Благотворительность
Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма
Целиком
Aa
На страничку книги
Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма

Видение и реальность Святой Софии в жизни и поэзии Александра Блока

Мысль и поэзию новой духовной эпохи в России рубежа веков пронизывают три важнейшие темы: это религия, революция и любовь, живущая в религии и призванная революционизировать жизнь. В «Трех свиданиях» Владимира Соловьева небесная покрови­тельница этой любви получила имя Святой Софии. Изложение блоковского восприятия Святой Софии, которую он зовет также Подругой Вечной, сталкива­ется с почти непреодолимыми трудностями. С чисто исследовательской точки зрения они состоят в том, что самые глубокие и точные высказывания о сущно­сти Святой Софии содержит в себе интимно-довери­тельная переписка Блока с Белым, но их письма едва ли могут быть освоены нами полностью, так как они связаны с сильнейшим увлечением Белого женой Блока.

Помимо этого препятствия нужно учесть, что мис­тик Блок, бывший в то же время скептиком, — по­лярная противоположность, нередкая в человеческой душе, — позитивно относился к своему скептицизму и подвержен ему бывал часто. В те времена, когда он не находил в себе сил и мужества, чтобы поверить в трансцендентную реальность своих видений, когда чувствовал искушение истолковать их как смутные мечтания, он нападал на модных снобов, мистифика­торов декадентов, не отделяя от них себя самого, на­пример в «Балаганчике». Андрей Белый, по личным мотивам, усмотрел в этой пьесе отречение Блока от соловьевства и резко осудил измену Блока их преж­ней общей вере. Здесь Белому вторит и советское ли­тературоведение, ведь оно заинтересовано доказать, что Блок очень рано и радикально освободился от «мистических фантазий Соловьева», которые, разу­меется, «не имели ничего общего с серьезной фило­софией».

О непрерывном споре мистицизма и скептицизма в своей душе Блок сообщает чрезвычайно важные со­ображения в письме к Андрею Белому от 18 июня 1903 года.

Белый, со свойственной ему рационалистической дотошностью, поставил перед Блоком, тогда еще не зная его лично, но чувствуя к нему дружеское распо­ложение, целый ряд вопросов, касавшихся в основ­ном «Ее», то есть Святой Софии, Подруги Вечной: «Является ли Она для Вас Душой Мира, или опреде­ленной личностью? <...> Чувствуете ли Вы прибли­жение ее ко всем, или к отдельным лицам? <...> Как Вы связываетенастроение о нейс религиозно-догма­тическим учением православной церкви? <...> Какое отношение она занимает по-Вашему к Божией Мате­ри, ко Христу, к вопросу о Конце Мира?»[132]

Долгий перечень вопросов сопровождается ого­воркой — что он, Белый, своего мистического друга призывает спуститься «с вершин в низину» логики; по его убеждению, это необходимо, ибо «важно, что­бы логически мы шли тем же путем, каким шли ин­туитивно». Без «логического высвечивания всегоо Ней» невозможно построить Ее культ. В конце Бе­лый задает решающе важный вопрос: «Что Вы знаете о Ней и Кто Она по-Вашему?»

На вопросы Белого Блок ответил пространным письмом. Для него, как он упоминает сразу же в на­чале письма, невозможно отвечать на заданные во­просы под «логическим углом зрения». Он хочет от­ветить на них «как на психологические, „подумав", а не „придумав"».[133]

Блок признается, что «преждедумало Ней чаще, чем теперь. Теперь все меньше и все безрезультат- нее». У него «два преобладающие настроения... — мистическое и скептическое... первое „просит" „не отравлять его мыслью"... а второе... обязывает мысль к молчанию...» Отсюда Блок заключает, что отвле- ченно-познавательно «мыслить... (о Ней)» не дает возможности постичь или хотя бы почувствовать Ее сущность.

Защита своей в конечном счете мистической пози­ции сочетается у Блока с утверждением скептицизма. Постоянный спутник мистики, скептицизм лежит камнем на дороге культуры, и те, кто не пророки, не могут его миновать. Поэтомунепророкамприходит­ся разбавить вино мистицизма водой скептицизма. Вероятно, лишь в будущем появится возможность постичь Ее также и путем умственным. Но пока мис­тический разум еще пребывает в становлении, поэто­му, по крайней мере для коллективного сознания народа и общества, Подруга Вечная недоступна. «Я думаю, что приближается Она ко всем лишь в по­тенции, а к отд<ельной> личности уже в действи­тельности». Но кто — Она? Блок чаще всего чувству­ет Ее как веянье, так он отвечает на труднейший вопрос Белого. «Думаю, что можно Ее увидать, ноневоплощенную в лице, и само лицо не может знать, присутствует Она в нем или нет. Только минутно (в порыве) можно увидать как бы Тень Ее в другом лице (и неодушевленном)... потому что мир для мис­тика...ближе, чем народ... общество. <...> Здесь, именно, очередной вопрос об Ее отношеньи к Хри­сту... Христос всегдадобрый; Она — не добра, не зла: „Свет Немеркнущей Новой богини"[134]есть не доб­рый и не злой, а более». То есть он по ту сторону. С этим объяснением связано принципиально важное признание Блока: Она ему ближе, чем Христос.

В конце письма Блок возвращается к скептициз­му. По его мнению, это своего рода почетный страж перед вратами мистики. Он охраняет мистику от де­кадентских мечтаний и, говоря языком православной церкви, обязывает ее к святой трезвости. Он лежит в основе мистицизма, построенного не на песке, пишет Блок, и только он составляет тот «страх», который, как сказано в Первом послании Иоанна, «изгоняет совершенная любовь».

Мне кажется, эта апология скептицизма как сво­его рода гигиены мистики должна любого исследова­теля убедить в том, что Блок не был ни туманным романтиком, ни тем паче неверующим мистиком.

Подлинную, но никогда не находившую себе по­коя убежденность в реальности существования трансцендентного мира и вещую веру в Святую Со­фию — ангела-хранителя Мировой Души и покрови­тельницу всех истинно любящих — Блок, двадцати­летний, обрел в кругу «пробудившихся к видению аргонавтов». В этом кружке, собиравшемся у брата Владимира Соловьева, а после смерти философа — в Обществе памяти Соловьева, усердно занимались философией и изучением писаний различных мисти­ков, но никто, и прежде всего Блок, не мог бы дать «аргонавтам» то, что они восприняли от Соловьева. Для них была важна не его философия, а «Три свида­ния», поэма, написанная незадолго до смерти, то есть в то время, когда он «знал про себя положенные ему сроки»: «...близость конца, но не гибели, успения, но не смерти», трезвый рассказ о явлениях Софии. Эту мысль Блок проникновеннее всего высказал в своей речи, посвященной 10-й годовщине со дня смерти ве­ликого философа: «Если мы прочтем внимательно поэму Вл. Соловьева „Три свидания", откинув шут­ливый тон и намеренную небрежность формы, вы­званныеусловиямивека... мы встанем лицом к лицу с непреложным свидетельством. <...> ...„Я, Владимир Соловьев, уроженец Москвы, призывал Тебя и видел Тебя трижды: в Москве в 1862 году, за воскресной обедней, будучи девятилетним мальчиком; в Лондо­не, в Британском музее, осенью 1875 года, будучи магистром философии и доцентом Московского университета; в пустыне близ Каира, в начале 1876 года"».[135]

Речь памяти Соловьева Блок произнес 5 декабря 1911 года, а спустя три месяца записал в дневнике: «...страшнее мистики нет ничего на свете».[136]Не слу­жит ли это неопровержимым доказательством того, что приговор, вынесенный в дневнике, подразумева­ет не мистику, а болтовню и позерство мистифици­рующих декадентов, чей голос поэт в мрачные, скеп­тические часы слышал, как ему казалось, и в себе самом.

Глубокая вера Блока в неоспоримую реальность явлений Софии Соловьеву удивительна постольку, поскольку Блок не знал философа лично и видел его только раз в жизни, на похоронах одной родственни­цы. «Одно воспоминание для меня неизгладимо», — этими словами открывается его речь памяти филосо­фа. Встреча эта повлияла на всю его дальнейшую жизнь. «...В бесцветный петербургский день, я про­вожал гроб умершей. Передо мной шел большого роста худой человек в старенькой шубе, с непокры­той головой. ...На буром воротнике шубы лежали длинные серо-стальные пряди волос. Фигура каза­лась силуэтом, до того она была жутко непохожа на окружающее. <...> Через несколько минут я поднял глаза: человека уже не было; он исчез как-то неза­метно...»[137]

В очерке об Андрее Белом я уже упоминал, ссы­лаясь на Вл. Ходасевича, что символизм не был чис­то философским и эстетико-теоретическим движени­ем, но представлял собою, кроме того, своеобразное «наставление» для обретения пусть не блаженной, но все же истинной и высокой жизни. Поэтому было бы, конечно, неверно не рассказать здесь о значительней­шей борьбе за осуществление в земной жизни софий­ской любви: Блок боролся за нее более страстно, не­жели кто другой из символистов. И тут мне трудно удержаться от предположения, что реальная встреча Блока с Соловьевым, идеализированным, а стало быть, возвышенным до трансцендентного, оконча­тельно убедила Блока в реальности существования Софии. Лишь с этой точки зрения мы можем понять, почему он с таким неотступным упорством боролся за любовь Любови Дмитриевны — той, в ком видел предназначенное себе воплощение Вечной Женст­венности.

Для понимания символизма и верного суждения об апостолах Св. Софии необходимо задаться вопро­сом: было ли пережитое Блоком свиданием с тем же, с чем, по его мнению, встретился Соловьев, или же Блоку явилась лишь «романтическая юношеская меч­та», которую он поэтически претворил, наполнив фи­лософией Соловьева?

Понятно, что теоретическое решение этого вопро­са совершенно невозможно. Ответить на него поло­жительно может лишь тот, кто, читая блоковские стихи, и прежде всего «Стихи о Прекрасной Даме», интуитивно постигает, что и у Блока, и у Соловьева говорится как раз о том, что в них самих остается несказанным и молчаливым, что именно эта немота и развязала Блоку язык. Я полностью отдаю себе отчет в том, что наше время, которое во многом лишилось метафизического содержания, которое все больше преуспевает в пемифологизации христианства и за­меняет исповедальни кабинетами психоаналитиков, а в истории видит не обмен деяниями между Богом и человеком, но лишь частую сеть социологических переплетений и не понимает, что за рационализм вновь и вновь приходится расплачиваться внезап­ными восстаниями утопического безумия, — что наше время категорически не приемлет веру в Со­фию. Но именно потому, что таково мое отношение к нынешнему времени, я считаю себя обязанным рас­сказать о трагическом восприятии жизни Алексан­дром Блоком. Расскажу максимально сжато, но вме­сте с тем и как можно более точно держась документов. Быть может, тех немногих, кто еще не подпал окончательно под влияние негативных сторон нашего времени, этот рассказ убедит в том, что в не­земном мире и правда обитает ангел-хранитель эро­тической любви.

Уже в ранней юности жизненные пути Александра Блока и Любови Менделеевой устремились навстречу друг другу. И он и она родились в служебных кварти­рах Петербургского университета. Одна няня водила гулять крепкого и розовощекого мальчика, другая вела за ручку такую же розовую девочку в нарядной шубке. Ему было четыре года, ей три. Летние канику­лы они проводили в родительских имениях, располо­женных по соседству. Первая встреча, определившая их судьбу, произошла в поместье профессора Менде­леева, это было вскоре после окончания Блоком гим­назии. Александру исполнилось восемнадцать лет, Любови, неописуемой красавице, семнадцать. «Оба сразу произвели друг на друга глубокое впечатле­ние», — пишет М. Бекетова. У Менделеевых много играли в любительском театре, Блок страстно увле­кался театром, Любовь мечтала о карьере драматиче­ской актрисы. В это время, когда любовь еще была иг­рой, Блок начинает слагать свои «Стихи о Прекрасной Даме», снискавшие впоследствии столь великую сла­ву. В 1918 году он пишет в дневнике: «25 января...[138]к вечеру в совершенноособомсостоянии. В конце янва­ря и начале февраля (еще — синие снега около полко­вой церкви, — тоже к вечеру) явно является Она...» После этих свиданий с Подругой Вечной начинаются свидания с Любовью Дмитриевной, теперь они испол­нены нового значения и предстают в новом свете. Весной начались поездки на Острова, и на закате ему стала «явно являться» Она.

В начале лета Блок читает современную поэзию, и в своем взволнованном сердце присоединяет эти сти­хи к общей мелодии своего «мистического лета». Из краткого и как всегда выдержанного в холодноватом тоне письма к отцу в мае 1901 года, а также из днев­никовых записей того времени мы узнаем, что Блок серьезно работает над собой, «покидая чрезмерную сказочность... недавнего мистицизма»,[139]чтобы «тай­ным ведением» преодолеть непреклонную суровость Любови. Это удается, время от времени она проявля­ет к нему «род внимания», он полагает: «Вероятно, это было потому, что я сильно светился».[140]Его это не удивляет, все очень просто: в нем стал свет, вот он и светится. Многое он познает и из снов. Всецело за­хваченный темой Вечной Женственности, в 1902 го­ду он записывает некоторые мысли о символизме: «Стихи — это молитва. Сначала вдохновенный по­эт-апостол слагает ее в божественном экстазе. И все, чему он слагает ее, — в том кроется его настоящий Бог. <...> А если так: есть Бог... — не в одном небе бездонном, айв „весенней неге" и в „женской люб­ви"».[141]Мысли эти отнюдь не новы и не оригинальны. Но будучи связанными с личностью Блока и его творчеством, они приобретают значение, которое обычно у них отсутствует, потому что у Блока есть особый дар: любые, давно опустившиеся до баналь­ностей истины он воскрешает в их первозданной не­банальной сущности. (Можно написать интересное исследование, например, о том, как в его стихах употребляется слово «синий», какие оно излучает смыслы.) Это же можно сказать и о приведенной выше цитате. Последние строки в этой записи звучат совсем по-другому: «Весна январская — больше чая­нье и чуянье весны, чем сама весна — затрепетала и открыла то, что неясно и не сильно еще носилось над душой и мыслью. <...> И все ждал видения, ждал осени. А не было еще...»; «...крещусь мысленно и призываю ту великую женственную тень, которая прошла передо мной „с величием царицы"...»[142]

С тем же «величием царицы» Любовь Дмитриевна при встрече проходила мимо него. Но несмотря на это, в нем крепло чувство, что она назначена ему как воплощение Вечной Женственности. 29 января Лю­бовь Дмитриевна решительно отвергла Блока, заявив, что ей неудобно, если их увидят вместе. Вечером того же дня он просил ее «принять его письменное покаяние за то, что посягнул... на божество некоего своего Сверхбытия», и в том же письме писал: «Моя жизнь, т. е. способность жить, немыслима без Исхо­дящего от Вас ко мне некоторого непознанного, а только еще смутно ощущаемого мной Духа». Она не ответила. Он пишет новое письмо, звучащее как за­клинание: «...если молчание ничем не нарушится, на­ступит последний акт. И одна часть Вашего Света вернется к Вам, ибо покинет оболочку, которой боль­ше нет места живой, а только —1мертвой. Жду. Вы — спасенье и последнее утверждение. Дальше — все отрицаемая гибель. Вы — Любовь».

Надежда на счастье с Любовью Дмитриевной по­степенно угасает. У Блока зреет решение доброволь­но уйти из жизни. Первые мысли о самоубийстве по­являются в дневнике в марте 1902 года. Блок делится ими с Зинаидой Гиппиус, старавшейся укрепить в поэте волю к жизни. Блок пишет, что хочет уйти из жизни не от усталости и отчаяния, а потому что тя­жесть любви к Ней, Подруге Вечной, становится не­посильной для него. Это решение — не слабость, а выражение«силы,энергии потенциальной, желаю­щей перейти в кинетический восторг»[143]и самоуничто­жение.

В том, как Блок говорит о своих мрачных планах и связывает их с теориями апологета самоубийства Кириллова, внятно слышится, что образ смерти уже давно стал ему знакомым и близким. Об этом свиде­тельствует еще одна дневниковая запись. Блок пи­шет, что однажды почувствовал появление «бледно­ликого призрака», «сына бездонной глубины»,[144]что хаос вошел в его жизнь, как ее двойник, что этот двойник — смерть.

Странным образом эта жизнь, с ее двойником, смертью, вносит некоторое успокоение в душу Бло­ка, как и в его отношения с Любовью Дмитриевной. Это отражают его письма к возлюбленной. В них нет ни намека на горечь или раздражение. «<Вы> шли быстро, немного покачиваясь, немного нагибаясь вправо и влево, смотря вперед, иногда улыбаясь... (Мне. все дорого). Такая высокая, „статная", мороз­ная. <...> Когда я догонял Вас, Вы оборачивались с необыкновенно знакомым движением в плечах и шее, смотрели всегда сначала недружелюбно, скрыт­но, умеренно. Рука еле дотрагивалась (и вообще-то Ваша рука всегда торопится вырваться)».[145]

За этой сценой — Блок догоняет Любовь Дмитри­евну — следует столь же точное описание движения ей навстречу. Не будь в письме нескольких строк, полных глубокой боли и безнадежности, было бы трудно поверить, что Блок пишет к женщине, из-за чьей холодности он хочет уйти из жизни, пишет к той, на которую смотрит уже как бы из иного мира. Чем же вызван этот стиль писем? Объяснить его чис­тым эстетством решительно нельзя. Ответить на наш вопрос нелегко. На мой взгляд, этот стиль вызван ис­ключительно предчувствием Блока, что он все-таки преодолеет непреклонную суровость Любови Дмит­риевны. Эта надежда ощущается и в том письме к Любови Дмитриевне, где он строго и деловито гово­рит и о таинственности своей неземной любви, и о Пречистой Деве Владимира Соловьева. «Дело в том, что я твердо уверен в существовании таинственной и малопонятной связи между мной и Вами. <...>...Жизнь...имеетдля меняинтерестолькотем,где онасоприкасается с Вами. <...> Отсюда... вытекает то, что я стремлюсь давно уже как-нибудь приблизиться к Вам. <...> Разумеется, это и дерзко, и, в сущности, даже недостижимо... однако меня оправдывает про­должительная и глубокая вера в Вас как вземное во­площение... Вечной Женственности.(Курсив Ф. С.). <...> Итак, веруя, я хочу сближений хоть на ка- кой-нибудь почве... Однако... сближение оказывается недостижимым... потому, что невозможно изобрести форму, подходящую под этот... сложный случай от­ношений. ...Все более теряя надежды, я и прихожупокак решению».[146]Это «пока» подтверждает мою мысль о твердой убежденности Блока, что он все же обратит Любовь Дмитриевну в свою веру, в любовь. На чем основана его убежденность? Несомненно, на интуитивном знании, что Вечная Женственность в Любови Дмитриевне одержит победу над всеми ее человеческими, слишком человеческими, чувствами.

Спустя месяц после писем г-же Гиппиус и — од­новременного с ними — письма к Любови Дмитриев­не Блока внезапно охватывает сильнейшая взволно­ванность, и в этом настроении он возвращается к своим неразрешимым вопросам. В дневнике за ок­тябрь есть запись-завещание, оно адресовано Любови Дмитриевне: «Пересмотрите также после меня и мои книги. Они интересные, на некоторых надписи»;[147]«...Иногда мне чувствуется близость полного и голо­вокружительного полета. Это случается по вечерам и по ночам — на улице. Тогда мое внешнее спокойст­вие и доблесть не имеют границ, настойчивость и упорство — тоже. Так уже давно, и все больше дро­жу, дрогну. Где же кризис — близко или еще долго взбираться? Но остаться с Вами, с Вами, с Вами...»[148]

Кризис настал через месяц на вечере в Дворян­ском собрании. Блок знал, что встретит там Любовь Дмитриевну. Перед выходом из дому он написал две записки. В одной указал свой адрес, другая содержа­ла просьбу никого не винить в его смерти — жизнь стала ему невыносима по чисто отвлеченным причи­нам, и в конце — слова из Символа Веры: «Верую во едину Святую... Церковь. <...> Чаю воскресения мертвых, и жизни будущаго века». Спустя два меся­ца после встречи в Дворянском собрании Блок сде­лал Любови Дмитриевне предложение.

Венчание состоялось 17 августа в 11 часов утра. Картина этой утренней свадьбы, запечатленная био­графом Блока Бекетовой, дышит таким покоем, такой красотой и свежестью, что всякий, не знакомый с предысторией отношений Блока с невестой, ни за что не поверил бы, что путь его к утру 17 августа был столь трудным. Старый барский дом в окружении пышно цветущего сада, прекрасная церковь екатери­нинских времен. Жених в студенческом сюртуке, со­средоточенный и торжественный, невеста в бело­снежном батистовом платье с длинным шлейфом. «На прекрасную юную пару невозможно было смотреть без волнения, — пишет Бекетова. — Благо­говейные, торжественные, красивые». В описании свадьбы не чувствуется ничего, что напоминало бы о Софии, которая Блоку, по его собственным словам, была ближе, чем Христос. Все овеяно традицией, обычаем, народной христианской верой.

Совсем не похож на это идиллическое описание свадьбы рассказ молодого Сергея Соловьева, шафера невесты. По его впечатлению, которым он поделился с Белым, атмосфера на свадьбе была иной: молитвен­ной и таинственной, в воздухе разливалось сияние. И все участники таинства это почувствовали. Другой шафер, католик граф Розвадовский, вскоре после свадьбы уехал в Польшу и принял пострижение в мо­нахи. Так решил он сохранить верность своему ры­царски-мистическому культу жены Блока. С. Соловь­ев вновь и вновь с экстатическим пылом повторяет, что невеста и жених сознавали свою высокую ответ­ственность, понимая, что должны идти неведомыми новыми путями и посвятить свою жизнь Той, кто их соединила, и для этого, пишет Соловьев, у них долж­ны быть нездешние силы. Впечатление Соловьева, безусловно, еще более пристрастно, чем идилличе­ская картина свадьбы, нарисованная г-жой Бекето­вой. Мы располагаем достаточными материалами, убедительно показывающими, что столь страстно ожидавшееся соединение с Любовью Дмитриевной поставило Блока в крайне трудное положение. Вряд ли можно сомневаться в том, что он испытал извест­ное отрезвление, что скепсис, не дремавший в его душе, в каком-то смысле оказался более сильным, чем бурная мистика предшествовавших свадьбе ме­сяцев и лет. Однако ближайшие друзья Блока, Белый и Соловьев, не желали этого замечать. Они по-преж­нему полагали, как ранее и Блок, что его жена есть земное воплощение Софии, и ожидали, что теперь сбудутся упования молодого супруга. В представле­нии Белого Любовь Дмитриевна — «гиерофантида душевных мистерий». С. Соловьев, племянник фило­софа, самый близкий ему человек, который и самым некритическим образом воспринял его учение о Со­фии, совершенно серьезно заявил Блоку, что верит в «космическое значение» его жены.

Какие требования со своей стороны к браку Блока и Любови Дмитриевны члены «мистического братст­ва» предъявляли всерьез, а что было фантазией, позерством и игрой, установить трудно. В любом случае, пытаясь это понять, нужно непременно учи­тывать особенность духовной атмосферы того време­ни: нередко нарушались границы между игрой и искренней верой, что скрывали, напуская тумана. Ведь это можно сказать даже о самом Владимире Со­ловьеве.

Среди тщательно подготовленных публикаций то­ма «Литературного наследства», посвященного про­блеме русского символизма, есть весьма красноречи­вая фотография. Белый и Сергей Соловьев сидят за столиком, они в парадных черных сюртуках, лица у обоих необычайно серьезны. Перед ними большая старинная Библия, слева и справа от нее стоят два портрета — Владимира Соловьева и Любови Дмит­риевны. Что сие означает? Нынешнего жителя Запад­ной Европы нелегко убедить в том, что здесь не карнавальная забава, а, безусловно, серьезная демон­страция веры в Софию. Узнав о следующем случае, о котором повествует Бекетова, также задаешься во­просом: что же все это значит?

Сергей Соловьев гостит в именьице Блока. Однаж­ды под вечер он отворяет ворота и куда-то уходит. Время позднее, но он не возвращается. В доме беспо­коятся, тревожатся. Настает ночь, а Соловьева все нет. Он не знает окрестностей, ближний большой лес, где ни дорог, ни тропинок, небезопасен, если не знаешь местности. В страхе никто не смыкает глаз. Поздней ночью седлают лошадей и отправляются на поиски пропавшего. На другой день он преспокойно возвраща­ется и решительно не может понять, что же он такого натворил. А ведь мать Блока хворала, и для ее больно­го сердца эти сильные волнения были опасны. Соловь­ев очень просто объяснил, что его призвал «мистиче­ский долг» — шагать через лес и поле, затем от церкви к церкви; под утро он вышел к имению профессора Менделеева и увидел там сестру Любови Дмитриевны, вышедшую к нему подобно Диане с собакой. Как по­нимать, что хорошо воспитанный, деликатный молодой человек без всякой очевидной другим людям причины поверг в волнение и тревогу целый дом и не нашел в этом ничего странного? Остается нам, пожалуй, лишь одно — поверить молодому Соловьеву, признать, что к знакомству с сестрой земной представительницы Веч­ной Женственности его и правда побудила сильнейшая внутренняя необходимость.

Хоть я и готов всерьез принимать связанные с Со­фией переживания Белого и С. Соловьева, я ни в коем случае не отрицаю, что эти молодые, очень мо­лодые, люди сознательно напускали тумана, сопрово­ждали фантастическими импровизациями и даже шутками и забавами свой культ Подруги Вечной. Ра­зумеется, они не всерьез говорили, Что намерены вы­звать к жизни новую форму теократии и в будущем на место «троицы» царской России — православия, самодержавия, народности — водрузить свою, иначе говоря, утвердить три столпа соловьевской церкви: жречество, царизм и пророчество, в довершение все­го «начало Петрово» жреческое признавалось за Со­ловьевым, царское «начало Павлово» — за Белым, а пророческое «начало Иоанново» — за Александром Блоком.

Это, конечно, выдумка и забава — подобных шу­ток в кружке «аргонавтов» было не перечесть. Одна­ко на этом основании было бы неверно отрицать серьезность внезапно появившегося в России культа Софии, в чем надо видеть стремление к новому по­ниманию любви. Так, Белый, резко критикуя культу­ру современности, проповедовал свою идею: исцеле­ние возможно только благодаря совершенно новому пониманию любви.