Мышление Белого и стиль его творчества
Андрей Белый родился в 1880 году в Москве, в семье известного профессора математики Бугаева (<Андрей> Белый — псевдоним). Отец его, верующий в науку, политически глубоко либеральный человек, отличался некоторыми чудачествами, что в конце жизни сблизило его с сыном. Либерализм отца и людей его круга никоим образом не распространялся на искусство. Все литературные новшества в университете считали издевательством над великой русской литературой, вырождением и декадентством. Белый, хотя и очень рано примкнул к «декадентам», в известном смысле остался верен и духу университета. Ему был присущ самый настоящий научный голод, причем его с одинаковой силой привлекали как естественнонаучные, так и гуманитарные дисциплины, что и побудило его изучать теорию познания. Затем интерес к методологии вывел его к Иммануилу Канту, и «Критика чистого разума» позволила Белому освободиться от позитивизма, царившего тогда в Московском университете.
Литературное наследие умершего в Москве в 1934 году 54-летнего Белого столь обширно и многогранно, что целесообразно, по-видимому, выделить в нем три сферы. При этом разумеется, что все творения Белого в своих корнях глубоко взаимосвязаны.
Первая сфера произведений Белого принадлежит науке: истории литературы и эстетике. Наиболее существенна здесь книга «Эмблематика смысла», исследование объемом свыше ста страниц, вышедшее в свет в 1910 году в Москве как составная часть главного научного труда Белого «Символизм». В этом томе помещены и другие важные очерки, такие как «Принцип формы в эстетике», «Опыт характеристики русского четырехстопного ямба», «Поэзия и эксперимент» и др. К «Символизму» примыкают еще две книги статей — «Арабески» и «Луг зеленый». Они содержат очень интересные и зачастую очень злые характеристики западноевропейских и русских писателей.
Однако значение Белого (все еще не оцененное на Западе) определяют не его научные исследования, а произведения, составляющие вторую область, — романы, сборники стихов, заглавия которых в высшей степени характерны для его поэтического и писательского развития: «Золото в лазури», «Пепел», «Урна» и три «симфонии», чрезвычайно оригинальные сочинения, о которых далее будет рассказано подробней.
Все темы и сюжеты его романов, особенно в первый период творчества, заимствованы из жизни. Это не создания фантазии и не утопии. В самом значительном его произведении, романе «Петербург», предстает революция, уже занимающаяся на островах города. В созданном несколько ранее «Серебряном голубе» описана жизнь религиозной секты с ее эротическими радениями. В автобиографическом романе «Котик Летаев» Белый кидается в бой с духовной атмосферой своего родительского дома. Бой продолжается и в романах «Москва» и «Маски», написанных в большевистской Москве, однако тут Белый штурмует уже не кабинет своего отца, а здание старой русской культуры со всеми ее институциями и творениями.
Несмотря на обращение к темам российской действительности, во всех романах Белого, причем в поздних даже в большей степени, чем в ранних, веет совершенно трансцендентным, почти сюрреалистическим духом.
Третья сфера беловского творчества охватывает его трехтомную автобиографию. Тома озаглавлены: «На рубеже двух столетий», «Начало века», «Между двух революций». Как и оба последних романа, эти автобиографические книги написаны в большевистской Москве и отмечены тою же печатью места их рождения.
Если попытаться свести к нескольким особенным, характерным моментам стилистические и идейные особенности творчества Белого, то таких моментов окажется три: безмерность фантазии, с которой он строит свои планы, на что сам Белый страстно сетует в «Записках мечтателей»: «...наше „я" — эпопея; этою эпопеею полон и знаю наверное: роман „Я" есть роман всех романов моих... все прежние книги мои по отношению к „Я" (к эпопее) — лишь пункты, штрихи и наброски на незаполненном полотне... <...> ...я — мастер огромных полотен». Замкнутость созданного Белым мира в одиноком «я», без доступа к сотворенной Богом действительности, эта самозамкнутость «я», замкнутость мира в личности, приводит к тому, что Белый носится по океанским далям своего собственного «я», гонимый всеми ветрами, не находя берега, к которому можно было бы причалить. Время от времени он, захлебываясь от радости, оповещает: «берег!» — но каждый очередной берег при приближении к нему снова оказывался занавешенной туманами на миг отвердевшей «конфигурацией» волн. Если что у Белого отсутствовало, так это знание о той тверди, о которой написано в книге Бытия, тверди небесной и земной. Белый как будто никогда не читал слов: «Да будет твердь посреди воды».[87]Но ни напоминающие Гоголя шаржированные образы людей и карикатурное изображение событий, ни стилистическое сходство с Гоголем никоим образом нельзя понимать упрощенно как зависимость Белого от великого мастера русской прозы. Карикатура у Белого имеет иные корни и тем самым другое значение, чем у Гоголя. Гоголь был натурой исключительно этической. Всю жизнь его мучила проблема «ты», отсюда и его замечание в «Записной книжке» за 1846 год: «Грусть оттого, что не видишь добра в добре». Карикатуризм Белого иной природы. Он происходит не столько от его мировоззрения, от служения добру, сколько, я думаю, объясняется врожденным взглядом Белого на мир. Можно с уверенностью предполагать, что свои описания людей сам Белый воспринимал не как карикатуры, а как вполне верные портреты. Эта злость и холодность взгляда, которым верно служит и язык Белого, наиболее отчетливо выступает в его мемуарах, особенно если описанные в них люди тебе знакомы.
Хорошо понимая, что проза Белого едва ли переводима на немецкий язык, я все-таки попытаюсь дать читателям некоторое представление о его мемуарах, выбрав из них два портрета. Это описание известного в Германии импресарио русского балета Дягилева, много сделавшего также и для знакомства европейской публики с русской импрессионистической живописью: «...посетитель всех выставок, — пишет Белый, — был, разумеется, я и на выставке этой (на открытии «Мира искусства». —Перев.),пустой почти; тонные, с шиком одетые люди скользили бесшумно в коврах, меж полотнами Врубеля, Сомова, Бакста; все они были знакомы друг с другом; но я был чужой среди всех; выделялася великолепнейшая с точки зрения красок и графики фигура Дягилева; я его по портрету узнал, по кокетливо взбитому коку волос с серебристою прядью на черной растительности и по розово, нагло безусому, сдобному, как испеченная булка, лицу, — очень „морде", готовой пленительно маслиться и остывать в ледяной, оскорбительной позе виконта: закидами кока окидывать вас сверху вниз, как соринку.
Дивился изыску я: помесь нахала с шармёром, лакея с министром; сердечком, по Сомову, сложены губы; вдруг — дерг, передерг, остывание: черт подери — Кара-калла какая-то, если не Иезавель нарумяненная, и сенаторам римским главы отсекающая... маститый закид серебристого кока, скользящие, как в менуэте, шажочки, с шарком бесшумным ботиночек, лаковых. Что за жилет! Что за вязь и прокол изощренного галстука! Что за слепительный, как алебастр, еле видный манжет! Вид скотины, утонченной кистью К. Сомова, коль не артиста, прощупывателя через кожу сегодняшних вкусов, и завтрашних, и послезавтрашних, чтобы в любую минуту, кастрировав сегодняшний собственный вкус, предстать: в собственном завтрашнем!»[88]
В главе «Религиозные философы» Белый со злой иронией, но большой художественной точностью набрасывает портрет Н. Бердяева: «Его дополняет (перед Бердяевым выступал богослов Булгаков. —Пе- рев.)кудрявый, чернявый Бердяев; он падает лбиной в дрожащие пальцы, старается, чтобы язык не упал до грудей; (Бердяев страдал нервным тиком. — Ф. С.) говорит не другим, а себе; карандашиком, точно испанскою шпагою, тыкается, проводя убеждение: все, что ни есть в этом мире, коснело в ошибке; и сам Господь Бог в ипостаси Отца ошибался тут именно до сотворения мира, пока карандаш Николая Бердяева не допроткнул заблуждение: „я" Николая Бердяева — со-ипостасно с Христом. Сказав это, откинется».
Ошибочность суждений и несправедливость оценок, искажения и отчужденность при описании людей и событий в книге воспоминаний Белого столь очевидны, что не заметить или отрицать их невозможно. Но так как его мемуары, несмотря на эти недостатки, представляют собою значительное художественное произведение, для которого характерно очень своеобразное, глубокое постижение тогдашней жизни, нет никаких сомнении в том, что они еще очень долгое время будут оставаться в числе важнейших источников по истории культуры первых десятилетий XX века. По части таланта, ума, широты взгляда и наблюдательности едва ли можно что-то сравнить с ними.

