«Серебряный голубь»
Главный герой «Серебряного голубя» — студент Дарьяльский, начинающий поэт и философ. Он — атеист: в юности он, так же как некогда Соловьев, выбросил вон святые образа. Подобно самому Белому и Блоку, Дарьяльский в начале своего пути поклоняется «заре восходящей», как и Белый, изучает Канта, а также Мейстера Экхарта, Якоба Бёме, Сведен- борга. Вдобавок он восхищен, разумеется, Лассалем и Карлом Марксом. В других действующих лицах романа мы также находим отражения самого Белого и его ближайших друзей.
Мучаясь множеством непримиримых друг с другом идей, все еще надеясь, что утренняя заря «сулит ему какую-то близость, какое-то к нему приближение тайны», Дарьяльский в своих скитаниях по русским просторам приходит, с языческими книгами в карманах, в святые места, к монастырям. Его «чувства все жарче, и все тоньше думы, все больше их, больше и от полноты разрывается душа; просит ласки она и любви». Жажда эта утоляется благодаря встрече с красавицей Катей, внучкой баронессы Тодрабе-Граа- бен, хозяйки имения Гуголево. Баронесса живет в прекрасном барском доме вместе с сыном, их окружает атмосфера богатства, им служат преданные слуги. Белый указывает на немецкое происхождение Гу- голевых как титулом баронессы, какого в старой России не было (он пришел в страну со многими балтийскими немцами), так, вероятно, и самим ее именем. Для русского уха оно звучит бессмысленно, однако если проникнуть в значение этих немецких слов, сразу наполняется смыслом. «Грабен» — это, конечно, «ров» между народным целым России и слоем ее немецких правителей. «Рабе» — «ворон», также входящий в звуковой образ имени, в сказках — вестник беды. А зачем «Тод» — «смерть»? Наверное, затем, что уклонившаяся к Западу Россия уже умирает.Яне могу сказать, намеренно ли Белыйдал имя старой баронессе, имея в виду этот смысл,как я предполагаю. Но о том, что имя это неслучайно и содержит в себе историософскую идею, говорят некоторые строки из романа, напоминающие гоголевские лирические отступления: «...и ты, старая и умирающая Россия, гордая и в своем величьи застывшая Посмотри же вокруг и опусти взор: ты поймешь, что под ногами твоими развертывается бездна: посмотришь ты — и обрушишься в бездну!» Другая, грядущая Россия показана Белым как бы в зеркале оргиастической секты «Серебряного голубя». Историческим прообразом ее считают хлыстов. Заправляют в «Серебряном голубе» не крестьяне — здесь собрался пестрый люд: ремесленники, бродяги и нищие, мужчины и женщины из мелкобуржуазных кругов, но, впрочем, и из купечества. И все они экстатически веруют в Дух, все обуяны манией, что своими радениями, на которых восторженные молитвы играют ту же роль, что бесстыдно чувственные игрища во славу плоти, могут призвать на землю Святой Дух. Сошествия же и спасения можно достичь, если родится дитя у женщины, зачавшей от Святого Духа.
«Серебряный голубь» возглавляет пророк и вождь — старик столяр со своей сожительницей Матреной. Эта деревенская баба — своего рода потенциальная богоматерь, избранная «голубями» для воплощения Святого Духа через рождение ею сына. Матрена противопоставлена нежной невесте Дарь- яльского, она и есть провозвестница бездны, в которую суждено обрушиться вставшей на путь европейского развития России. В одной из подглавок Белый с небывалой силой воссоздал символические образы этих двух женщин. Восторженный гимн во славу Кати, прекрасной темноокой девушки, заключается загадочными словами: «Когда тебе приглядится темноглазая писаная красавица... и станет она твоей любой, — не говори, что люба эта — твоя...» Подлинная «люба» Дарьяльского открывается глазам читателя в образе крестьянской бабы Матрены. В первый раз Дарьяльский встречает ее на мостках пруда. В другой раз она посиживала на мостках, полощась спущенными в воде ногами. У нее безбровое лицо в крупных рябинах, рыжие космы, отвислые груди, грязные босые ноги и красные, влажно оттопыренные и будто любострастно усмехнувшиеся раз навсегда губы. Такова Матрена. «...Но вот глаза... Погляди ей в глаза, и ты скажешь: какие там плачут жалобные волынки, какие там посылает песни большое море и что это за сладкое благовоние стелется по земле?.. ...Два аграмадных влажных сапфира медленно с поволокой катятся там в глубине... все лицо заливали глаза, обливаясь темными под глазами кругами... В них коли взглянешь, все иное забудешь... моля Бога... если еще у тебя останется память о Боге... И уж будет невесть тебе что казаться: будто и кровь-то ее — окиан-море синее; и белое-то лицо ее — иссиня-белое оттого, что оно иссиня-сквозное: в жилах ее и не синее море, а синее небо, где сердце — красная, что красное солнце, лампада...»
Этот образ Матрены — не просто образ сектантки; это, говорит Дарьяльский, образ его родины, образ России: «...тебе она станет по отчизне сестрицею родненькой, еще не вовсе забытой жизни в снах, — тою она тебе станет отчизной, которая грустно грезится по осени нам...», «тебя она оторвет от невесты».
Стало быть, измена Кате Тодрабе-Граабен — это измена старой, культурной, овеянной европейским западным ветром России. Дарьяльский выбирает Россию народную. Притянутый этой бездонно-глубокой Россией, он подпадает ее магии и становится членом секты, одним из «серебряных голубей».
Как ни очарован Белый сектой верующих безумцев, он явственно различает ее предательское двуличие. Даже у пророка и вождя «голубей» столяра Ку- деярова лицо словно расколото, разбито надвое: «...ну и лицо же, мое почтенье! Не лицо — баранья обглоданная кость, и притом не лицо, а пол-лица; лицо, положим, как лицо, а только все кажется, что половина лица; одна половина тебе хитро подмигивает, другая же всё что-то высматривает, чего-то боится всё; друг с дружкой разговоры ведут: одна это: „Я вот ух как!", а другая: „Ну-ка, ну-ка: что — взял?" А коли стать против носа, никакого не будет лица, а так что-то... разводы какие-то всё». Но и магически-мистический лик отвратительно уродливой Матрены однажды оборачивается подобной безликостью. Ее описание заканчивается словами: «...но тут ты увидишь, что эти всё осветляющие глаза — косые глаза; один глядит мимо тебя, другой — на тебя...»
Эта двуликость Кудеярова и Матрены, а значит, и всего движения сектантов-«голубей» предстает с совершенно потрясающей яркостью, если одну за другой прочесть две великолепные сцены из романа Белого и сравнить их между собою. В первой из них Белый описывает радение, когда сектанты, исполненные возвышенных, чуждых всего земного помыслов, вкушают хлеба и вина. Последний (собственно говоря, он же и первый) биограф писателя Конст. Мо- чульский, благочестивый православный христианин, порицавший Белого за чуждый церкви мистицизм, экстатический дурман и теологические заблуждения, был покорен творческой мощью автора «Серебряного голубя» и написал об изображении ночного радения следующие строки: «Тут уже не „литература", а подлинный и страшный оккультный опыт, сладо- стно-отвратительное головокружение радения. Духовный соблазн и греховная прелесть сектантства переживается нами реально: раскрывается новое измерение сознания — возникает призрачный магический, сияющий мир». Автор достигает такой силы мистического и художественного внушения, что из магического круга его слов-заклинаний невозможно вырваться.
Другая сцена изображает преступную, греховную сторону секты. Это сцена убийства Дарьяльского. Убивают его за то, что ему не удалось обрюхатить Матрену, то есть ради спасения человечества принести на землю Святой Дух, вошедший в плоть и кровь.
Петр видел, как медленно открывалась дверь и как большое темное пятно, топотавшее восемью ногами, вдвинулось в комнату; это он видел потому, что видимая свеча из коридора освещала им путь; чья-то там свечу держащая дрожала рука. Но они еще его не видали, хотя с осторожностью двигались прямо к нему; и остановились; и чье-то над ним наклонилось лицо, обыденное до чрезвычайности и скорей испуганное, чем злое, и прошел промеж них от того лица шепот...
—За что вы это, братцы, меня?
Бац: ослепительный удар сбил его с ног; качаясь, он чувствовал, что уже сидит на корточках; бац — удар еще ослепительней; и ничего, рвануло, сорвало —
—Давай-ка!..
—А?
—Тащи, тащи!..
«Ту, ту, ту», — топотали в темноте ноги.
—Веревку!..
—Где она?..
—Давни ошшо...
«Ту, ту, ту», — топотали в темноте ноги; и перестали топотать; в глубоком безмолвии тяжелые слышались вздохи четырех сутулых, плечо в плечо сросшихся спин над каким-то предметом; потом явственный такой будто хруст продавливаемой груди; и опять тишина... «Ту, ту, ту» — затопотали в темноте ноги
В эфире Петр прожил миллиарды лет; он видел все великолепие, закрытое глазам смертного; и только после того уже он блаженно вернулся, блаженно глаза полуоткрыл, и блаженно он видел
что какое-то бледное над ним склонилось лицо, темным покрытое платом; и с того лица на его грудь капали слезы, а в вознесенных руках этого грустного лица, как водруженное распятье, медленно опускалось тяжелое серебро.
«Родненькая сестрица», — пронеслось где-то там.
«Почий, братец», — отозвалось оттуда.
Она ему еще живому прикрыла глаза; он отошел; он больше не возвращался...
В хмуром, едва начинающемся рассвете, на столе плясало желтое пламя свечи; в комнатушке стояли хмурые, беззлобные люди, на полу же — судорожно дышало тело Петра; без жестокости, с непокрытыми лицами они стояли над телом, с любопытством разглядывая то, что они наделали; и смертную синеву, и струйку крови, сочившуюся из губы, прокушенной, верно, в горячке борьбы.
—Жив ошшо...
—Дыхает!
—Давни-ка ево...
Простертая женщина накрыла его серебряным голубем.
—Оставь: он ведь наш братик!
—Нет, ён придатель, — отозвался из угла Сухорукое, свертывая цигарку.
Но она обернулась и укоризненно сказала:
—Ведь ты не знаешь: а може, и он — братик.
И стоял кругом соболезнующий шепот:
—Сердешный!
—Не додавили...
—Коншается!
—Сконшался!
—Царства ему небесная!..
—Заступы-то готовы?
—Готовы.
—А куда?
—А на агород.
И явственный из угла опять-таки дошел голос:
—Еттой я ево сопсвеннай ево палкай, которую он у меня в дороге вырывал. <...>
Утро стояло свежее; лепетали деревья; пурпуровые нити перистых тучек, ясная кровь, проходили по небу ясными струйками.

