***
Всякий, кто не лишен слуха и способен чувствовать поэзию, согласится, что Александр Блок — великий поэт, один из самых значительных лириков России. Конечно, и Соловьев, которому посвящен первый очерк этой книги, описал в стихах решающее событие своей жизни — три свидания с Подругой Вечной, Святой Софией, и о других своих видениях и переживаниях он также поведал в рифмах и ритмах. Но поэтом в подлинном смысле слова Соловьев все-таки не был, ему не хватало чувства и дарования для создания своей собственной формы. Тем не менее не будет ошибкой считать его поэзию началом нового русского символистского движения.
Вячеслава Иванова и Андрея Белого как поэтов с Соловьевым не сравнить. Это мастера лично созданной формы, со своими образами, со своим напевом. В каждом стихотворении — как у Иванова, так и у Белого — чувствуешь неповторимое дыхание, по которому сразу узнаешь его творца. Лирическое дыхание стихотворений Блока в его завораживающих напевах еще глубже, а в ритмической пульсации еще своеобразнее, и объясняется это тем, что для Блока жизнь и поэзия были едины. Отсюда не следует, конечно же, что всю жизнь он только тем и занимался, что читал и писал стихи, что его интересовала только поэзия. Напротив, он горячо интересовался всем: театром, философией — в связи с учением Соловьева и дружбой с Андреем Белым; особенно страстным был его интерес к политике, которая привела его в лагерь социалистов, а затем и коммунистов. Интересно, что и к практической жизни у него было позитивное отношение: он хозяйствовал в своем именьице, что-то мастерил в квартире. Однако всем этим он занимался не как театрал, философ, политик или владелец имения — он всегда оставался поэтом, чем и объясняются его неудачи во всех указанных областях.
В актерском качестве Блок пробовал себя не раз и брался всегда за большие роли. Но о настоящей актерской карьере он не помышлял. В качестве драматурга успеха он не имел, несмотря на все старания. Его мистифицировано-мистический «Балаганчик» — своего рода театр марионеток, с актерами вместо кукол, — добился довольно большого успеха лишь в кругах интеллигенции со свойственными ей художественными интересами. Короткую пьесу играли в один вечер с «Чудом странника Антонио» Метерлин- ка, и это, конечно, привлекло часть публики. Еще повлияло на успех пьесы то, что поставил ее Мейерхольд, как раз в то время привлекавший к себе интерес театралов. Две другие маленькие драмы «Незнакомка» и «Король на площади», а также философская, исполненная высокой поэзии драма «Роза и Крест» так никогда и не увидели света рампы.
27 апреля 1912 года[111]Блок пишет в дневнике, что Станиславский, когда он читал ему драму в стихах «Роза и Крест», «слушает напряженно, но не воспринимает. <...> Он воспринял все действие как однообразное, серое, терял нить». 29 апреля Блок еще раз возвращается к этому чтению и отмечает с горечью: «Печально все-таки все это. Год писал, жил пьесой; она правдивая. <...> Но пришел человек чуткий, которому я верю, который создал великое (Чехов в Художественном театре) иничего не понял, ничего не „принял" и не почувствовал.Опять, значит, писать „под спудом"».
Особенно трудно для понимания учение Блока о символизме, которое он представлял в поэзии и иногда в очерках; ни в одном из крупных сочинений Блок не попытался дать ему достаточно точного определения. В этом смысле нельзя сравнить Блока с Андреем Белым, который, как было показано, в истории и методологии философии чувствовал себя как дома и в особенности кантианство знал настолько хорошо, что одно из его ответвлений положил в основу своей концепции символизма.
После окончания гимназии Блок поступил на юридический факультет — как сам он пишет, выбрав его «как самый легкий».[112]Вскоре он перевелся на историко-филологический факультет и изучал историю литературы у не слишком известного профессора, которому и сдал государственный экзамен. В своих воспоминаниях Блок признается, что университет не сыграл в его жизни особенно важной роли. Университет дал ему «некоторую умственную дисциплину и известные навыки». Само собой разумеется, что университет, этот питомник отвлеченной мысли, не оказал влияния на Блока — он ведь был поэтом и как таковой обладал своим собственным методом мышления, собственным стилем мышления, благодаря чему и сумел выразить вещи глубокие и неповторимые.
Чтобы понять, в чем же состоит своеобразие мышления Блока и не ошибиться при этом относительно его духа, нужно постараться не спроецировать на высказывания, отражающие его миросозерцание, какую-либо строгую терминологию — таковой у него никогда не было. Слова у него никогда не бывают понятиями, хотя общепринятые понятия он использует. Они потому не являются понятиями, что всякий раз приобретают новый смысл, в зависимости от того, с кем Блок говорит, в какой связи их употребляет, ведет ли он полемику или заклинает.
Эта раздвоенность, пронизывающая все существо блоковского творчества (скачущие, во многом противоречащие друг другу высказывания, с одной стороны, и стоящая за ними цельная личность поэта — с другой), представляет большую трудность для исследователей, поскольку перед ними открываются две возможности. Можно построить все исследование творчества Блока на его теоретических высказываниях, постаравшись привести их к общему знаменателю, а можно поставить в центр исследования личность поэта, не стремясь примирить между собой его противоречия. Они останутся просто как характерные черты его психологии. Первым путем прежде всего шли советские исследования; они не оставляют желать лучшего в том, что касается тончайшей изученности творчества и жизни Блока, однако теоретически значимые высказывания, которые у Блока находишь повсюду, авторы этих работ соотносят не с его личностью, а с якобы с самого начала свойственным ему марксистско-ленинским мировоззрением, которое, дескать, всегда составляло его подлинную сущность и лишь периодически подавлялось чуждой идеологией.
Конечно, советские исследователи правы, когда они, основываясь на дневниках Блока за 1911— 1913 годы, отмечают, что его интерес к политике существенно возрос после неудач революции в 1904 году. Если в юношеском дневнике за 1902 год он пишет: «Да неужели же и я подхожу к отрицанию чистоты искусства, к неумолимому его переходу в религию»,[113]то спустя десять лет он отрицает чистое искусство уже не во имя религиозного, а во имя политического мировоззрения: «Лучше вся жестокость цивилизации, все „безбожие" „экономической" культуры, чем ужас призраков... Реальности надо нам, страшнее мистики нет ничего на свете».[114]В том же дневнике и в то же время он поддерживает позицию Максима Горького и социал-демократической газеты «Звезда»: «После эстетизмов, футуризмов, апол- линизмов, библиофилов — запахло настоящим!»[115]В связи с этим требованием настоящего он фактически отрекается от символизма. Более того, он говорит о символизме как о «несуществующей школе»[116]и пишет: «...я... один отвечаю за себя».
Если бы духовная позиция Блока в дневниках 1911—1913 годов была всецело настроена на такой тон, можно было бы говорить, что Блок «зарыл в себе марксиста», но ведь ничего подобного нет. В записи, сделанной в декабре, мы читаем слова, звучащие отнюдь не в духе Максима Горького и однозначно опровергающие мнение советского исследователя Вл. Орлова, попытавшегося представить Блока коммунистом. «Но насколько обо всем, что дохристианское, — пишет Блок, — можно говорить потому, что это наше, здешнее, сейчас, настолько о христовом, если что и ведаешь, лучше молчать(некак (Мережковский), чтобы не вышло „беснования"... <...> Не знаем ни дня, ни часа, в он же грядет Сын человеческий судить живых и мертвых».[117]
В другом месте Блок размышляет о своей и общей человеческой жизни: «Лучшие идеи, от недостатка связи и последовательности, как бесплотные призраки, цепенеют в нашем мозгу. <...> Человек... лишается всякой уверенности, всякой твердости... и он заблуждается в мире. Такие потерявшиеся существа встречаются во всех странах; но у нас это черта общая...»[118]Заканчивается эта запись словами: «Господи благослови, Господи благослови, Господи, благослови и сохрани».
Этими же словами — «Господи, благослови» — 2 января открывается дневник за 1912 год. Помимо таких записей, где проблемы религии обсуждаются в связи с различными существенными вопросами, в дневнике встречаются и отдельные заметки, связанные только с обычаем: «...по старой памятиперекрестясь на... церковь»;[119]«Лампадка у образа горит — моя совесть»;[120]«Вечером напали страхи. Ночью проснулся, пишу, — слава Богу, тихо, умиротворяюсь, помолюсь. Мама говорит, что уже постоянно молится громко и что нет никакого спасения, кроме молитвы»;[121]«...Если бы уметь помолиться о форме».[122]
Та же двойственность культурно-политической позиции, что явственна в дневниках за 1911— 1913 годы, обнаруживается и в записях и публикациях еще 1904—1906 годов. В конце октября 1904 года вышли в свет «Стихи о Прекрасной Даме». Это — «темного Хаоса светлая дочь»,[123]Святая София «Трех свиданий» Соловьева. В это время Блок сильно взволнован политическими событиями. Разгорается зарево занимающейся революции: в трагическое воскресенье 9 января 1905 года депутация рабочих, возглавляемая священником и несшая хоругви, была встречена, по приказу правительства, ружейными залпами. Блок пребывал в сильнейшем волнении. Живя в фабричном районе и непосредственно наблюдая тогдашние события, а также видя настроения рабочих, он был возмущен, революция его восхищала. Это восхищение было столь велико, что 17 октября, в день учреждения Думы, он шагал с красным знаменем во главе процессии. Но даже в этом революционном настроении он, как пишет его биограф Бекетова, сестра его матери, «чуждался общественности и политики». И это — решающе важные слова, они означают по меньшей мере отказ участвовать в реально происходящих событиях и как-либо на них влиять.
10 октября 1905 года датировано стихотворение Блока, озаглавленное «Митинг». Очень странное стихотворение и многое говорящее об отношении Блока к революции. Оно начинается описанием агитатора, выступающего перед толпой, заканчивается же гло- рификацией оратора, убитого кем-то из толпы. Агитатор «говорил умно и резко», но его «тусклые зрачки» «метали прямо и без блеска слепые огоньки». Его движения «были верны», но о словах сказано — «запыленные» слова, когда он «цепями тягостной свободы уверенно гремел».
Те, что слушают, не могут уразуметь ни цифр, ни имен, и среди этих слушателей, стоящих внизу, «знаком долга и печали никто не заклеймен». Описание «революционера» осталось бы совершенно непонятным, если бы в последней, относящейся к нему строфе не было слов о тишине, «внезапно вставшей», в которой «был светел круг лица» убитого. И еще: «Был тихий ангел пролетавший, и радость — без конца». Только по ту сторону стрелков, за черной пастью ружейных дул, веет ночным дыханием свободы.
О чем это стихотворение? О чем оно свидетельствует? Именно о том, что сказано биографом Блока, его теткой Бекетовой, о его настроении в дни надвигавшейся революции 1905 года: «Он следил за ходом революции, за настроением рабочих, но политика и партии по-прежнему были ему чужды». Верность такой характеристики подтверждает, между прочим, и сам Блок: «Отношение мое к „освободительному движению" выражалось, увы, почти исключительно в либеральных разговорах и одно время даже в сочувствии к социал-демократам. Теперь отхожу все больше, впитав в себя все, что могу (из «общественности»), отбросив то, чего душа не принимает. <...> Никогда я не стану ни революционером, ни „строителем жизни", и не потому, чтобы не видел в том смысла, а просто по природе, качеству итемедушевных переживаний».[124]Этому отношению к большой политической жизни Блок, строго говоря, остался верен до конца. Оно ведь звучит и в «Двенадцати». Разумеется, чувство Блока к революции и его представление о ней не имеют ничего общего с Лениным, но, возможно, имеют некоторое отношение к Бакунину, чей тезис «Страсть к разрушению есть вместе и творческая страсть» в первые дни Октября не раз звучал в душе Блока. Правда, разрушение Блок называл музыкой: «на всех иных путях гибель».[125]«Ничего кроме музыки не спасет».[126]Впервые эта тема — ее можно назвать апологией катастрофы — прозвучала у Блока в связи с гибелью «Титаника». Узнав о ней, он записал в дневнике: «Гибель „Titanic'a", вчера обрадовавшая меня несказанно (есть еще океан)...»[62]
Думаю, после всего сказанного вряд ли можно сомневаться в том, что Блок был обречен на заблуждение и неудачу и в качестве общественника, и в своем качестве теоретика религиозного символизма, представителем которого в творчестве он оставался до конца, а равно и в качестве любителя театра. Во всех трех сферах причина этого заблуждения — блоков- ское прирожденное и универсальное бытие поэта.
Проблему Блока — публициста и общественника мы в дальнейшем рассмотрим подробнее. А пока нужно сказать несколько слов о неудаче Блока — владельца имения, что как симптом весьма существенно. Приехав с женой в Шахматово, Блок начал работать в саду, ему помогала только жена. Первым делом они соорудили дерновый диван. Затем с большим вкусом и заботой были посажены разные деревья и цветы. По свидетельствам очевидцев, Блок работал неутомимо и умело. Бекетова пишет, что он походил на сказочного златокудрого царевича, а его жена — на царевну, когда сидела на солнце и сушила золотистые волосы, покрывающие ее ковром почти до земли. После своего первого лета в Шахматове молодые Блоки уехали за границу. Хозяйничать взялись мать с сестрой, г-жой Бекетовой. Дела неуклонно ухудшались, имение обходилось слишком дорого. Было решено нанять латыша управляющего, который в скором времени поправил дела, так что имение стало приносить доход. Увы, по причине своего успеха управляющий превратился в деспота, не терпящего замечаний. Латыша уволили, земли отдали в аренду. Вернувшиеся из-за границы Блоки были довольны новым порядком: теперь можно наслаждаться поэтичной музыкой сельской жизни, не занимаясь трудными экономическими проблемами. Однако за эту огражденную от действительности музыку пришлось очень дорого заплатить. Арендатор продал скот, имение разорил. Молодые Блоки отнеслись к этому легко, да, скорей всего, они ничего и не заметили. Это неудивительно. Если вспомнить описания барских усадеб в русских романах, нетрудно убедиться, что обветшалые дома, заросшие пруды и заброшенные сады совершенно неотъемлемы от поэзии старинных дворянских гнезд.

