает их продолжать свою злополучную войну до горького конца. Подобным образом Брут и Кассий видят свое убийство как мощную тему для будущих драматургов; при мысли об огромных толпах, которые будут впечатлены их подвигом, они заразительно впечатляются сами собой. Кассий говорит:
Как влюбленные в рассмотренных комедиях нуждаются в восхищенных взглядах своих друзей, чтобы почувствовать себя совершенными влюбленными, которыми они хотят быть, так и исторические герои нуждаются в миметической поддержке потомков, чтобы чувствовать себя историческими героями. Сам Шекспир повторил эту идею несколькими годами позже в «Троиле и Крессиде», не только в своей иронической отсылке к «Илиаде», но и в наблюдении Улисса, что даже когда человеку удается достичь своей онтологической цели, он не может наслаждатьсябытием,которое он законно называет своим собственным,но отражением.
В ретроспективе пожалеть Марка Антония было плохим решением, поскольку Марк Антоний не пожалел заговорщиков. В свете того, что случилось после убийства, вся жертвенная концепция выглядит формалистической и нереальной, но этот критицизм мелкий, вдохновленный духом мести. Это правда, конечно, что этот дух восторжествовал и, в его свете, жертвенная стратегия была неправильно построена. Но общая цель этой стратегии была предотвратить триумф всеобщей мести, представляя другую логику, которая кажется почти ненасильственной по контрасту.
Когда жертвоприношение успешно, это последнее слово насилия — как учредительное насилие, но менее значимым образом. Оно усмиряет дух мести посредством комбинации любви и страха богов, которые наказывают и награждают насилием и миром. Как только жертвенная логика побеждена, исход не вызывает сомнений. Сторонники Цезаря, в сущности, сильнее, Брут и его друзья должны делать все, что могут, чтобы избежать решающей конфронтации. Республиканская традиция, несомненно, ослаблена, но ее продолжительное влияние на простой народ — это ценный политический актив заговора, а инструмент для использования этого актива — жертвенная концепция, обрисованная Брутом.
В смертельной политической борьбе более слабая партия должна сделать все возможное, чтобы избежать насилия, а если насилие выглядит неизбежным, пусть оно будет, насколько это возможно, ограниченным, выборочным и хорошо очерченным, и настолько законным и правомерным, насколько насилие может быть, укорененным во всем, что еще может быть священным в глазах людей.
Жертвенные правила вовсе не абсурдно маниакальны, как считал Фрейд, а практичны; они систематически разворачивают конфликтные позиции, которые превалировали во время кризиса, из которого они возникли, и таким образом автоматически принимают во внимание миметическую природу человеческих отношений. Их жесткий формализм имеет больший смысл, чем современный дух может понять.
Жертвенная стратегия Брута прекрасна, но ее осуществление — катастрофа. В таком рискованном деле, как убийство популярного лидера, есть вещи, которые убийцы могут делать, чтобы увеличить свои шансы, и вещи, которых они должны избегать во что бы то ни стало. Если вы составите список всех позитивных и негативных мер предосторожности, они совпадут с тем, что надо и не надо делать в ритуальном жертвоприношении.
Один пример — это хорошо известный ритуальный принцип, по которому жрецы должны избегать излишнего контакта с кровью жертвы. Кровь есть священное насилие само по себе и если она течет бесконтрольно, то оно от «хорошего» возвращается к «плохому»; смысл жертвоприношения пропадает в самом его исполнении. Кровавый хаос, сотворенный Брутом, нарушает это правило, так же как его нарушили бы дополнительные убийства — убийства, которые Брут правильно запретил.
То, что жрецы не могли выполнить свою работу спокойно и аккуратно, что–то говорит о состоянии их душ; это демонстрирует как раз то, что мудрая жертвенная мистика Брута пыталась устранить из убийства. Шекспир дает нам понять, почему неряшливое жертвоприношение — плохой знак: оно выглядит как убийство и дает плохой пример; оно подталкивает к дальнейшему насилию. В миметической толпе все, что надо, чтобы развязать насилие, — это намекнуть, что насилие развязано. Намек и развязывание — это одно и то же.
Неизведанная глубина «Юлия Цезаря» лежит в неразрывной связи между институцией, которую большинство наших социологов считает просто «иррациональной» и «суеверной» — жертвоприношением, — и предполагаемо понятной рациональностью того, что мы называем политикой. Все, что было бы нужно для революции в наших знаниях о человеке, было бы понимание и религиозными антропологами, и политологами, как и почему в этой трагедии их две дисциплины становятся в действительности одной.

