Благотворительность
Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма
Целиком
Aa
На страничку книги
Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма

Белый в Берлине

В 1922 году я был выслан советским правительст­вом из страны. Приехав в Берлин, я встретился там с Белым, который поддерживал живое общение со многими берлинскими эмигрантами. Ближе всех была ему поэтесса Марина Цветаева. В книге ее про­зы есть потрясающий портрет Белого, такого, каким был он в свои берлинские годы. Похожий портрет, относящийся к тому же периоду, есть и в воспомина­ниях Эренбурга: «Огромные широко разверстые гла­за, бушующие костры на бледном, изможденном лице. Непомерно высокий лоб, с островком стоящих дыбом волос». Эренбург замечает: «Андрей Белый гениален. Только странно, отчего минутами передо мной не храм, а лишь трагический балаган». Это, ко­нечно, чересчур резко. Правильнее было бы сказать: «балаган, превратившийся в храм». А в долгих и очень искренних разговорах с Цветаевой Белый жа­ловался на личные невзгоды. В Дорнах, где он ко­гда-то был счастлив, теперь он не попал. Нэлли, жена, сама приехала к нему в Берлин из Дорнаха. Ее сопровождал молодой человек, очень миловидный, но как поэт очень заурядный. По убеждению Белого, Нэлли этого поэта никогда не любила и сошлась с ним лишь потому, что хотела отомстить ему, Белому. За что? За то, как он описал их совместное путеше­ствие по Сицилии. Ее оскорбила предательски от­кровенная «интимность» рассказа, выставленные на публичное обозрение «собственничество», «печать мужа» Белого и многое другое.1Антропософский же Дорнах и в самом деле, как Белый и опасался, не по­желал принять его, гостя из Советской России. Слу­чайно встретив Штейнера на каком-то собрании, Бе­лый, когда тот, в прежние времена боготворимый им мастер, спросил, как он поживает, ответил: «Да вот, кое-какие осложнения с квартирой». После чего с ос­корбленным видом отошел в сторону и в душе дал клятву хорошенько разоблачить этого господина и показать всему миру его подлинное лицо. Сделать это он позднее попытался в одном из романов.

Встреча и объяснение с Нэлли имели ужасные по­следствия. Символичным в смысле тогдашнего ду­шевного состояния Белого мне показалось то, где и как он поселился в Берлине. Он жил в Цоссене, рядом с кладбищем. Занимал холодную комнату с простым некрашеным столом посередине. Вокруг дома — нет деревьев, нет тени, нет птиц. С горя он начал пить и, главное, страстно увлекся танцами. Часто он ходил танцевать в весьма сомнительные за­ведения, а сами эти танцы производили на всех очень сильное впечатление — и отталкивающее, и глубоко трагическое. Казалось, он решил «заголиться», слов­но желая оплевать свою душу. Цветаева, в то время, как я сказал, бывшая к нему ближе других и старав­шаяся уловить какой-то духовный смысл в его нерв­ной дрожи и человеческом падении, писала: «...фок­строт Белого — чистейшее хлыстовство: даже не свистопляска, а (мое слово) —христопляска,то есть опять-таки „Серебряный голубь"»[105]. Это была та же пляска, в которой кружатся сектанты в «Серебряном голубе».

Тогдашнее душевное состояние Белого, как пред­полагает Ходасевич, было вызвано не только разры­вом с Нэлли, но и пробудившимися воспоминаниями о безуспешной борьбе за жену Блока. Борьба оказа­лась особенно тягостной, потому что проходила не только в мире чувств, но и была проникнута темны­ми мистическими мотивами веры в Софию. Привела же эта мистико-эротическая борьба к разрыву отно­шений Белого с Блоком и, кроме того, к бессмыслен­ной полемике Белого с петербургскими символи­стами.

Такого Белого, каким описывают его Цветаева, Ходасевич, Эренбург и другие писатели, я видел в Берлине редко. Смутно помнится, что он и Пастер­нак были оппонентами на моем докладе об искусстве театра. Отчетливо я помню тот последний раз, когда мы с женой были у него. Пришли к нему, узнавши, что он болен, неухожен и даже нуждается. Его дейст­вительно трясла лихорадка, но тотчас завязался раз­говор. Во время разговора, касавшегося его отъезда в Россию, издательских дел, авансов, он, как зверь по клетке, ходил по комнате в наброшенном на плечи пальто. Разговаривая с нами, Белый ни на минуту не отрывался от зеркала. Сначала каждый раз, проходя мимо, бросал в него долгие внимательные взоры, а потом уже откровенным образом сел перед ним в кресло и разговаривал с нами, находясь все время в мимическом общении со своим отражением. В эти минуты ответы мне становились всего лишь реплика­ми «в сторону»; главный разговор явно сосредоточи­вался на диалоге Белого со своим двойником. Слова его все многосмысленнее перепрыгивали по смыс­лам, а смыслы все условнее и таинственнее переме­шивались друг с другом. Не будь Белый Белым, у меня от последнего свидания с ним осталось бы впе­чатление свидания с больным человеком. Но в том-то и дело, что Белый был Белым, то есть челове­ком, для которого ненормальная температура была лишь внешним выражением внутренней нормы его бытия. И потому, несмотря на всю сирость, расстро- енность, бедность и болезненность в последний раз виденного мною Белого, мое последнее свидание с ним осталось в памяти верным итогом всех моих прежних встреч с этим единственным человеком, ко­торым нельзя было не интересоваться, которым труд­но было не восхищаться, которого так естественно было всегда жалеть, временами любить, но с кото­рымникогданельзя было попросту быть, потому что в самом существенном для нас, людей, смысле его, быть может, и не было с нами.

В ноябре 1923 года Марина Цветаева, по просьбе Белого, все подготовила для его переезда в Прагу. Нашлась там комната, были и основательные надеж­ды на получение чешской стипендии. Непостижи­мо — но Белый, не дождавшись ответного письма Цветаевой и, как видно, позабыв о своем намерении разоблачить Штейнера, отбыл с одной давнишней знакомой антропософкой в Советскую Россию.