Белый в 1910—1914 годах
После присуждения мне в Гейдельбергском университете степени доктора философии за работу об историософии Владимира Соловьева я приехал в Москву. Во Фрайбурге в последние месяцы моих занятий под руководством профессора Риккерта я задумал издание на четырех языках журнала по истории культуры, который должен был носить имя «Логос». Учредить русское издание журнала выпало моему другу С. Гессену, также защитившему диссертацию у Риккерта, и мне. У профессоров Московского университета мы не встретили понимания и поэтому не могли найти подходов к состоятельному издателю. По счастливой случайности Гессен и я приехали в Москву в такое время, когда поиски энергичного издателя там же вели символисты. Благодаря большой любви одной очаровательной немки (я познакомился с нею лишь в конце 30-х годов в Дрездене) к одному из ведущих участников русского кружка символистов возникло издательство «Мусагет». В течение трех лет, то есть до 1913 года, я встречался с Белым по совместной работе в издательстве не реже чем раз в неделю, в редакции, а затем у наших общих знакомых или у меня дома. Благодаря этим встречам и возник образ этого поразительного человека, который я набросал в начале своего очерка. Далее попытаюсь придать некоторую реальность этому бегло обрисованному фантому.
О неожиданном расцвете русского образования и русской культуры на рубеже веков я уже говорил в связи с Вяч. Ивановым. Этот расцвет, в той мере в какой он был экономическим, в последнее время признает и советская наука. Однако социальный и политический прогресс заставлял себя ждать. Задушенная полицейскими мерами революция лежала среди расцветшей российской духовности, словно труп посреди сада. К многообещающему началу внезапно наставшего культурного возрождения примешивались крайне мрачные и нездоровые явления. Нельзя отрицать того, что волна религиозного обновления здесь и там обертывалась смутно чувственной мистикой, эстетствующим мистицизмом и даже снобистскими мистификациями. В низинах, у подножья «вершин» возникали глухие эротические настроения; так, образовались «Лига свободной любви» с ее филиалами, «клуб самоубийц». К этим запахам духовного растления примешивались угрожающие симптомы политического недуга. Под Москвой горели леса, а в рабочих кварталах готовилась вновь разгореться тлеющая революция. То прошел слух, что вечером на бульваре рабочий покрыл последними словами нарядную барыню, мол, двум своим великолепным догам она обкарнала уши при хирургах, в то время как бабы в деревне рожают без повитух; то пролетарии жутко пригрозят громадными кулаками в занавешенные окна роскошного ресторана, где взволнованно рыдают скрипки краснофрачных румын. Чтобы лучше понять Белого, нужно представлять себе этот социально-политический фон, на котором после учреждения Думы происходил экономический и культурный подъем. Белый был гораздо более восприимчив к социально-политическим проблемам, чем, например, Вячеслав Иванов.
В тот трехлетний период, пока шла наша совместная работа, мне очень часто доводилось слышать от
Белого слово «сейсмограф». Не могу сказать, считал ли он себя сейсмографом, но, безусловно, он был таковым. Он ощущал приближающееся землетрясение, был полон предчувствий и старался везде поспеть, все увидеть и узнать, все охватить своим творчеством. В годы московской жизни Андрей Белый с одинаковой страстностью бурлил и пенился на гребнях всех ее волн. Возглавив новое художественное направление в русском религиозном символизме, он все с тою же исступленностью воевал против писате- лей-натуралистов в стиле Максима Горького. Как философ он, используя инструментарий теории познания, вскрывал крепко запертые двери тупого позитивизма, господствовавшего тогда в Московском университете. Во вновь учрежденном журнале «Весы» он каждый месяц под общим заголовком «На сломе времен» запускал свои статьи, блестящие и содержательные, но несправедливые, шипевшие в воздухе точно бешеные ракеты. Он как одержимый обрушивался то на безответственность мистифицирующих эстетов, то на дух музыки, якобы ослабляющий волю человека, на снобизм спесивых, далеких от народа культуртрегеров и на пресыщенную, глухую к революции буржуазию. Часто он страстно спорил на полулегальных собраниях красных толстовцев, штундистов и православных революционеров, стремившихся в то время к тайному союзу православной церкви и социализма.
Талантливее всего бывал Белый в прениях. Позади трибуны, за длинным зеленым столом, как было принято в России, сидят приглашенные ораторы, среди них и Белый; он рассеян, отсутствует, то есть пребывает в какой-то бездне своего одиночества и своего небытия. Трудно отвести от него взгляд. Весь он словно клубится какими-то обличиями. Кажется, видишь ряд наплывов, если позволительно употребить это кинематографическое выражение. То торчит над зеленым столом каким-то гримасничающим Петрушкой с головой набок, то цветет над ним в пухе волос и с ласковой лазурью глаз каким-то бездумным одуванчиком, то вдруг ощерится зеленым взором и волчьим оскалом... Но вот «слово предоставляется Андрею Белому». Белый, ныряя головой и плечами, протанцовывает на кафедру. Безумно вдохновенной своей головой возникает над нею и, озираясь по сторонам (где же враги?), начинает возражать: сначала ища слов, в конце же всецело одержимый словами, обуреваемый их самостоятельной в нем жизнью. Оказывается, он все услышал и все запомнил. И все же как его воспоминания — не воспоминания, так и его возражения — не возражения. Сказанное лектором для него, в сущности, только трамплин. Вот он разбежался мыслью, оттолкнулся — и уже крутится на летящих трапециях собственных вопросов в высоком куполе своего трагически одинокого «я».
Он не оратор, но говорит изумительно. Необъятный горизонт его сознания непрерывно полыхает зарницами неожиданнейших фантазий, видений, мыслей. Своей ширококрылой ассоциацией он в полете речи связывает во все новые парадоксы самые, казалось бы, несвязуемые друг с другом мысли. Чем гениальнее его речь, тем очевиднее логика его речи форсируется фонетикой. Вот блистательно взыгравший ум внезапно превращается в заумь, философская терминология — в символическую сигнализацию, минутами смысл речи почти исчезает. Но наделенного интуицией слушателя ни на минуту не покидает уверенность, что заумь вот-вот прояснится, подобно пейзажам за окном скорого поезда, мчащегося в туннеле.
Стояла совсем поздняя осень. Белый пришел к нам в тот сумеречный час, когда в Москве спускают шторы и зажигают лампы. В мой кабинет с большим письменным столом у окна он вынырнул из-под портьеры передней. Остановившись перед окном, за которым в заснеженной пустоте зимних сумерек умирал старый тополь, он обвел блуждающим взором мой стол и блаженно улыбнулся вопросом: «А вам тут очень хорошо работать?» Затем опустился в кресло и отошел в себя. Я сразу почувствовал, что, собравшись по сговору к нам, он не выключил в себе творческого мотора и что перед ним клубятся стереоскопически четко какие-то незримые миры.
Как дальше протекал тот вечер, я в подробностях не помню. Помню только уже очень поздний час. Отворачивающуюся в сторону от едкого дыма папиросы вдохновенную голову Белого, то наступающего на нас с женой с широко разверстыми и опущенными книзу руками, то отступающего в глубину комнаты с ка- ким-то балетным приседанием. Весь он явно охвачен каким-то творчески-полемическим исступлением. Он говорит о наших общих знакомых, своих и моих друзьях, ученых и художниках. Я слушаю и чувствую, как по спине бежит озноб. Боже, что за жуткие, фантастические, почти метафизические карикатуры изваяет он своими гениальными словами! Нет, дело не в недоброжелательстве к людям и, конечно, не в издевательстве над ними. Дело просто в обреченности Белого видеть мир и людей так, как иной раз по ночам, в особенности в детстве, видятся разбросанные по комнате предметы. Круглый абажур лампы, рядом на стуле белье, и вот — дух захватывает от страха: в кресле у постели сидит скелет в саване.
В тот вечер, о котором я говорю, я впервые понял, что в Белом и его искусстве ничего не понять, если не понять, что Белый всю жизнь все абажуры видел и изображал в момент их превращения в черепа, а все стулья с брошенным на них бельем — в момент их превращения в саваны.
Я вышел проводить его за ворота. Вернувшись в квартиру, я почувствовал, что на всех стульях невидимо сидят созданные им гротески, и мне захотелось даже открыть окно и полотенцем прогнать на улицу эти астральные видения. Очень странное чувство.

