Благотворительность
Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма
Целиком
Aa
На страничку книги
Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма

Жизнь

Русские крестьяне, встретив на сельской дороге Владимира Соловьева, просили у него благослове­ния. Они принимали его за священника, такова была его внешность.Амалые дети показывали на него пальцем и спрашивали у мам, не это ли Бог-Отец. Несомненно, внешний облик Соловьева можно без ущерба стилизовать, представив в виде иконы.

Бердяева, хоть и носил он длинные волосы и окла­дистую бороду, как принято у священников, никто не принял бы за представителя духовенства. Портрет его не удался бы иконописцу, даже отдающему дань современности. Зато его с блеском воплотил бы жи- вописец-портретист в духе Веласкеса. Во внешности Бердяева было нечто романское — что-то от роман­ской пылкости и независимости.

Глядя на него в часы жарких споров, легче было представить его потомком средневековых рыцарей, гордо въезжающих по подъемному мосту в свой за­мок, нежели московских бояр, согбенно переступаю­щих порог низких палат.

У Бердяева, как и у Соловьева, заметно было проти­воречие между верхней частью лица и нижней. В хоро­шем настроении, когда он улыбался или негромко по­смеивался, в его печальных глазах под кустистыми бровями порой мелькало что-то радостно-солнечное. Но у рта неизменно залегали глубокие скептические складки. Иной раз лицо его выражало горькое отвраще­ние. Вот и в автобиографии он пишет, что безуспешно сражался со своим отвращением.

Бердяев родился в 1874 году, в златоглавом Кие­ве, столице домосковской Руси, — той Руси, которая, как писали в журнале «София», была более рыцарст­венной, светлой, легкой, более овеянной ветром за­падного моря и более сохранившей таинственную преемственность античного и первохристианского юга, чем московская, послетатарская Русь.

Однако Бердяев был тесно связан с Западом не только местом своего рождения, но и благодаря сво­им предкам. Его бабка — урожденная графиня Шуа- зель, мать — урожденная княжна Кудашева, наполо­вину француженка. Она получила французское вос­питание, выросла в Париже. Переписку она вела на французском языке и, несмотря на то что была пра­вославной, молилась по французскому молитвеннику своей матери.

Отец Бердяева — гвардейский кавалерист, дед — атаман, то есть административный и военный на­чальник донских казаков. Прадед был близок ко дво­ру и состоял в переписке с Павлом I. Как мы видим, Бердяев вел свое происхождение не только от дво­рян, но и от придворных вельмож, что, как сам он подчеркивал, сыграло немаловажную роль при фор­мировании его мировоззрения.

Хотя предки Бердяева со стороны отца носили вы­сокие воинские звания, всем им был свойствен неко­торый оппозиционный тон и неприязненное отноше­ние к церкви и церковности. Один из предков Бердяева был видным врагом крепостничества; гово­рили о нем, что в старости он всегда приходил в дур­ное расположение духа, повстречавшись на улицах Киева с монахом.

С предками по материнской линии дело обстояло иначе. Одна из бабок Бердяева еще при жизни своего отца тайно приняла постриг, хоронили ее — к вели­кому удивлению Бердяева, прежде ни о чем не по­дозревавшего, — в монашеской сутане. Другая баб­ка, овдовев, ушла в монастырь, где и окончила свои дни. Так в наследственности Бердяева меч — воин­ская доблесть предков по отцу — соединился с мис­тической приверженностью его бабок и прабабок церковно-монастырскому укладу жизни.

Согласно Соловьеву, сущность рыцарства есть единство меча и креста. Бердяев был подлинным ры­царем духа. Его философствование от начала и до конца представляет собой воинственную защиту хри­стианской веры.

В Киеве Бердяев родился, в Киеве и вырос. В этом прекрасном городе на Днепре несколько частей, и ка­ждая из них во времена Бердяева еще имела свою собственную философию. Дед и бабка его жили в древнем Печерске близ Киевской лавры, где было множество церквей. Там же высились остатки крепо­стных стен и арсенал. На улицах то и дело попада­лись монахи и военные. Этот замкнутый, почти не затронутый изменениями мир не терпел светских увеселений или легкомысленной суеты. Дед и бабка Бердяева жили в собственном доме, окруженном са­дами. А родители его поселились в другой части го­рода, где жизнь дворянства и чиновничества уже была затронута духом нового времени, что влияло и на ощущение жизни, и на самый ее стиль. Красивый и тоже окруженный садами дом, где рос Бердяев, был куплен на деньги, полученные от продажи от­цовского имения. «Отец мой, — пишет Бердяев в ав­тобиографии,[53]— всегда имел тенденцию к разоре­нию». Эта тенденция была, впрочем, свойственна не только отцу Бердяева, но и очень многим русским дворянам, владельцам крупных поместий, что, конеч­но, следует понимать как черту той эпохи, когда рос Бердяев. Ведь он родился спустя всего пятнадцать лет после отмены крепостного права, принесшей дво­рянам немалые трудности.

В «Самопознании» Бердяев уделяет очень боль­шое внимание своему происхождению и той среде, в которой он вырос, причем, как легко заметить даже по интонации его рассказа, не без удовольствия упо­минает о том, что принадлежит к верхам общества. Однако в то же время он утверждает, что родствен­ные чувства никогда не имели большого значения, скорей даже были ему чужды, что он никогда не имел «чувства происхождения от отца и матери, ни­когда не ощущал, что родился от родителей», что у него «всегда была мучительная нелюбовь к сходству лиц, к сходству детей и родителей», что ему ничего «не говорило „материнское лоно", ни... собственной матери, ни матери-земли», ни тем паче лоно мате- ри-церкви. Конечно, забота о родителях всегда была ему свойственна, однако очарованности красивой ма­терью, в смысле фрейдовского эдипова комплекса, он «никогда не мог открыть в себе». Родство всегда казалось ему «исключающим всякую влюбленность». Предмет влюбленности должен быть не похожим на него самого, «далеким, трансцендентным». Более того, в своих книгах он часто пишет о Софии, Пре­красной Даме, — несомненно, в связи с книгой Со­ловьева «Смысл любви», которую Бердяев считал са­мым значительным сочинением философа.

Происхождение определенно предписывало Бер­дяеву путь образованного человека: кадетский или пажеский корпус в Петербурге, затем военное учили­ще и академия и, наконец, служба в одном из бога­тых традициями гвардейских полков.

О годах учения в кадетском корпусе он вспомина­ет как о скучно протекавшем и бесцельно растрачен­ном времени. Только верховая езда и стрельба в цель были ему по душе и даже в радость. А все военные науки и воинская дисциплина внушали ему отвраще­ние и лишь усиливали ненависть к той самой среде, из которой он происходил, к армии и офицерской службе. Родители уступили — он записался в Киев­ский университет, где сразу же вступил в социал-де- мократическую партию, что отвечало как духу вре­мени, так и собственной бердяевской жажде свобо­ды. После студенческих беспорядков, в которых он, разумеется, принял участие, его исключили из уни­верситета и выслали в провинцию. Ему было два­дцать лет. В то время когда Бердяев вступил в соци­ал-демократическую партию, он, несомненно, был страстным революционером, всем сердцем предан­ным делу нового социального устройства мира. Не­оспоримо и то, что его критика и революционные требования были до некоторой степени марксистски­ми по духу. Но марксистом в подлинном смысле сло­ва Бердяев никогда не был, так как его неколебимая вера в первичность духа — ив мире, и в истории — была прирожденной. Поэтому, еще будучи членом социал-демократической партии, он начал борьбу против материалистической философии истории. Вдобавок он обнаружил, что руководство партии склонно к деспотизму, и в связи с этим утверждал, что и вождям, и рядовым членам партии чуждо сво­бодолюбие, что в марксизме имеются черты, которые ведут к деспотизму и отрицанию свободы.

От догматически узкой, духовно весьма небога­той, чтобы не сказать скудной, атмосферы россий­ской социал-демократии Бердяева, как и многих его современников, освободил критический дух кантов- ской философии. Желая заострить оружие своей кри­тики, после революции 1905 года Бердяев приехал к

Виндельбанду в Гейдельберг. Там, в парке, под сенью каштанов, я и познакомился с этим не только краси­вым, но и на редкость декоративным человеком. Без сомнения, уже тогда в его уме бродили все те новые мысли, что родились от разочарования в революцио­нерах; эти идеи он развил в изданной в 1907 году книге «Новое революционное сознание и обществен­ность», а позднее выплеснул с пылом и страстью в статье «Народническое мракобесие». Статья эта была напечатана в широко известном сборнике «Вехи». Все его авторы, выступившие против русской рево­люции, являлись членами социал-демократической партии или хотя бы были ей близки. Но в своем дальнейшем развитии они, и в том числе Бердяев, об­ратились в христианство. Это в высшей степени ха­рактерно как для российского марксизма, так и для пореволюционной христианской философии России. А вот из либералов, пожалуй, никто не обратился в христианство.

Известный русский религиозный философ Петр Чаадаев признается в своих «Философических пись­мах», что он почел бы себя безумным, если бы у него в голове оказалось больше одной мысли. В этом от­ношении однодум Бердяев очень похож на Чаадаева. Всю жизнь он размышлял лишь о свободе и все свои духовные силы отдал изучению ее сущности. Конеч­но, христианину Бердяеву свобода не давала покоя не только в теоретическом плане, она была и его жизненной проблемой. Мало-мальски освоившись в мире русского православия, Бердяев немедленно об­рушивается на высших сановников, иерархов Святей­шего Синода, врагов свободы. В 1914 году, незадол­го до войны, вышла его статья с вызывающим заголовком: «Врагам духа». Если бы не разразилась война, Бердяева, скорей всего, снова выслали бы из столицы.

В период между началом революции 1905 года и началом войны 1914 года Бердяев неустанно занима­ется религиозно-философскими и культурно-соци- альными проблемами. В 1911 году был издан один из его значительнейших трудов — «Философия свобод­ного духа». В следующем году — особенно важная и характерная для Бердяева книга «Смысл творчества», которую лишь в 1927 году в Тюбингене издали в пе­реводе на немецкий язык. В предисловии к немецко­му изданию этой книги Бердяев пишет, что за истек­шие пятнадцать лет, после пережитых им потрясений военных и революционных лет, взгляды его стали го­раздо пессимистичнее. «Мир должен пройти через варваризацию. Человек — творец не только во имя Бога, но и во имя дьявола. Вследствие этого пробле­ма в современном мире не должна вести к отверже­нию творческого духа в целом».

В те годы, когда в России царила власть «сата­нинского творчества», Бердяев, в отличие от мно­гих, развивал лихорадочную деятельность. У него собирались все, кто был полон воли и решимости противопоставить черному демону большевизма веру в творческую силу духа. В его маленьком тем­новатом кабинете был принят план — учредить Вольную академию духовной культуры. Первые ее заседания проходили в старомодной гостиной, с ме­белью малинового шелка, должно быть, той, что стояла прежде в родительском доме Бердяева. Затем собрания перенесли в помещение женских курсов. На публичных докладах в академии, которые посе­щало от двухсот до трехсот человек, в те времена царило возвышенное, но приглушенное, катакомб- ное настроение. Никогда не ощущал я реальности бердяевской наследственности так сильно, как во время этих собраний, проходивших в большевист­ской России: казалось, и Нагорная проповедь, и все призывы к братской любви навсегда забыты, и в во­инственной душе Бердяева живы только слова Хри­ста: «Не мир пришел Я принести, но меч».[54]Громкий голос его возносился точно рыцарский меч над го­ловами как врагов, так и друзей; не щадя своего собственного прошлого, он сражался с безверными гуманистами, со слабосильными сторонниками либе­рализма, с сентиментальными социалистами-народ- никами, с бескрылыми социал-демократами и врага­ми свободы — коммунистами. Он сражался также и с глупостью, корыстолюбием и безволием реакцион­ного лагеря. В битве с левиафаном коммунистиче­ского коллективизма Бердяев отстаивал личность как единственно законный субъект и единственно закон­ное средоточие всех значимых исторических свер­шений.

И вот, занимая такую позицию, Бердяев вздумал преподавать в Московском университете; из этого, разумеется, ничего не вышло. После двух арестов — в 1920 и 1922 годах — он в ноябре 1922 года был вместе с группой других ученых выслан из страны.

Спустя год в Берлине была опубликована на рус­ском языке должно быть самая страстная, но и самая несправедливая книга Бердяева — «Философия не­равенства. Письма противникам социальной фило­софии».

В Берлине группу высланных ученых, а в ней был и я, встретили очень сердечно. Министр иностран­ных дел барон фон Мальцан у себя на вилле дал в нашу честь обед, который проходил в оживленной и творческой атмосфере. Город предоставил нам, из­гнанникам, очень хорошие помещения, где мы смог­ли разместить наш эмигрантский университет, а так­же бердяевскую академию. Но, несмотря на благоже­лательность германского правительства, Бердяев уже в 1924 году решил перебраться в Париж. Вероятно, это решение отчасти было подсказано желанием по­селиться еще дальше от советской границы. К тому же он хотел жить в стране, языком которой владел не хуже, чем родным. (По-немецки Бердяев читал без труда, но ему сильно недоставало знания живого обиходного языка.) Это решение не было продикто­вано более сильным влечением к французской куль­туре — во всех сочинениях Бердяева очевидно его «избирательное сродство» с немецким духом и пол­ное отсутствие связи с французским. Математически строгий рационализм таких философов, как, напри­мер, Декарт, был ему глубоко чужд. На его творчест­во явно оказали влияние труды Маркса и Канта, а также и Мейстера Экхарта, и, главное, Якоба Бёме. Когда я на пятый день после смерти Бердяева прие­хал в Париж, чтобы выступить с речью в его память, я посетил в Кламаре родственницу философа, кото­рой посвящена его автобиография. Я увидел кабинет Бердяева, там на стенах висело четыре изображения Бёме, глубочайшего, темнейшего мистика и превос­ходного писателя.

В Париже началась блестящая карьера мыслителя и писателя Бердяева. Переиздавались книги, ранее опубликованные в России. Через небольшие проме­жутки времени появлялись все новые сочинения, их тут же переводили на французский, английский и не­мецкий языки. За книгу «Esprit et Liberte» он был на­гражден премией Французской академии (Academie Frangaise de science morales et politiques). В это время укрепляются связи Бердяева с Жаком Маритеном и кружком, объединившимся вокруг журнала «Эспри» и писателя Мунье.

По воскресеньям на маленькой вилле Бердяева собирались его старые друзья, приезжало и много но­вых гостей — русских и нерусских. Само собой разу­меется, завязывались интереснейшие дискуссии, Бер­дяев спорил со свойственной ему страстью, пока не впадал в безмолвную рассеянность. Помимо постоян­ной работы над своей философией он непрестанно мучился решением проблемы России. Каждый акт познания, учит современная социология, зависит от ситуации, и акт гуманитарного научного познания зависит от нее сильнее, чем акт естественнонаучного познания; акт историко-культурного познания опять- таки обусловлен ею больше, чем чисто эпистемоло­гический.

Таким образом, нет ничего удивительного в том, что взгляд из западноевропейского далека, отдален­ный взгляд Бердяева на пережитую в Москве ре­волюцию и на весь феномен большевизма постепен­но начал меняться. Так же, как первый русский эмигрант Александр Герцен (1812—1870), Бердяев год от года все больше разочаровывался, видя без­духовность западной буржуазии и русских ее по­путчиков из лагеря либералов и социалистов; порой эта бездуховность внушала ему сильное отвраще­ние. Не лучше сдожились и отношения Бердяева с православными реакционными кругами русской эмиграции в Париже. С фарисейским высокомерием они категорически отрицали свою ответственность за случившееся, возлагая всю вину исключительно на революционную интеллигенцию. Позиция оди­ночки меж двух политических лагерей эмиграции вкупе с презрением Бердяева к любому конформиз­му в конце концов привели его к пониманию боль­шевизма как законного наследника российской ис­тории. И поэтому он стал в какой-то мере защищать его, считая некой извращенной, негативно преобра­зованной формой российского исторического про­шлого. Достаточно рано он нашел и формулировку: Третий Интернационал есть запоздалое и искажен­ное осуществление учения о Москве — третьем Риме.

Эта во многих отношениях верная, но отвергнутая всеми эмигрантами мысль об укорененности боль­шевизма в глубинах российского прошлого необхо­димым образом привела Бердяева к русификации марксизма. Поскольку Бердяев держался учения Дос­тоевского (о том, что русский народ по природе сво­ей религиозен), он должен был понимать марксизм как мировоззрение, ориентированное в его бессозна­тельных глубинах на религиозность. Эти идеи Бер­дяев подробно излагает в книге «Истоки и смысл русского коммунизма», изданной в Швейцарии в 1937 году. В частности, он утверждает, что Маркс был материалистом только в своем понимании исто­рического прошлого человечества, тогда как относи­тельно будущего он полагал, что человечество сбро­сит рабство материи и освободит свободный дух от экономических оков. В марксистском учении об из­бранности пролетариата для осуществления этого великого освобождения Бердяев усмотрел секуляри­зованную древнееврейскую мессианскую идею. Разу­меется, такое истолкование марксизма не имеет ни­чего общего с точкой зрения антисемитов, согласно которой марксизм есть исключительно еврейское учение и еврейская, враждебная арийскому миру по­литика. Наоборот, для Бердяева наличие в марксизме иудейско-мессианских мотивов означает не деграда­цию теории, а ее духовный аристократизм. Ученик и во многом единомышленник Вл. Соловьева, Бердяев был убежденным семитофилом, и нет сомнений, что свое библейско-мессианское истолкование марксиз­ма, изложенное в швейцарской книге, он мыслил как отповедь гитлеровским нападкам на еврейский ком­мунизм советской республики. По мере усиления борьбы Бердяева с национал-социализмом отноше­ние философа к большевизму постепенно перераста­ло в известную симпатию к нему. Такое впечатление сложилось у меня, когда я в последний раз посетил

Бердяева в Кламаре. В тот день шел увлеченный раз­говор о сходстве и различиях между национал-социа- лизмом и коммунизмом, в споре участвовал один очень образованный и речистый балканский нацио­нал-социалист. Бердяев клокотал от ярости и не желал даже слышать о каких-то глубинных причинах, в силу которых немецкий народ бросился в объятия фюрера. Однако защищая большевизм, он разъяснял его про­исхождение от христианского коммунизма, бакунин­ской мистики разрушения, а также от протеста против царского деспотизма настолько глубокомысленно, что возражения были в этих речах уже едва слышны. Но все-таки антибольшевизм по-прежнему жил в его под­сознании. Свидетельство тому — слова, записанные им в том же 1937 году, когда состоялся и упомянутый разговор: «Неслыханную тиранию большевистской системы должно безусловно отрицать с точки зрения религии. Стыд и позор, что самое совершенное учреж­дение Советской России — тайная государственная полиция».

Когда Париж оккупировали германские войска, проболыпевистские взгляды Бердяева крайне заост­рились. Находясь под сильным впечатлением от пре­кращения с началом войны преследований право­славной церкви, а также от мужества и патриотизма, которые бойцы Советской армии проявили под Мо­сквой и Петербургом; чувствуя отвращение к холуй­ству весьма подозрительных элементов в правом крыле русской эмиграции, которая видела в Гитлере освободителя России от коммунизма и выдавала гес­тапо русских евреев; наконец, тронутый энтузиазмом борцов французского Сопротивления — Бердяев уз­рел в знамени, воздвигнутом над Европой советски­ми генералами, знамя свободы: то была свобода на час, и он-то как раз пробил.

Сегодня нет уже никаких сомнений в том, что Бердяев поддался иллюзии. Но зачем же проклинать его за эту иллюзию, как проклинали его вскоре после смерти, как проклинают по сей день. Не с ним одним так случилось. На недолгое время иллюзии подда­лись даже иерархи всех русских эмигрантских церк­вей: вместе с приехавшим в Париж представителем Московской патриархии они отслужили обедню в знак примирения между Русской православной цер­ковью и Русской церковью за рубежом. К сожале­нию, мир продержался недолго.

Слух о том, что Бердяев обменял свое эмигрант­ское удостоверение на советский паспорт, неверен. Он действительно вел переговоры с советским по­слом в Париже о возвращении в Москву. Но ведь ни­кто не мог бы гарантировать ему свободу слова в Московском университете, и Бердяев от мысли о воз­вращении отказался. Таким образом, он до конца ос­тался верен главной идее своей жизни, служению свободе. Твердость его позиции доказывает напеча­танная в 1952 году в Дармштадте книга «Царство духа и царство кесаря» — страстный протест против угнетения свободы в Советском Союзе. О том же свидетельствует и одно частное письмо, в котором он раскаивается в своих просоветских иллюзиях. Ос­тается лишь пожалеть о том, что это письмо не дове­дено до сведения широкой общественности.

За четыре года, которые Бердяеву было суждено прожить после войны, он издал пять новых, начатых прежде книг. Посмертно была издана его философ­ская автобиография, озаглавленная «Самопознание». Эта во всех отношениях показательная книга содер­жит, правда, несколько запальчиво-парадоксальных пассажей, которые при подготовке к печати сам Бер­дяев, вероятно, исключил бы.

Бердяев умер за письменным столом, с пером в руке. Это чрезвычайно характерно для него — то, что он писал до последней минуты своей жизни. Пи­сание книг было для него чем-то гораздо более суще­ственным, нежели обычная профессиональная дея­тельность. Для его духа писание было тем же, что дыхание для его тела. Когда он писал, он как бы ды­шал воздухом трансцендентной реальности, без кото­рой не мог жить его разум.