Благотворительность
Воспоминания: первые сорок лет моей жизни
Целиком
Aa
АудиоНа страничку книги
Воспоминания: первые сорок лет моей жизни

В Тамерлановке и Туркестане

В Тамерлановке, ныне районное село Чимкентской области <+ сильно заболел мой отец Василий. Повезли его на лошади в больницу, живот у него уже посинел. Врачи сказали: «Уже поздно, помощи оказать не можем». Вернулись назад, умирать.

Сознательно, по просьбе смертельно болящего отца моего иерея Василия, в августе 1925 г., на девятом году, я стал на колени перед образом Спасителя и трижды произнес по подсказке отца молитву: «Господи! Исцели болящего отца моего, во славу Твою». Затем отец сказал мне: «Теперь трижды прочти, молясь, Отче наш». Я исполнил.

После чего отец подозвал меня к себе, благословил, я поцеловал его, и он сказал мне: «Иди теперь в сад, погуляй там, а я усну».

Через день отец стал здоровым, сидел с нами за столом и обедал +>[7].

Брат Ваня утрами часто уходил на речку и всегда возвращался с рыбой (пескари, плотва, красноперка, бывало, и маринку на быстринке подсечет; приносил и сомят, и сазанчиков).

Мы оба прислуживали в храме: выходили с подсвечниками, подавали кадило, просфоры. В сочельник рождественский ходили с другими ребятишками (5 или 6 человек) по домам «Христа славить» и получали за это от хозяев орехи и пятаки.

Помню, под Рождество, думается, в 1927 г., в Арыси (Город и узловая железнодорожная станция в 150 км от Ташкента), в довольно холодной мазанке, где мы квартировали, когда учились в семилетней школе, Ваня, закрывшись одеялом с головою, умилительно до слез пел мне прямо в ухо: «С нами Бог, разумейте языцы и покоряйтеся: яко с нами Бог». И многократно потом: «яко с нами Бог». Там же увлекались рисованием под влиянием талантливого в рисунке одноклассника Кости Баркалова.

Как-то летом 1927 г. мама, брат и я шли пешком из Арыси, где учились, в Тамерлановку, где жили. По дороге Ваня носился с самодельным, из медной трубки, ружьишком, охотясь за тушканчиками и, кажется, перепелками (разумеется, безрезультатно). Пройдя в тапочках более полсотни километров, я так набил себе подошвы ног, что потом дня четыре было больно наступать.

В Туркестане, в пристанционном рабочем поселке Борисовка, где стоял молитвенный дом и дом священника в ограде, целый год Ваня снабжал нас жидким топливом — мазутом: собирал его ковшичком, прикрепленным к палке, с земли подле паровозов, стоявших на путях вблизи депо. Мы по-прежнему прислуживали в храме папе во время богослужений. В Великий Четверток на середине храма ставились два аналоя рядом: на одном папа читал страстные Евангелия, на другом я (по папиной указке) читал антифоны и тропари канона Великой Пятницы.

Отец имел обыкновение в Великий Четверток, возвратившись домой со службы после чтения Евангелий, выпивать стакан сладкого чая с куском хлеба (или сухарями) и потом уже ничего ни в пятницу, ни в субботу не пить и не есть, кроме причащения и потребления Св. Даров в ночь под Великую Субботу,—до пасхальной трапезы после литургии на Пасху.

Никому ничего не говоря, я решился и сам на такой же пост. Пятница прошла бодро. Длинная ночная служба под субботу расслабила меня так, что в самую субботу я весь день провалялся на кровати—спал или просто в полусонном состоянии отлеживался. На предложение мамы съесть кусок хлеба с солью и выпить стакан чая,—отказывался.

Наступает вечер, еле-еле я поднялся, пошел к колодцу с ведром за водою, меня стало тошнить. Пришел, опять лег на кровать. Стемнело. Отец пришел из храма на минутку—умыться. Уходя, мне сказал: «Собирайся, приходи,—сейчас начнешь читать "Деяния"». Поднялся, кое-как собрался, пошел к храму. По дороге (каких-то 20-30 м)—новый приступ тошноты и рвота. Вернулся домой, сполоснул рот, умылся: вновь направился в храм со слабостью и головокружением.

Далее все прошло благополучно на службе в пасхальную ночь. Стоять только недвижимо было трудно, а когда что-то делаешь и двигаешься — все хорошо. Это было весной 1929 г., мне шел тринадцатый год. Дня через три, уже на пасхальной седмице, я рассказал, как мне было тяжело выдерживать пост. Папа заметил мне: «Если бы ты молился постоянно, то особой тяжести болезненной в посте не почувствовал бы; и притом, тебе надо бы попивать святую воду, если не в пятницу, то уже два-три раза в субботу непременно».

Такой же опыт поста я проводил еще дважды, находясь в экспедиционных условиях (в Кенимехе—1936 г., в Тамдыбулаке—1937 г., — это в Кызылкумах). Воду все-таки я не пил в эти предпасхальные дни: святой воды у меня не было, а простую, думалось мне, и пить было нельзя.

Тогда же, в 1929 г., в Туркестане мне был преподан Памятный для меня урок о молитве с поклонами.

Жил в городе один старец, звали его Сергий. Был он нищий, побирался. В храме становился у порога и принимал милостыню. Как-то зимою на день свт. Василия Великого отец (именинник!) пригласил его после обедни «на чашку чая».

Помню, я прибежал из храма иззябшим и стал у печки греться. Мама суетилась у плиты с варевом и чаем... Входит старец, перекрестился, поздравил нас с праздником. Мама усадила его на табурет около печки.

Старец стал меня расспрашивать: сколько лет? Учусь ли? Читаю ли Евангелие? Делаю ли поклоны на молитве? Услышав от меня отрицательный ответ на последний вопрос, стал ласково журить: «Дурашка ты, дурашка! Знаешь, что стоит в очах Божиих один твой земной поклон? Мне, старику, надо сотню сделать их, ох, как трудно делать! По сравнению с твоим одним поклоном они будут менее угодны пред Богом. А ты, дурачок, вот такого-то, ценного на молитве поклона и не делаешь... Негоже, негоже! Надо, чтоб не только язык проговаривал молитву, но чтоб в ней и все тело твое участвовало

— поклонялось Богу. Тебе ведь не трудно сделать поклон, не то, что мне, старику. Так что ты, Миша, впредь не будь дурачком и молись с поклонами... Будешь?».

Мне было стыдно такое выслушивать от старца. И молча, ему в ответ, только утвердительно кивнул головой.

Когда из храма пришел отец, и все мы расселись за столом, опять возобновился разговор о поклонах на молитве. Отец меня защищал перед старцем, что-де я во время Литургии становлюсь на колени; но старец не унимался и все твердил мне: «Впредь не будь дурачком, но всегда сочетай свою языковую молитву с поклонами».

Летом с мамой ходили раза два или три в город (в шести км от станции) к старцу Сергию. Он радостно принимал нас. С сияющим лицом, много всегда говорил с нами; шутил и подсмеивался над обыкновением нашим есть горячую пищу и пить горячий чай... У него в халупке глинобитной (бывший курятник!), размером чуть больше половины купе пассажирского вагона, не было ничего ни для отопления, ни для приготовления пищи. В углу у самой двери, на земляном полу, стояло ведро с водою, покрытое фанерой; на нем — кружка для питья. На единственном табурете около крошечного окна (0,2 х 0,3 м) лежал кусок хлеба, яблоко и нож. Топчан застлан был стеганым (рваным и засаленным) одеялом. В изголовье — свернутая шубейка вместо подушки; на ней 2-3 книжки: Евангелие, Псалтирь — он называл, а что еще — не помню.

Однажды старец снял с угольника образ Божией Матери Казанской (то был, по-видимому, запрестольный образ, носимый на палке при крестных ходах); показав нам, дал приложиться, а затем повернул к нам тыльную сторону. На ней был наклеен литографический красочный портрет последнего императора России († 17.VII.1918). И запел: «Спаси, Господи, люди Твоя, и благослови достояние Твое, победы христианам на сопротивныя даруя и Крестом Твоим сохраняя нас от безбожных и злых».

Изумленные, мы молчали. Старец, смеясь, говорил, что в ноябре пройдет по городской площади с этими образами и пропоет «Спаси, Господи...» столько раз, сколько успеет, пока не заберут...

В ноябре меня уже не было в Туркестане, но мама рассказывала, что старец осуществил задуманное и прямо с площади был взят в ГПУ, где и исчез навсегда...

<Тогда же рассказали и следующий случай[8].Глава обновленчества Александр Введенский в первые послереволюционные годы получил разрешение от властей бесплатно передвигаться по железной дороге в любом направлении. И он ездил по всей стране с диспутами о религии. И это не удивительно, ведь в то время его книги печатались даже издательством «Безбожник». И вот однажды он приехал в Чимкент. Было объявлено, что состоится диспут на тему «Есть ли Бог?». Введенский должен был в очередной раз состязаться с местными светилами безбожия. Естественно, что он — человек весьма образованный, наделенный даром красноречия, разбил их в пух и прах. Диспут закончился в его пользу. Зал принял сторону Введенского. Тогда председательствующий на митинге обкомовский работник говорит: «Вот Вы говорите, что Бог наказывает грешников. А я открыто заявляю о своем неверии в Бога. Заявляю, что не боюсь Бога. Так почему же Он меня не наказывает?».

Встает Введенский. «Братья и сестры! - говорит он,— Господь не наказывает. Он милостив. Но если человек хочет, давайте помолимся, чтобы Господь как-то коснулся его». Перекрестился и сказал: «Твори, Господи!.. Вот, видишь, — человек хочет, чтобы Ты его наказал…» И этот здоровенный мужчина — партиец, сел на стул и больше не встал! Скончался в ту же минуту. Всех охватил ужас. Весть об этом разнеслась по всей России. В то время мы жили неподалеку, на ст. Арысь, и первыми узнали об этом событии. А когда о случае в Чимкенте донесли в центр, оттуда поступила резолюция, запрещающая раз и навсегда все подобные диспуты. Случилось это в 1925 г.>

Во все время проживания в Туркестане я звонил на колокольне в небольшой колокол к церковным службам. Колокольня представляла собой двухэтажную вышку над входом в храм. Чтобы позвонить, я поднимался по лестнице на второй этаж; впоследствии (когда я уехал из Туркестана) папа звонил сам — просто с земли, удлинив веревку от колокольного языка.

Храм при папе закрывали дважды. Первый раз на профсоюзном собрании железнодорожных эксплуатационников большинством голосов вынесено было решение: «Закрыть церковь как очаг мракобесия»; второй раз, спустя полгода, такое же решение было вынесено на общем собрании рабочих и служащих депо. Оба раза поселковый совет выносил свое постановление о закрытии храма с обычной в таких случаях мотивировкой - «идя навстречу пожеланиям трудящихся».

Слава Богу, оба раза указаниями свыше (от М.И. Калинина)[9]храм вновь открывали, как закрытый незаконно административным порядком. Третий раз закрыли церковь без всяких решений «на собраниях трудящихся» — просто по постановлению поселкового совета: «Церковь в поселке за ненадобностью закрывается, а помещение передается железнодорожному училищу под гимнастический зал». Этому закрытию предшествовал вызов отца в ГПУ, где (видимо, по-дружески) сказали, чтобы он исчез из поселка в течение 24 часов, а то будет плохо. Папа так и сделал: выехал 22. VII. 1937 г. к владыке в Алма-Ату. Он служил в соборе до 10.XI.1937 г., когда весь штат соборного духовенства, начиная от Владыки и кончая диаконом, был арестован, а впоследствии отправлен на Колыму. Оттуда возвратился живым один протодиакон, рассказавший, что владыка и мой отец были дневальными в двух секциях одного и того же жилого барака; они умерли от дизентерии на одной неделе осенью 1938 г....

Возвратимся, однако, к 1929 г. В начале сентября мы были вынуждены срочно выехать из Тамерлановки, оставив там все, прямо ночью, будучи предупреждены одним работником сельсовета о решении арестовать отца.

Спасались какое-то время у о. Сергия Соколова в Арыси, потом прибыли в Туркестан. Бедствовали и нуждались очень, во всем нуждались. Хлеб, крупа, сахар, растительное масло, даже мыло — все выдавалось только по карточкам рабочим и служащим, членам их семей. Отцу, как лишенцу, карточки, конечно, не выдавались, не выдавались и нам — членам семьи лишенца.[10]

Помню, из-под полы на привокзальном базарчике иногда продавали (по ценам, для нас явно недоступным) стаканами крупу, муку и куски пайкового хлеба. Если мы выжили в этот период (около года), то только благодаря Господу, вложившему сострадание местным христианам к нам — только что прибывшим, никого не знающим и ничего не имеющим. Были дни, когда полстакана серой, грубого помола муки составляли все суточное питание нашей семьи (отец, мать и двое нас, подростков). Из полстакана муки мама ухитрялась дважды в день сварить «затируху»: в чугунок с кипящей водой засыпалась «затируха» из муки, предварительно слегка смоченной водою и растертой ладонями рук в слипшиеся кусочки, которым давалось какое-то время чуть-чуть подсохнуть...

Ботинок не было ни у кого. Ходили в вязаных мамою шерстяных носках и в калошах. Мама пряла то на прялке, то на веретене из клочков кем-либо данной шерсти; или же распускала что-то старое, чтобы связать новое.

Верхняя одежда отца состояла из двух подрясников: летнего (он же повседневный и служебный) и зимнего (стеганого и с заплатками). Мама ходила зимой в видавшей виды стеганке, типа полупальто. У брата Вани был зимний пиджак стеганый, из которого он вырос давным-давно, но с ним не расставался (рукава короткие, помню, не доходили до ладони). Мне мама смастерила из поношенного суконного папиного подрясника род теплой, длинной, под ремень, рубахи (все-таки ведь сукно!)[11], которую я надевал поверх обычной нательной рубашки. Так утеплившись, я выбегал на двор, к колодцу за водою.

Матрацев не было. Стояла в комнате деревянная кровать (по-теперешнему, односпальная), на которую складывалось на день все, что служило всей семье постелью и покровом ночью. Спали на полу: постилался большой войлок (кошма), в изголовье клали невесть чем набитые подушки - только не перьями и не сеном, а укрывались все одним стеганым одеялом. Мы с Ваней — в середине, по краям — родители. Когда было уж очень холодно, дополнительно укрывались поверх одеяла теплым подрясником папы.

Для зимы у отца была суконная скуфья, летом же он носил соломенную шляпу с дырявыми изломанными полями. У брата был заменявший шапку суконный клетчатый картуз, который он натягивал глубоко на голову, чтобы не мерзли уши. Для меня шапки не нашлось, да мне она и не была надобна, так как в школу я тогда не ходил. (Двукратная попытка поступить учиться не удалась. «Наша школа — трудовая, для детей лишенцев мест нет», — гласила резолюция отказа на моем заявлении в среднюю школу г. Чимкента. Подобная же резолюция была и на другом моем заявлении: «В ж.д. школе обучаются дети только (подчеркнуто!) железнодорожников».)

Да и вообще никуда из дому далеко не выходил — перебегал двор в летней панамке, натянутой на уши, если надо было в храм к службе поспеть. Кстати, в храме никакого отопления вообще не было. Все мы там «закалялись»; больше всех приходилось мерзнуть, конечно, отцу.

Как-то одна из местных прихожанок, певшая на клиросе, спросила маму обо мне: «Почему ваш сын не учится в школе?». Мама (а она за старшую на клиросе была по чтению, пению и уставу) ответила, что не приняли. Певчая обещала узнать о возможности поступления в пристанционную школу. И при следующем посещении храма сказала маме: «Посылайте своего Мишу в школу — его примут».

Так в-десятых или двадцатых числах ноября 1929 г. я пошел в школу: был принят сразу в восьмой класс. Тогда в школах насаждали звеньевой метод учебы. Класс разбивали на звенья по 5–6 учеников; звено получало задание от учителя, самостоятельно прорабатывало тему урока, а затем от имени звена один ученик отвечал учителю. Оценка знаний при этом ставилась общая —всему звену, хотя отвечал один из учеников. Предполагалось, что все ученики — заинтересованные в умножении своих личных познаний —отрабатывали сообща задание учителя, чтобы легче усвоить учебный материал. Опыт, однако, убедил, что звеньевой метод обучения не дал ожидаемых результатов. От него вскоре, слава Богу, отказались.

Перед отправлением первый раз в школу папа, мама и я стали на колени перед образами, отец прочел вслух «Отче наш», «Спаси, Господи, люди твоя», «Царю Небесный», «Правило веры». Вставши с колен, обратился ко мне со словами: «Сынок! У нас нет ни богатства, ни почетного положения в обществе. Ты не можешь надеяться ни на что мирское. Знай же — наша надежда в Боге: «Яко с нами Бог!». Бог с теми, кто Его призывает в помощь и спасение. На тебя обрушатся насмешки и презрение товарищей по школе за мое священство. Теперь такое время... Потерпи. Молись и учись. Учись и молись. Сам Господь да благословит твое учение. С Богом иди!». Папа благословил меня, я расцеловался с родителями и зашагал в школу.

В восьмом классе утром, перед первым уроком, когда все ученики уже сидели на своих местах в ожидании учителя, староста группы Муза Григорова, представляя меня, стоявшего около нее, спрашивает: «Кто возьмет в свое звено нового ученика Мишу Т.?». Молчание. Потом кто-то крикнул: «Да это же поп, ребята!». Сразу наступило оживление в классе. Муза спрашивает: «Первое звено, возьмете?». «Нет, попа нам не надо! Ха- ха-ха, поп!». «Второе?» - спрашивает староста. И второе звено ответило с хохотом: «И нам попа не надо!». Так же третье, четвертое, пятое. Шестое звено возглавляла сама староста... Еще раз Муза обратилась к классу: «Значит, никто не хочет в свое звено новенького?». В ответ все загалдели хором: «Попов нам не надо!». И многое, многое подобное...

«Тогда садись, — говорит Муза, — за эту парту с Костей, а ты, Нюра, пересядь к нам, будем сидеть втроем». Так я получил место за второй партой от учительского стола, а на первой сидела с двумя девочками староста Муза. Вошел учитель. Я начал учиться в школе.

Выпал снег, ударили морозы, а шапкой для меня мы еще не обогатились. Мама отрезала от кошмы треугольный кусок, в углах которого приделала длинные шпагатинки. Когда я накладывал себе на голову этот кусок кошмы и стягивал шпагатом у подбородка, уши у меня совсем не мерзли. Вот только вид у меня в этой треуголке получался довольно неказистый. Особенно, когда задний угол сего головного убора высовывался хвостом у затылка. И потому мой вид вызывал постоянные насмешки со стороны школьников — «детей трудящихся», одетых побогаче, в обычные, свойственные подросткам, головные уборы и одежду.

«Треух, треух! Смотрите, ребята, какой треух у попа! Ах ты, поп, деревянный лоб! Давай, ребята, проверим —деревянный ли лоб у попа?» ... И ну снежками бить меня по треухе моей, по башке. Толкнут в сугроб и закидают, бывало, меня снегом: и больно, и холодно... Раздавался звонок на урок, ребята разбегались, а я тем самым от них спасался. И, отряхиваясь, бежал на занятия в свой класс.

Стал я избегать школьников, досаждавших мне оскорблениями и побоями. Шалуны те были из младших классов — пятого, шестого, главным образом. Приучился приходить в школу спозаранку — раньше всех, а по окончании занятий, чтобы избежать неприятностей, старался бегом преодолевать пространство школьного двора. Да и затем, всю дорогу домой, по возможности, избегал встреч со школьниками. Одиночки никогда на меня не набрасывались, а когда шалуны в кучке —почти всегда устраивалась на меня облава: погоня, шлепки, тумаки, сопровождаемые эпитетами, нелестными для моего священнического происхождения. (Сверстники обычно не дружили со мной. И как-то всегда получалось так, что моими товарищами и друзьями оказывались более взрослые ребята — года на три и даже более старше меня, вроде Михаила Николаева и Василия Анастасиади. Подобно мне, они были христианами. Когда мне перевалило за восемнадцать лет, то только в среде пожилых христиан мне было интересно находиться; в обществе же товарищей по работе и сверстников всегда держался замкнуто. Хотя в экспедициях часами играл в шахматы и волейбол, увлекался— к стыду моему — слушанием и говорением пустопорожней болтовни... Во всех четырех экспедициях при мне всегда бывал Новый Завет, которым отец в 1932 г. благословил меня, впервые отправлявшегося в чужие края — из Туркестана в неведомый тогда еще для меня Ташкент.)

Сам по себе неказистый мой вид — в треуголке, в галошах, в заплатанных штанах и нищенской одежонке — возможно, не был бы очень заметным, если бы не вся моя жалкая фигура; низкорослый, этакий плюгавенький, сутулый мальчишка с лицом, сплошь усеянным коричневыми веснушками. Сильно стыдился я своей конопатости и прямо-таки страдал от нее и в отрочестве, и в юности, но было в конопатках и положительное, особенно, когда я стал взрослеть. Мой внешний вид, с одной стороны, весьма надежно отталкивал от меня девушек, с другой — всегда и перед всеми смирял меня чувством стыда за свою непривлекательность. И все это в целом делало меня более отрешенным от влияния молодежи, живущей вне церкви, и способствовало привычке к уединению, сосредоточенности в занятиях, размышлению над содержанием читаемых книг и слов молитвы.

В наружной неказистости моей я усматриваю особую Господню милость ко мне, грешнику. Своим Божественным Промыслом Господь с юности как бы отстранял меня от возможных падений в нечистоту плотской жизни и преподавал мне практический урок жизненного освоения добродетели смирения. И если я и поныне не преодолел еще гордыни в себе, то это значит только, что я плохо усвоил преподанный мне в прошлом урок... У отца Александра Ельчанинова (†24. VIII.1934) имеется такая запись, почерпнутая из его опытного наблюдения: «Блаженны некрасивые, неталантливые, неудачники: они не имеют в себе главного врага — гордости, так как им нечем гордиться».

Вернемся, однако, к моей учебе в школе. Дома о своих неприятностях от столкновения со школьниками я, разумеется, ни гу-гу... «Все проходит», — думалось мне. И действительно, вскоре после поступления в школу насмешливых или оскорбительных реплик по поводу моей веры в Бога, того, что я прислуживаю папе в алтаре и звоню в церкви, мне выслушивать уже не приходилось.

Комсомольцев в школе было двое: Костя — секретарь ячейки, с которым я сидел на одной парте, и Муза — староста класса, высокорослая шестнадцатилетняя красавица, дочь директора железнодорожного техникума. Однажды во время перемены я сидел, согнувшись, за партой и что-то писал в тетради. Подошедшая Муза заметила у меня на шее гайтанчик и спросила: «Ты носишь крестик?». Я ответил: «Да». «И ты вправду веришь, что Бог есть?». Я также ответил: «Да». После чего о вере, о Боге она меня никогда уже не спрашивала. Костя же говорил несколько раз громогласно в классе: «Я — комсомолец и безбожник, как и мой отец, революционер».

Думается, что только по молитвам моих родителей вокруг меня в школе стала создаваться атмосфера какой-то тишины. Незаметно нарастал мой личный авторитет, если можно вообще говорить об авторитете простого школьника-восьмиклассника. Началось с того, что самое авторитетное лицо в школе — завуч, всеми уважаемый пожилой преподаватель литературы Николай Яковлевич Ельцов (по прозвищу школьников — «Окунь», из-за круглых окуляров очков), как-то сказал в классе обо мне, что он рад видеть в числе своих учеников такого восьмиклассника, какого ему не приходилось встречать за все время учительства. Сочинение мое о «Дон-Кихоте» Сервантеса читалось в классе, потом на собрании учителей, а затем демонстрировалось на общереспубликанской выставке школьных работ в Алма-Ате.

Учителя-предметники (физик, математик, химик) давали мне персональные задания, которые я добросовестно выполнял; к ответу меня вызывали лишь тогда, когда заданный вопрос не получал разрешения в ответах других учеников. Словом, обо мне в школе, что называется, заговорили. Учителя во всех классах указывали своим ученикам на меня, как на пример того, как надо учиться[12].

Присмирели и шалуны из 5-х и 6-х классов, больше всего поносившие и оскорблявшие меня ранее. Теперь при встречах со мною они уже, пожалуй, больше из любопытства бросали в мой адрес реплики, вроде: «Скажи, поп, отчего у тебя, говорят, башка хорошая? Неужто оттого, что ты поп?». Или, смеясь: «Вот, у меня голова дурная, плохо соображает, а станет она хорошей, если я в попы пойду?».

Пришел как-то домой со школы, а дома — ничего из еды! Бедствует наша семья — ни денег, ни хлеба. Мама надвязывает пятку шерстяного носка и чуть слышно поет: «Богородице Дево, радуйся...». Отец пошел к старосте— матери одного железнодорожного кондуктора, попросить пяток картофелин; получил в тот раз штук 12.

«Мама! Может, мне куда на работу пойти? В ремонтники на железную дорогу берут с 16 лет... Может, мне прибавить себе лет и пойти? Вот только я больно маленький».

«Сиди уж, сынок, — возражает мне мама, — какой из тебя работник, когда ты еле достаешь ведро воды из колодца!».

И, отложив свое вязанье, задумчиво произносит: «Вот, говорят, кто 40 акафистов прочтет свт. Николаю, тот все, о чем попросит, по его ходатайству получит от Господа Бога».

«Так я сейчас же начну читать ему акафисты», —решительно заявил я маме; и, подойдя к иконостасу в переднем углу комнаты, стал читать на коленях первый раз акафист свт. Николаю...

В помещении вокзала — в зале первого класса —находился книжный магазин и киоск с газетами, журналами, школьными принадлежностями. Шесть книжных шкафов, огромные настенные витрины на ночь запирались и к ним вплотную придвигались широкие прилавки, отгораживающие пространство магазина от зала. Заведовал всем этим хозяйством некий сорокалетний Исаак Вольфович Скляр. Его сынишка Сёмушка учился во втором классе той же школы, в которую поступил и я. Случилось так, что учительница второго класса рассказала на уроке, какое хорошее сочинение написал один ученик в восьмом классе, все должны так же хорошо учиться, как он. Сёмушка, придя домой, тут же рассказал отцу, на что отец (сам, будучи, кстати, не шибко грамотным) внушительно изрек: «Послушай, Сёмушка, Миша так учится в восьмом, что его хвалят и во втором; вот и ты, так учись во втором, чтобы тебя похвалили в восьмом. Слышишь, Сёмушка?!».

Усадьба молитвенного дома была неподалеку от станционных путей, на стороне, противоположной зданию вокзала, а корпуса школы находились примерно в полукилометре от самого вокзала. Поэтому мне приходилось всегда шагать по путям и проходить через помещение вокзала. Мальчишеское любопытство к книгам и журналам (которых из-за отсутствия денег я, конечно, покупать не мог) приводило меня в помещение первого класса. Там я стоял с четверть часа и издали посматривал на стеллажи, витрины и прилавки с выставленными изданиями. Так было почти повседневно.

И вот меня, стоявшего у прилавка книжного магазина и посматривающего на недоступные книги и журналы, спрашивает хозяин магазина: «Миша, хочешь заработать деньги?». И не дожидаясь моего ответа, Исаак Вольфович вышел из-за прилавка ко мне и стал шёпотом объяснять, что из Управления Союзпечати г. Ташкента поступило указание произвести на первое число полную инвентаризацию и выслать в двух экземплярах списки всех наличных изданий вместе с отчетом о деятельности магазина и киоска за прошедший год.

«Если ты сделаешь мне за пять дней, чтобы мне нагоняя не было, я тебе тридцать рублей заплачу. Согласен? Работать будешь после школы до двенадцати ночи. Согласен, скажи? Тридцать рублей — хочешь? Завтра же приступай работать со мной. Слышишь?».

Пообещав поговорить с мамой, я побежал домой. Прямо с порога на радостях говорю, что Исаак Вольфович предлагает поработать пять дней за тридцать рублей.

Мама перекрестилась и заплакала. Отец, перекрестившись, спросил меня: «Сколько ты акафистов прочитал свт. Николаю?». Я ответил: «Тридцать восемь; сегодня читать должен 39-й». Отец мне и говорит: «Вот, видишь сам теперь, как помогает свт. Николай. Всегда ему молись, сынок!». Перекусив, я стал читать акафист, а папа и мама рядом со мною молились, стоя на коленях.

Провожая меня в школу следующим утром, мама говорила: «Я тебя буду ждать в вокзале, если задержишься, и до часу, и до двух ночи...».

Через пять дней я получил впервые в жизни заработанные тридцать рублей. Это было весьма кстати для нашей бедствующей семьи. Так мы получили тогда помощь ходатайством свт. Николая. И чаще прежнего стали благодарно воспевать ему: «Радуйся, Николае, великий Чудотворче!».

На большой перемене все учащиеся получали бесплатный завтрак за счет профсоюза железнодорожников. Приносили в класс эмалированное ведро иликастрюлю с горячим и сладким кофе; по кружке раздавали каждому школьнику с куском хлеба (около 200 граммов) с сыром или с колбасою. Мои родители не были железнодорожниками, поэтому, конечно, мне завтрак не выдавали, и я по большим переменам обычно выходил из класса в полутемный коридор, где съедал тот кусочек хлеба, который приносил из дома. Следует помнить, что в эти годы, как уже говорилось выше, «лишенцы» не имели хлебных и продуктовых карточек, а потому мы очень бедствовали во всем; так что не всегда мама могла мне дать в школу даже корки хлеба, а дома, перед уходом в школу, я вообще никогда не ел.

Как-то в конце уроков староста Муза мне потихоньку сказала: «Ты завтра не уходи из класса во время большой перемены — будешь с нами завтракать. Я тебя вписала в списки получающих завтраки». На что я недоверчиво спросил ее: «А тебе за это не попадет?». Она мне ответила: «Мне — попадет? Что ты!».

Таким образом, со следующего дня я, как и все другие школьники, получал бесплатный завтрак. И как же эти завтраки поддерживали меня в то время! Отец и мать радовались за меня и благодарили Бога.

По окончании восьми классов, в четырнадцать лет, мне пришлось устраиваться на работу[13].

Расставшись тогда со школьными товарищами, я больше ни с кем из них не встречался. И ничего о них никогда не слышал. Потому и не знаю, как учились дальше, как сложилась последующая жизнь у ближайших моих товарищей по школе — Кости и Музы. Мне теперь уже почти восемьдесят лет. И всегда с благодарностью вспоминаю Костю — рослого, красивого парня, несколько раз буквально отбивавшего меня от нападавших на меня мальчишек; и Музу, которая в голодное время оказала мне милосердие — обеспечила школьными завтраками (с тех пор, как я священствую, за каждой литургией всегда кладу на дискосе и частицу о душе благотворительницы Музы: «Приими, Господи, молитву мою о Музе и прости грехи ее за то добро, что некогда она сделала мне!»).

<В 1930 г. мною была окончена школа восьмилетка. Больше мне не пришлось учиться в школе. С таким-то восьмилетним образованием я осенью 1937 г. и поступил в институт. Впрочем, при поступлении в институт мною к заявлению было приложено удостоверение о сдаче экстерном экзаменов за десятилетку.

Прервав работу в Туркестане, чтобы продолжать учиться, я должен был распрощаться с родителями и уехать в Ташкент. Благословляя меня на отъезд, отец говорил: «Мы — бедны, потому и тебе в дорогу ничего не даем, кроме хлеба и трешки денег». Затем отец вручил мне Святое Евангелие со словами: «Читай, размышляй и исполняй! Тогда Господь будет с тобою и тогда у тебя будет все, что Ему угодно».

В Ташкенте меня (по рекомендации моего отца) приютила на первых порах у себя пожилая алтарница— Анна Давыдовна Прасолова (66 лет). Я жил у нее в левой комнатушке в самом притворе храма около года. Когда Анна Давыдовна ушла из собора в дом своего племянника— профессора мединститута, я перешел на квартиру около Алаевского базара к Александре ВладимировнеБенкевич, работавшей уборщицей в соборе.

В дни служения митрополита в храме я одевался в стихарь и под руководством старшего иподиакона Михаила Андриановича Анапольского выполнял поручаемое мне дело: подавал кадило, стоял с посохом или со свечою, и это сблизило меня со старшими меня по возрасту ребятами. Михаил был на 10 лет старше меня, Николай Денисович Скрябин — на 6 лет, монах Герман, в миру Андрей Михайлович Красильников, — на 7 лет.

Отец Герман пел в архиерейском хоре. Ему-то я и передал на сохранение свою тетрадь со стихами, молитвами и другими выписками из разных книг, уезжая 21.07.1937 г. в Москву для поступления в институт[14].Ребята, будучи глубоко верующими христианами, являли собою примеры строгой христианской жизни в Православной Церкви, в чем я, по молодости, так нуждался. В последующие годы моей жизни в Ташкенте я часто встречался с ними, и доныне с благодарностью к Богу и с любовью к ним вспоминаю их благотворное влияние на формирование меня как христианина.

Поначалу я стал учиться на курсах чертежников- картографов, далее мне пришлось устроиться на производство учеником (по малолетству), чтобы иметь потребные для жизни средства. Жить стал, снимая углы в квартирах у разных хозяек. Мальчишка я был любознательный: учился сначала на одних производственных курсах, потом на других. Питался по столовкам (тогда по специальным прикреплениям, по карточкам, либо как «общий», либо как «ИТР» — инженерно-технический работник). Дома, т.е. в местах квартирования, никогда даже чая не пил. Снимая «угол», принимал условия хозяйки— не пользоваться керосинкой. Мыться и стирать свое белье ходил в баню (зимой) и в душевую (летом), которая находилась на базаре.

Посты, как правило, мною соблюдались все, кроме летнего, апостольского[15]. Во всех продолжительных поездках, связанных с работой, всегда имел при себе Новый Завет, который мною читался регулярно. В год смотрел 2-3 кинофильма и то после уговоров своих старших товарищей (верующих), что они сами видели фильм и можно его смотреть. Ни в каких вечеринках, пирушках с вино- питием и в компаниях с женщинами никогда не участвовал, и никаких отдельных встреч с особами женского пола не имел. Бывали и плотские искушения, и соблазны со стороны сотрудниц в экспедиционных условиях, но, слава Богу, они все побеждались мною памятованием страха Господня и слов Писания.

К этому следует добавить всегдашнюю занятость на производстве и суету дел по жизнеобеспечению своего бытия, оставлявших мало времени для праздности и отдыха.

Благодарю Бога за Его любящее промыслительное водительство меня в отроческие и юношеские годы, вложившего в мое сердце страх Божий и стремление устроять жизнь по Евангелию Христову в Церкви Православной.

Да услышат все Богодухновенное изречение Писания: «Как юноше содержать в чистоте путь свой? —Хранением себя по слову Твоему», Господи (Пс. 118,9).

В Ташкенте я работал в тресте Геодезии, астрономии и картографии. Освоив навыки фотограмметриста, я в летние сезоны побывал в четырех комплексных экспедициях (1934–1937). Читал много, но бессистемно: то, что попадалось. >

<До четырнадцатилетнего возраста я воспитывался в семье священника Православной Церкви и, конечно, бывая за богослужениями во все воскресные и праздничные дни в Никольском храме Туркестана, не раз слышал слова Писания, говоренные отцом в проповедях, что блудники «Царствия Божия не наследуют».

Получив отпуск на работе в Ташкенте, я в сентябре 1932 г. приехал к родителям в Туркестан. Отец служил в Никольском храме, и я, конечно, за каждой его службой бывал в храме, прислуживая в алтаре.

Как-то, захватив Евангелие, я отправился на кладбище, бывшее на окраине пристанционного поселка Борисовка. Песчаная местность, редкие холмики могилок с крестами... Никого в обозримом пространстве. День был солнечный, небо — безоблачное, тишина... и в этой тишине пустынной я вдруг почувствовал присутствие совсем рядом с собою Невидимого, но прямо-таки ощущаемого Господа. Боясь Его удаления, я торопливо стал молиться:

«Господи! Помилуй, прости и спаси меня.

Господи! Я хочу быть рабом Твоим. Прости все мои грехи и сделай так, чтобы я Твоим был. Господи! Будь со мною всегда!».

После такой вот молитовки мне стало радостно как-то. Так хорошо мне стало, я опустился коленями на песок. Охватившая меня радость была так велика, что я даже заплакал. Так хорошо! Так прекрасно!

Подлетевшая стайка воробышков села неподалеку от меня, закричали воробышки, потом поднялись и улетели куда-то прочь.

Около часа я просидел здесь, наслаждаясь удивительной, покойной радостью.

Придя домой, я сразу же записал на последней странице Евангелия: «7 сентября 1932 г. В пустынной местности я был близ Бога».>[16]