Благотворительность
Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма
Целиком
Aa
На страничку книги
Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма

Сущность символизма

Как я уже говорил, Блок не написал ни одной тео­ретической работы о символизме. Он не изучал его истории, не сформировал и однозначного понятия о его сущности. Более или менее обстоятельно, притом образно и музыкально, но в то же время очень лако­нично он высказался о символизме в небольшом очерке. Вначале же это был доклад, сделанный им в 1910 году. Блок здесь настолько отчетливо говорит о своей приверженности символизму, что представля­ются совершенно несостоятельными заявления со­ветских литературоведов — дескать, вскоре после ре­волюционных событий 1904 года он полностью исцелился от символизма. Доклад Блока «О совре­менном состоянии русского символизма» — ответ на статью Вячеслава Иванова. Открывается он чрезвы­чайно характерным для Блока высказыванием: «Пря­мая обязанность художника — показывать, а не дока­зывать»; поэт обещает на сей раз изменить данному принципу, но это не удается. Судя по многочислен­ным, очень различным и в большинстве своем стра­стным откликам на доклад Блока, можно догадаться, что говорил он очень взволнованно. «Мы находимся как бы в безмерном океане жизни и искусства, уже вдали от берега, где мы взошли на палубу корабля; мы еще не различаем нового берега, к которому вле­чет нас наша мечта, наша творческая воля; нас не­много, и мы окружены врагами; в этот час... яснее уз­наем мы друг друга; мы обмениваемся взаимно пожатиями холодеющих рук и на мачте подымаем знамя нашей родины». Слушателям казалось, что Блок говорил, предчувствуя грядущие события, тре­вожно внимая трагической музыке будущего.

После краткого введения, в котором Блок подчер­кивает свое согласие с важнейшими идеями Иванова, отстаивавшего религиозный символизм и учение о теургии, он переходит к своей непосредственной за­даче, к истолкованию современного положения рус­ского символизма. И приступает к ее исполнению очень типичным образом — приводит цитату из Фета: всякий художник мечтает «сказаться душой без слова». Бессловесный язык души, избираемый Блоком, это условный «язык иллюстраций». Цель Блока — конкретизировать то, что говорит Вяч. Ива­нов, показать, какая реальность стоит за его на пер­вый взгляд отвлеченными словами. Говорить опреде­леннее, подчеркивает Блок, для него невозможно. Тем, для кого его «путеводитель» «окажется тума­нен», он без всякой самоуверенности должен сказать, что для них не рассеется и туман над страной симво­лизма.

Попытаемся же, не развеивая туман блоковских слов, — что было бы и невозможно, и неправильно, так как туман от них неотъемлем, — приблизиться к тому миру, который для Блока был родиной симво­лизма.

На короткий миг оставив туманную область ин­туитивного предчувствия и обратившись к сфере фи­лософии, Блок подходит к определению сущности символизма с помощью гегелевского противопостав­ления — тезы и антитезы.

Теза его — постулат абсолютной свободы. Что есть свобода, Блок «иллюстрирует» с помощью ряда цитат из современной поэзии. Все они выдержаны в тональности строк Ф. Сологуба: «Я — бог таинствен­ного мира, весь мир — в одних моих мечтах». В кру­гу поэтов, посвященных в тайну свободы, возникает «мы» — немногие знающие, символисты. Вначале взаимная связь символистов слаба, ни один из них еще не знает, в каком мире находится другой, и не знает этого даже о себе самом. Определенна только вера, что над миром существуют «миры иные». Тай­ну иных миров каждый вначале воспринимает как сокровище, дарованное только ему одному; каждый видит в ней клад, над которым расцветает цветок па­поротника. И в голубую полночь он хочет сорвать свой «голубой цветок». Этот ранний символизм вполне можно определить как романтизм, о чем го­ворит и самый образ голубого цветка. Однако роман­тик — еще не символист; он может стать символи­стом лишь тогда, когда Чей-то лучезарный взор пронзит все миры, все формы творения — «моря и реки, и дальний лес, и выси снежных гор» и озарит поэта светом «Чьей-то безмятежной улыбки». Но кто же улыбается поэту?

Догадавшись, что узрел улыбку Софии, поэт слы­шит «музыкальные звуки, призывы, шепоты, почтислова»грядущих времен. И «начинает сквозить лицо среди небесных роз», и «возникаетдиалог, подобный тому, который описан в „Трех свиданиях" Вл. Со­ловьева... „Не трижды ль Ты далась живому взгля­ду? — Твое лицо явилось, но всю Тебя хочу я уви­дать". — Голос говорит: „Будь в Египте"».

София обещает поэту явиться и тем самым преоб­разить его в религиозного символиста. Этим обеща­нием заканчивается блоковская теза.

Его самого как религиозного символиста мы узна­ем в «Стихах о Прекрасной Даме». Однако в них есть строки, в которых, вероятно, намечается пере­ход от тезы к антитезе символизма. Вот эти строки:

Как ясен горизонт! И лучезарность близко.

Но страшно мне: изменишь облик Ты.

Об этом изменении, говорит Блок, он может рас­сказать, лишь «введя фикцию чьего-то постороннего вмешательства». Та, чей облик может измениться, ему неизвестна, как сам он говорит. Грехопадение[149]начинается с того, что лезвие лучезарного меча мерк­нет, и поэт уже не чувствует его в своем сердце. «Миры, которые были пронизаны его золотым све­том, теряют пурпурный оттенок; как сквозь прорван­ную плотину», в сердце поэта врывается сине-ли- ловый сумрак «при... аккомпанементе скрипок и напевов, подобных цыганским песням» (цыганские скрипки и песни звучат в более поздних сборниках блоковской лирики). Завершая антитезу, Блок гово­рит: «Если бы я писал картину, я бы изобразил пере­живание этого момента так: в лиловом сумраке не­объятного мира качается огромный катафалк, а на нем лежит мертвая кукла с лицом, смутно напоми­нающим то, которое сквозило среди небесных роз».

Диалектический переход от тезы к антитезе, от лика Софии к лицу лишь смутно напоминающей ее мертвой куклы (что, по Блоку, и есть грехопадение), поэтом переживается как рождение свободы: «мир прекрасен, мир волшебен, ты свободен». Эти слова звучат возгласом ликования, но ничего подобного нет, если обратиться к их взаимосвязи с текстом. А в нем сказано: «Теперь, на фоне оглушительного вопля всего оркестра, громче всего раздается восторженное рыдание: мир прекрасен, мир волшебен, ты свобо­ден». Почему поэт рыдает, если теперь он обрел сво­боду, к тому же свободу в прекрасном мире? И что означают слова: теперь — свободен? Разве он не был свободен в тот миг, когда услышал голос Подруги Вечной? Конечно, был. Но в ином смысле. Свобода тезы была свободой связи с истиной, а теперь поэт переживает освобождение от этой связи, познает сво­боду, понимаемую как всемогущество своей лично­сти; то есть, если подходить с позиций «первой» сво­боды, эта вторая свобода — свобода произвола. Блок преисполнен ликования, ибо он обретает новую сво­боду, и скорбит, ибо он утрачивает свободу старую. Здесь типично блоковская двойственность. Пережи­вание новой свободы связывается с освобождением от одиночества. Но разве Блок чувствовал себя оди­ноким, когда говорил с Подругой Вечной? Нет, ко­нечно. Но как в новой свободе он видит нечто со­вершенно отличное от прежней свободы, так и избавление от одиночества становится в его душе со­вершенно иным, совершенно новым переживанием. Теперь не быть одиноким не означает вести разговор с Нею, теперь это значит понимать, что его «я», он сам полон множеством демонов, иначе называемых двойниками; это значит понимать и то, что своею «злой» творческой волей поэт может создавать «по­стоянно меняющиеся группы заговорщиков», демо­нов, противостоящих целостному «я», и делать их своими орудиями, прибегая к самообману, скрывая какую-нибудь часть своей души от себя самого. Они покорны его воле и добывают все, чего он ни поже­лает: «...один принесет тучку, другой — вздох моря, третий — аметист, четвертый — священного скара­бея, крылатый глаз». Все это поэт бросает в свое гор­нило и, произнося заклинания, «добывает искомое — себе самому на диво и на потеху» — мертвую куклу.

Это описание художественного творческого про­цесса, да хотя бы только перечисление чудесных да­ров, воспринимается, несмотря на участие в нем де­монов, скорее как поэтическое, а не «злое». Но почему же Блок называет «злой» свою творческую волю, исполненную высокого искусства и любви? Почему «искомое» художественного творчества» на­зывает «куклой»? Ведь куклы — безжизненные фи­гуры. Почему Блок пишет свой «Балаганчик» в стиле пьесы для театра марионеток, в которой люди высту­пают в роли кукол и оттого сами становятся кукла­ми? (У них картонные шлемы и деревянные мечи, в жилах вместо крови — клюквенный сок.) Почему, наконец, свой балаган он именует «анатомическим» театром? Это же морг!

Негативное отношение к своему собственному творчеству Блок подчеркивает, говоря, что сверкание золотого меча померкло и в сердце хлынули лиловые миры. Но сердце при этом превращается в бушующий океан, в нем все волшебно: поэт уже не различает «жизни, сна и смерти, этого мира и иных миров». У него осталось лишь гётевское желание: остановить прекрасное мгновенье. Зло творческого действия как будто забыто. Но забвение длится недолго. При всем восторге Блок сознает свою вину, а вина в том, что поэзией он «сделал собственную жизнь искусством», а значит, приблизился к лагерю декадентов, который так яростно атаковал в «Балаганчике» и «Незнаком­ке». Ведь Незнакомка — «это вовсе не просто дама в черном платье со страусовыми перьями на шляпе. Это, — и тут Блоком брошено непонятное слово, — дьявольский сплав из многих миров, преимуществен­но синего и лилового. Если бы я обладал средствами Врубеля, — пишет Блок, — я бы создал Демона...» Думаю, эта характеристика Незнакомки несправедли­ва. Будь она и впрямь «дьявольским сплавом», поэты, художники, философы и другие питомцы муз не вни­мали бы этим стихам с таким восторгом, не слушали бы их по ночам в «Башне» Иванова, о чем поведал нам Чуковский. Женщина, что каждый вечер, пройдя за туманным окном ресторана, садится за столик, — ее шелка веют древними поверьями, узкая рука в кольцах, шляпа с траурными перьями, а ее синие без­донные очи «цветут на дальнем берегу», — это, конечно, не «дьявольский сплав». Кажущееся неразре­шимым противоречие между Незнакомкой, сотворен­ной Блоком, и Незнакомкой, которую он осуждает, со­стоит, по существу, в другом: жизнь ей подарил художник, осуждает же свое создание человек, для ко­торого искусство есть измена жизни. А что искусство есть измена жизни, Блок особенно сильно ощущал именно как творец «Незнакомки», и это объясняется тем, что к ней, в конечном счете шикарной проститут­ке, он прикоснулся музыкой своих стихов, лучезарно­стью своих образов и, пусть лишь издалека, светом Вечной Женственности.

Это отношение между искусством и жизнью, столь трудно разрешимое в своей проблематичности и мучившее поэта до конца его дней, можно прояснить лишь при том условии, что мы составим себе отчетли­вое представление о многослойном характере, а также двойственном смысле понятий Блока о жизни и твор­честве. Блок был врагом логических разграничений, но он не был и сторонником разграничений в области чувства. В его душе все потоки сливались воедино. Она была подобна морю. Каждая волна, взмывавшая ввысь у берега, тотчас откатывала назад, и набегала другая, ничуть не похожая на первую.

Чтобы понять, что значит измена искусства по от­ношению к жизни, нужно осознать различие этих двух сфер: одну из них Блок относит к сфере тезы, сфере золотого меча, другую — к сфере антитезы, то есть «лилово-сицих миров». Первой сфере принадле­жат «Стихи о Прекрасной Даме», второй же — все остальные творения Блока, кроме «Стихов о России». И вот тут возникает вопрос: можно ли считать, что уже «Стихи о Прекрасной Даме» были изменой жиз­ни или все-таки нет? Блок не дал теоретически ясно­го ответа на этот вопрос. Но думаю, в его духе было бы ответить отрицательно. Блок признавал художест­венные недочеты своих юношеских стихов, но он ни­когда не винил себя, их автора, в измене по отноше­нию к жизни и не видел к тому оснований. Да это было бы и невозможно, ведь «горний мир», открыв­шийся ему в образе Софии, не принадлежит к сфере жизни, которая может претерпевать изменения по воле человека.

Отношение Блока к религии, в особенности к хри­стианству, всегда было очень сложным, что я и по­пытался показать. Близость к религии он чувствовал, лишь когда был певцом Прекрасной Дамы и учени­ком Владимира Соловьева. В итоге долгих размыш­лений об отношениях между искусством и религией Блок пришел к заключению — с исторической точки зрения, конечно, несостоятельному, — что религия неблагоприятна для искусства, что ее, собственно го­воря, следует считать его противницей. Быть может, эта мысль и явилась причиной того, что Блока впол­не устраивала формальная незатейливость его сти­хов, и «Стихи о Прекрасной Даме», как мы знаем, несмотря на их слабость, он считал самым значитель­ным из всего им написанного. Ведь и то и другое — и слабость, и значительность — исходили не от него самого, а явились по велению его веры. Глубокие мысли об отношении искусства к религии и мистике Блок выказал в заметке, написанной им спустя два года после упомянутого выше письма к Евг. Ивано­ву, в котором он говорил о резком неприятии Хри­ста. «Религия и мистика. Они не имеют общего меж­ду собой. Хотя — мистика может стать одним из путей к религии. Мистика — богема души», — вот очень характерное для Блока определение, — рели­гия — стояние на страже. <...> Краеугольный камень религии — Бог, мистики — тайна». Поэт должен за­щищать мистику от религии, ибо «...истинное искус­ство... мистично... Искусство имеет свой устав, оно — монастырь исторического уклада, т. е. такой монастырь, который не дает места религии».[150]Однако не следует считать, что эта апология искусства при­надлежит атеисту, ибо в ней есть также и защита Бога, и неприятие «неправды», «навязываемого твор­чески» искажения Божьего мира.

Таким образом, сама возможность покаянного осознания своей измены жизни появляется только то­

гда, когда поэт чувствует, что свет горнего мира в нем померк, когда он все свои силы отдает тому миру, в котором все мы живем и творим. Звучит вро­де бы вполне убедительно, и все же эта гипотеза не исключает некоторых сомнений. В самом деле, неу­жели мы должны считать изменой все стихотворения Блока зрелого периода, в которых поэт отображает мир и жизнь с глубокой болью и в то же время заво­роженно, мечтательно? Не правильнее ли предполо­жить, что магией своей красоты они возвышают нашу повседневность до предельно достижимых для нее высот? Конечно, это предположение необходимо обосновать, но оно отнюдь не опровергает блоков- ского понимания искусства как измены по отноше­нию к жизни. Ибо искусство высокое, значительное как раз и способно, увлекая в мир фантазии и мечты, освободить нас от обязательств перед другими людь­ми, от служения «униженным и оскорбленным», от помощи ближним, от жизни и смерти во имя других людей. А примеры в статье Блока свидетельствуют о том, что он имеет в виду высшие достижения искус­ства. «Я вижу ясно, — пишет Блок, — „зарницу меж бровями туч" Вакха («Эрос» Вяч. Иванова), ясно раз­личаю перламутры крыльев (Врубель «Демон»...) или слышу шелест шелков («Незнакомка»). Но всё — призрак». «Я стою перед созданием своего искусства и не знаю, что делать». «При таком положении дела и возникают вопросы о проклятии искусства, о „воз­вращении к жизни", об „общественном служении", о церкви, о „народе и интеллигенции"».

В этом отрицании искусства, то есть «Part pour Tart», которое отвлекает людей от обращения к ре­альной, полной страданий жизни, Блок не был оди­нок. Очень похожие мысли, хотя и в иной тонально­сти, мы находим у Андрея Белого: «Моя жизнь постепенно мне стала писательским материалом; и я мог бы года, иссушая себя, как лимон, черпать мифы из родника моей жизни, за них получать гонорар; ис­торики литературного стиля впоследствии занялись бы надолго моими страницами.

И вот — не хочу.

Обрываю себя самого как писателя:

— Стой-ка ты: набаловался ты, устраивая фокусы с фразой.

— Где твоя священная точка?

— Нет ее...»[151]

Эта социально-этическая нота, характерная для русского понимания культуры, слышится и в книгах Бердяева. Но явственней всего она звучит у Льва Тол­стого, который величайшие свои произведения обви­нил в измене этически праведной жизни и осудил.

Прочитав рассуждение, в котором поэт Блок нала­гает запрет на свою поэзию и, более того, на все ве­ликое искусство, нельзя не удивиться словам, кото­рыми оно завершается. Вот что он пишет: «Это — совершенно естественное явление (он имеет в виду проблему измены), конечно, лежащее в пределах символизма (то есть опять-таки в области искусст­ва! — Ф. С.), ибо это — искание утраченного золото­го меча, который вновь пронзит хаос, организует и усмирит бушующие лиловые миры». Золотой же меч символизирует мир тезы, подаривший Блоку его опыт постижения Св. Софии.