Благотворительность
Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма
Целиком
Aa
На страничку книги
Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма

О поэзии Андрея Белого

Прежде чем приступить к анализу последних, на­писанных уже в Советской России романов Андрея Белого, я должен сказать несколько слов о его по­эзии. Конечно, мой очерк покажется бледноватым, ведь вряд ли возможно растолковать существо поэта людям, которые, не зная его языка, не могут читать его стихов. В этом случае остается в общем-то одно — дать характеристику тем стихов и указать место, занимаемое поэтом в иерархии русских стихо­творцев. Первую из этих задач со всею тщательностью выполнил сам Белый, написав предисловия для готовившегося в 1922 году переиздания своих сти­хов. Первый сборник «Золото в лазури» (1904, Моск­ва) полон «света» и «лучезарности», как пишет Белый, хотя согласиться с этим без каких-либо ого­ворок можно только в отношении первого раздела сборника. Во втором уже слышны отзвуки мистиче­ских тем, которые приводят нам на память Соловье­ва. Здесь главенствует лейтмотив разочарования, в «трезвой действительности» автор — так же, как Бердяев, — «ощущает себя как в тюрьме»:

Над тополем, и в небе, и в воде

горит кровавый рог.

О, где Ты, где,

Великий Бог!..

В этой книге мы впервые встречаем стилизован­ные русские типы, позднее вошедшие также и в дру­гие сборники. Это попы и семинаристы, рабочие, крестьяне, купцы. Автор — скорее зоркий наблюда­тель действительности, нежели поэт-лирик. Двадцать три стихотворения цикла «Прежде и теперь» пред­ставляют нам картины XVIII века.

Грущу о былом:

«Ах, где вы — любезные предки?»

Первый сборник — свидетельство значительного таланта, который, правда, стоит еще в самом начале своего развития.

Второй сборник «Пепел» (1904—1908) сформиро­вала уже гораздо более уверенная рука. В своем пре­дисловии к нему, как и в предисловии к следующему сборнику «Урна», Белый пытается объяснить чита­телю, что его поэзия есть изображение и интерпре­тация его трагической жизни. Биографические мо­менты слегка стилизованы, однако в описаниях страдании и творчества нам все же открывается очень важный путь к достаточно глубокому понима­нию стихотворений. Важнейшие темы «Пепла» — русская земля и русский народ. Это «поэма» о погру­женной в глубокий сон, темной, тупой, не понимаю­щей себя России. Встающая перед глазами картина страны печальна, глубоко печальна; тупая реакция угнетает страдающий народ, а он по-прежнему без­волен и объят сном. Но горизонт уже алеет зарей, и издалека доносятся тоскливые и в то же время уда­лые песни. В предисловии к «Пеплу» Белый пишет, что испытал известное влияние со стороны поэзии Некрасова, единственного значительного поэта среди всех, воспевавших русский народ. Существенно так­же замечание Белого, что ему «одинаково далеки» прошлое России и ее настоящее. Все далеко душе, потерявшей себя, «все — только маски; появление среди масок умершей действительности домино есть явление рока, отряхивающего пепел былого. Лириче­ский субъект этого раздела — постепенно себя соз­нающий мертвец».

Характеристика эта не безусловно верна. Картина, предстающая в третьем сборнике, не столь недву­смысленно трагична, как утверждал Белый, когда спустя годы снова вглядывался в свое творчество. Сгущенность темных тонов, по-видимому, происхо­дит от настроения, в котором он писал стихи цикла, и связана с болью утраты и разлуки с любимой жен­щиной, бывшей для Белого-символиста воплощением Вечной Женственности. Расставание с этой мечтой у Белого постфактум сплавилось с идеологией мар­ксизма. Вернувшись из Петербурга в Москву и здесь простившись с любимой женщиной, Белый проводит время за разговорами во всевозможных кабаках в ра­бочих кварталах, выпивает с рабочими, извозчиками и прочими темными людишками. Он проповедует, что лучше им погибнуть, чем продолжать невыноси­мое существование. В эти дни двойного отчаяния в его душе начинают рыдать, слагаясь в звуки и рит­мы, горестные песни о родине:

Поезд плачется. В дали родные

Телеграфная тянется сеть.

Пролетают поля росяные.

Пролетаю в поля: умереть.


Мать-Россия! Тебе мои песни, —

О немая, суровая мать! —

Здесь и глуше мне дай, и безвестней

Непутевую жизнь отрыдать.

Но кроме этих заупокойных песнопений в «Пепле» есть целый ряд великолепно вырезанных и тонко ко- лорированных русских типов: поповна, телеграфист, каторжник. Незабываем бродяга, он, «погасший»,[106]вернулся в родную деревню из «просторов», туда, где «протопорщился избенок кривобокий строй». Пони­маю, что при переводе на немецкий язык подобные сочетания звучат неким вывертом, но на родном язы­ке Белого каждое такое сочетание — настоящий пода­рок. Белому, когда он писал, многое было даровано. Всегда поразительны и всегда совершенно естествен­ны звучание его аллитераций и ассонансов, ритм и ритмические вариации. Во всяком случае, он, безус­ловно, один из важнейших, значительнейших предста­вителей русской лирической поэзии XX века.

Третий сборник стихов озаглавлен «Урна». Пере­кличка заглавий, конечно же, не случайна. Главная поэтическая идея «Урны» восходит к «Пеплу», а от­части и к «Золоту в лазури». В предисловии к ново­му изданию третьего цикла Белый пишет: «Общая идея этого отдела: поэт собирает в урну пепел со­жженного своего восторга, вспыхнувшего ему когда-то „Золотом" и „Лазурью"». Очень типична мысль Белого, что стихотворения этого сборника надо понимать как плоды его несчастной любви к Л. Д. — любви, обреченной на гибель, ибо превра­тившейся в страсть.

Наряду с панихидой по любви к Л. Д. в сборнике «Урна» есть еще одна панихида — по любви к фило­софии. В том же предисловии в новом издании «Урны» мы читаем: «...отдаваясь усиленному заня­тию философией в 1904—1908 годах, автор все более и более приходил к осознанию гибельных последст­вий переоценки неокантианской литературы; фило­софия... неокантианства влияет на мироощущение, производя разрыв в человеке на черствость и чувст­венность; черствая чувственность — вот итог, к ко­торому приходит философствующий гносеолог...»

Этот суровый, несправедливый и чрезмерно на­груженный символикой приговор философии Рик- керта, на которой сам Белый когда-то возвел здание своей теории символизма, можно отчасти оправдать тем, что сформулирован он в 1922 году, незадолго до отъезда Белого в Москву (в октябре 1923 года). Од­нако зерна его войны с философией появились гораз­до раньше. В издании «Урны» 1909 года есть восемь шутливых строк:

Уж год таскается за мной

Повсюду марбургский философ.

Мой ум он топит в мгле ночной

Метафизических вопросов.

«Жизнь, — шепчет он, остановясь

Средь зеленеющих могилок, —

Метафизическая связь

Трансцендентальных предпосылок.

Среди всех стихотворений Белого выделяется на­писанная им в 1921 году и тогда же напечатанная по­эма «Первое свидание». Это, вне всяких сомнений, самое завораживающее из всех творений Белого. «Не надо, конечно, искать в ней простоты: это качество не свойственно Белому. Он во всем сложен, много- смыслен и изыскан. Но в „Первом свидании" изы­сканность редко переходит в манерность, стилисти­ческие тонкости почти всегда удачны, а легкая „божественная" игра с образами, словами и ритмами поражает своей виртуозностью». Отзыв Конст. Мо- чульского, безусловно, верен и точен.

Свидание, воспетое Белым в поэме, это его встре­ча со своей юностью. Перенесшись в воспоминаниях из 1921 года в 1900-й, он словно вновь становится студентом естественного отделения физико-матема­тического факультета. Он целыми днями сидит в ла­бораториях, но в то же время живет и в темных тума­нах символов. И вот эта жизнь протекает в квартире брата Владимира Соловьева, парящей в вышине, вда­леке от посюсторонней обыденности. Здесь Белому и является великий философ: «...Сквозной фантом, / Как бы согнувшийся с ходулей, / Войдет, и — вспых­нувшим зрачком / В сердца ударится, как пулей», по­разив юного студента. Потом он «рухнет в эмипирию кресла», из-под «чернокосмой бороды» будет дуть «желчной губой» на чай в чашке и раздует «макро­космы» до «подпотолочной вышины». Гротескно- иронический портрет серьезно преобразуется в даль­нейшей игре оригинально сплетаемых четырехстоп­ных ямбов. Философ в высокой бобровой шапке «удаляется в метели»; «вихри свистами софистик... привзвизгнут: „Вот великий мистик!"», усвистывают за забор. Соловьев «канул в Вечность», но до того некоторое время пробыл на своей могиле в Новоде­вичьем монастыре. Над нею Белому слышатся «зна­комые слова»: «Там — день свиданий, день восста­ний...»

Свидания же с 1900-м годом, конечно, не состоя­лось бы, не встреться Белый в Москве с Подругой

Вечной. Она является ему в образе прославленной московской покровительницы искусств, которой поэт дал символическое имя (вернее, фамилию) — Зарина. Ведь «заря», «денница» — символ, игравший важ­нейшую роль в символизме «аргонавтов». Однако это символическое имя, как пишет Белый, не просто имя, а «во Имя». Зарина блестит и сияет во имя Со­фии, Премудрости Божией.

Бесконечно трудно объяснить и приблизить не­мецким читателям образный мир Белого. Не без не­которой опаски, все-таки попытаюсь. Стихи его практически непереводимы на другие языки, ведь они завораживают прежде всего напевом. Все пред­метное, реальное, о чем он говорит, заливают потоки этой музыки, подобно камням в бурливом и пени­стом ручье. Музыкальность стихотворения создается в первую очередь за счет оркестровки гласных и со­гласных звуков. Поскольку переводчик Белого имеет дело не с текстом, например, дадаиста, а с философ­ской поэзией большой глубины, он поневоле отказы­вается от воспроизведения мелодики стихотворений, поскольку в первую очередь должен передать их со­держание. Поэтому оно уже не просвечивает сквозь играющие струи и волны мелодики, а лежит, точно неуклюжие голые камни в русле ручья, из которого ушла вода.

Стоит лишь попытаться в стихах Белого изъять слова из мелодических потоков и куда-нибудь пере­ставить, и все стихотворение уничтожено.

Не говоря уже о глубоком мистическом содержа­нии поэмы, в ней множество прекрасно выстроенных и колорированных образов: в них предстает москов­ское общество на рубеже двух столетий. Здесь много четко обрисованных портретов известных людей, знаменитых дирижеров, писателей. Слышишь фило­софские споры и салонную болтовню, замечаешь стилистические черты господствовавшей в те годы эротики и, пока еще вдалеке, первые признаки начи­нающегося превращения индивидов, отдельных лю­дей в массу.