Видение и реальность Святой Софии в жизни и поэзии Александра Блока
Мысль и поэзию новой духовной эпохи в России рубежа веков пронизывают три важнейшие темы: это религия, революция и любовь, живущая в религии и призванная революционизировать жизнь. В «Трех свиданиях» Владимира Соловьева небесная покровительница этой любви получила имя Святой Софии. Изложение блоковского восприятия Святой Софии, которую он зовет также Подругой Вечной, сталкивается с почти непреодолимыми трудностями. С чисто исследовательской точки зрения они состоят в том, что самые глубокие и точные высказывания о сущности Святой Софии содержит в себе интимно-доверительная переписка Блока с Белым, но их письма едва ли могут быть освоены нами полностью, так как они связаны с сильнейшим увлечением Белого женой Блока.
Помимо этого препятствия нужно учесть, что мистик Блок, бывший в то же время скептиком, — полярная противоположность, нередкая в человеческой душе, — позитивно относился к своему скептицизму и подвержен ему бывал часто. В те времена, когда он не находил в себе сил и мужества, чтобы поверить в трансцендентную реальность своих видений, когда чувствовал искушение истолковать их как смутные мечтания, он нападал на модных снобов, мистификаторов декадентов, не отделяя от них себя самого, например в «Балаганчике». Андрей Белый, по личным мотивам, усмотрел в этой пьесе отречение Блока от соловьевства и резко осудил измену Блока их прежней общей вере. Здесь Белому вторит и советское литературоведение, ведь оно заинтересовано доказать, что Блок очень рано и радикально освободился от «мистических фантазий Соловьева», которые, разумеется, «не имели ничего общего с серьезной философией».
О непрерывном споре мистицизма и скептицизма в своей душе Блок сообщает чрезвычайно важные соображения в письме к Андрею Белому от 18 июня 1903 года.
Белый, со свойственной ему рационалистической дотошностью, поставил перед Блоком, тогда еще не зная его лично, но чувствуя к нему дружеское расположение, целый ряд вопросов, касавшихся в основном «Ее», то есть Святой Софии, Подруги Вечной: «Является ли Она для Вас Душой Мира, или определенной личностью? <...> Чувствуете ли Вы приближение ее ко всем, или к отдельным лицам? <...> Как Вы связываетенастроение о нейс религиозно-догматическим учением православной церкви? <...> Какое отношение она занимает по-Вашему к Божией Матери, ко Христу, к вопросу о Конце Мира?»[132]
Долгий перечень вопросов сопровождается оговоркой — что он, Белый, своего мистического друга призывает спуститься «с вершин в низину» логики; по его убеждению, это необходимо, ибо «важно, чтобы логически мы шли тем же путем, каким шли интуитивно». Без «логического высвечивания всегоо Ней» невозможно построить Ее культ. В конце Белый задает решающе важный вопрос: «Что Вы знаете о Ней и Кто Она по-Вашему?»
На вопросы Белого Блок ответил пространным письмом. Для него, как он упоминает сразу же в начале письма, невозможно отвечать на заданные вопросы под «логическим углом зрения». Он хочет ответить на них «как на психологические, „подумав", а не „придумав"».[133]
Блок признается, что «преждедумало Ней чаще, чем теперь. Теперь все меньше и все безрезультат- нее». У него «два преобладающие настроения... — мистическое и скептическое... первое „просит" „не отравлять его мыслью"... а второе... обязывает мысль к молчанию...» Отсюда Блок заключает, что отвле- ченно-познавательно «мыслить... (о Ней)» не дает возможности постичь или хотя бы почувствовать Ее сущность.
Защита своей в конечном счете мистической позиции сочетается у Блока с утверждением скептицизма. Постоянный спутник мистики, скептицизм лежит камнем на дороге культуры, и те, кто не пророки, не могут его миновать. Поэтомунепророкамприходится разбавить вино мистицизма водой скептицизма. Вероятно, лишь в будущем появится возможность постичь Ее также и путем умственным. Но пока мистический разум еще пребывает в становлении, поэтому, по крайней мере для коллективного сознания народа и общества, Подруга Вечная недоступна. «Я думаю, что приближается Она ко всем лишь в потенции, а к отд<ельной> личности уже в действительности». Но кто — Она? Блок чаще всего чувствует Ее как веянье, так он отвечает на труднейший вопрос Белого. «Думаю, что можно Ее увидать, ноневоплощенную в лице, и само лицо не может знать, присутствует Она в нем или нет. Только минутно (в порыве) можно увидать как бы Тень Ее в другом лице (и неодушевленном)... потому что мир для мистика...ближе, чем народ... общество. <...> Здесь, именно, очередной вопрос об Ее отношеньи к Христу... Христос всегдадобрый; Она — не добра, не зла: „Свет Немеркнущей Новой богини"[134]есть не добрый и не злой, а более». То есть он по ту сторону. С этим объяснением связано принципиально важное признание Блока: Она ему ближе, чем Христос.
В конце письма Блок возвращается к скептицизму. По его мнению, это своего рода почетный страж перед вратами мистики. Он охраняет мистику от декадентских мечтаний и, говоря языком православной церкви, обязывает ее к святой трезвости. Он лежит в основе мистицизма, построенного не на песке, пишет Блок, и только он составляет тот «страх», который, как сказано в Первом послании Иоанна, «изгоняет совершенная любовь».
Мне кажется, эта апология скептицизма как своего рода гигиены мистики должна любого исследователя убедить в том, что Блок не был ни туманным романтиком, ни тем паче неверующим мистиком.
Подлинную, но никогда не находившую себе покоя убежденность в реальности существования трансцендентного мира и вещую веру в Святую Софию — ангела-хранителя Мировой Души и покровительницу всех истинно любящих — Блок, двадцатилетний, обрел в кругу «пробудившихся к видению аргонавтов». В этом кружке, собиравшемся у брата Владимира Соловьева, а после смерти философа — в Обществе памяти Соловьева, усердно занимались философией и изучением писаний различных мистиков, но никто, и прежде всего Блок, не мог бы дать «аргонавтам» то, что они восприняли от Соловьева. Для них была важна не его философия, а «Три свидания», поэма, написанная незадолго до смерти, то есть в то время, когда он «знал про себя положенные ему сроки»: «...близость конца, но не гибели, успения, но не смерти», трезвый рассказ о явлениях Софии. Эту мысль Блок проникновеннее всего высказал в своей речи, посвященной 10-й годовщине со дня смерти великого философа: «Если мы прочтем внимательно поэму Вл. Соловьева „Три свидания", откинув шутливый тон и намеренную небрежность формы, вызванныеусловиямивека... мы встанем лицом к лицу с непреложным свидетельством. <...> ...„Я, Владимир Соловьев, уроженец Москвы, призывал Тебя и видел Тебя трижды: в Москве в 1862 году, за воскресной обедней, будучи девятилетним мальчиком; в Лондоне, в Британском музее, осенью 1875 года, будучи магистром философии и доцентом Московского университета; в пустыне близ Каира, в начале 1876 года"».[135]
Речь памяти Соловьева Блок произнес 5 декабря 1911 года, а спустя три месяца записал в дневнике: «...страшнее мистики нет ничего на свете».[136]Не служит ли это неопровержимым доказательством того, что приговор, вынесенный в дневнике, подразумевает не мистику, а болтовню и позерство мистифицирующих декадентов, чей голос поэт в мрачные, скептические часы слышал, как ему казалось, и в себе самом.
Глубокая вера Блока в неоспоримую реальность явлений Софии Соловьеву удивительна постольку, поскольку Блок не знал философа лично и видел его только раз в жизни, на похоронах одной родственницы. «Одно воспоминание для меня неизгладимо», — этими словами открывается его речь памяти философа. Встреча эта повлияла на всю его дальнейшую жизнь. «...В бесцветный петербургский день, я провожал гроб умершей. Передо мной шел большого роста худой человек в старенькой шубе, с непокрытой головой. ...На буром воротнике шубы лежали длинные серо-стальные пряди волос. Фигура казалась силуэтом, до того она была жутко непохожа на окружающее. <...> Через несколько минут я поднял глаза: человека уже не было; он исчез как-то незаметно...»[137]
В очерке об Андрее Белом я уже упоминал, ссылаясь на Вл. Ходасевича, что символизм не был чисто философским и эстетико-теоретическим движением, но представлял собою, кроме того, своеобразное «наставление» для обретения пусть не блаженной, но все же истинной и высокой жизни. Поэтому было бы, конечно, неверно не рассказать здесь о значительнейшей борьбе за осуществление в земной жизни софийской любви: Блок боролся за нее более страстно, нежели кто другой из символистов. И тут мне трудно удержаться от предположения, что реальная встреча Блока с Соловьевым, идеализированным, а стало быть, возвышенным до трансцендентного, окончательно убедила Блока в реальности существования Софии. Лишь с этой точки зрения мы можем понять, почему он с таким неотступным упорством боролся за любовь Любови Дмитриевны — той, в ком видел предназначенное себе воплощение Вечной Женственности.
Для понимания символизма и верного суждения об апостолах Св. Софии необходимо задаться вопросом: было ли пережитое Блоком свиданием с тем же, с чем, по его мнению, встретился Соловьев, или же Блоку явилась лишь «романтическая юношеская мечта», которую он поэтически претворил, наполнив философией Соловьева?
Понятно, что теоретическое решение этого вопроса совершенно невозможно. Ответить на него положительно может лишь тот, кто, читая блоковские стихи, и прежде всего «Стихи о Прекрасной Даме», интуитивно постигает, что и у Блока, и у Соловьева говорится как раз о том, что в них самих остается несказанным и молчаливым, что именно эта немота и развязала Блоку язык. Я полностью отдаю себе отчет в том, что наше время, которое во многом лишилось метафизического содержания, которое все больше преуспевает в пемифологизации христианства и заменяет исповедальни кабинетами психоаналитиков, а в истории видит не обмен деяниями между Богом и человеком, но лишь частую сеть социологических переплетений и не понимает, что за рационализм вновь и вновь приходится расплачиваться внезапными восстаниями утопического безумия, — что наше время категорически не приемлет веру в Софию. Но именно потому, что таково мое отношение к нынешнему времени, я считаю себя обязанным рассказать о трагическом восприятии жизни Александром Блоком. Расскажу максимально сжато, но вместе с тем и как можно более точно держась документов. Быть может, тех немногих, кто еще не подпал окончательно под влияние негативных сторон нашего времени, этот рассказ убедит в том, что в неземном мире и правда обитает ангел-хранитель эротической любви.
Уже в ранней юности жизненные пути Александра Блока и Любови Менделеевой устремились навстречу друг другу. И он и она родились в служебных квартирах Петербургского университета. Одна няня водила гулять крепкого и розовощекого мальчика, другая вела за ручку такую же розовую девочку в нарядной шубке. Ему было четыре года, ей три. Летние каникулы они проводили в родительских имениях, расположенных по соседству. Первая встреча, определившая их судьбу, произошла в поместье профессора Менделеева, это было вскоре после окончания Блоком гимназии. Александру исполнилось восемнадцать лет, Любови, неописуемой красавице, семнадцать. «Оба сразу произвели друг на друга глубокое впечатление», — пишет М. Бекетова. У Менделеевых много играли в любительском театре, Блок страстно увлекался театром, Любовь мечтала о карьере драматической актрисы. В это время, когда любовь еще была игрой, Блок начинает слагать свои «Стихи о Прекрасной Даме», снискавшие впоследствии столь великую славу. В 1918 году он пишет в дневнике: «25 января...[138]к вечеру в совершенноособомсостоянии. В конце января и начале февраля (еще — синие снега около полковой церкви, — тоже к вечеру) явно является Она...» После этих свиданий с Подругой Вечной начинаются свидания с Любовью Дмитриевной, теперь они исполнены нового значения и предстают в новом свете. Весной начались поездки на Острова, и на закате ему стала «явно являться» Она.
В начале лета Блок читает современную поэзию, и в своем взволнованном сердце присоединяет эти стихи к общей мелодии своего «мистического лета». Из краткого и как всегда выдержанного в холодноватом тоне письма к отцу в мае 1901 года, а также из дневниковых записей того времени мы узнаем, что Блок серьезно работает над собой, «покидая чрезмерную сказочность... недавнего мистицизма»,[139]чтобы «тайным ведением» преодолеть непреклонную суровость Любови. Это удается, время от времени она проявляет к нему «род внимания», он полагает: «Вероятно, это было потому, что я сильно светился».[140]Его это не удивляет, все очень просто: в нем стал свет, вот он и светится. Многое он познает и из снов. Всецело захваченный темой Вечной Женственности, в 1902 году он записывает некоторые мысли о символизме: «Стихи — это молитва. Сначала вдохновенный поэт-апостол слагает ее в божественном экстазе. И все, чему он слагает ее, — в том кроется его настоящий Бог. <...> А если так: есть Бог... — не в одном небе бездонном, айв „весенней неге" и в „женской любви"».[141]Мысли эти отнюдь не новы и не оригинальны. Но будучи связанными с личностью Блока и его творчеством, они приобретают значение, которое обычно у них отсутствует, потому что у Блока есть особый дар: любые, давно опустившиеся до банальностей истины он воскрешает в их первозданной небанальной сущности. (Можно написать интересное исследование, например, о том, как в его стихах употребляется слово «синий», какие оно излучает смыслы.) Это же можно сказать и о приведенной выше цитате. Последние строки в этой записи звучат совсем по-другому: «Весна январская — больше чаянье и чуянье весны, чем сама весна — затрепетала и открыла то, что неясно и не сильно еще носилось над душой и мыслью. <...> И все ждал видения, ждал осени. А не было еще...»; «...крещусь мысленно и призываю ту великую женственную тень, которая прошла передо мной „с величием царицы"...»[142]
С тем же «величием царицы» Любовь Дмитриевна при встрече проходила мимо него. Но несмотря на это, в нем крепло чувство, что она назначена ему как воплощение Вечной Женственности. 29 января Любовь Дмитриевна решительно отвергла Блока, заявив, что ей неудобно, если их увидят вместе. Вечером того же дня он просил ее «принять его письменное покаяние за то, что посягнул... на божество некоего своего Сверхбытия», и в том же письме писал: «Моя жизнь, т. е. способность жить, немыслима без Исходящего от Вас ко мне некоторого непознанного, а только еще смутно ощущаемого мной Духа». Она не ответила. Он пишет новое письмо, звучащее как заклинание: «...если молчание ничем не нарушится, наступит последний акт. И одна часть Вашего Света вернется к Вам, ибо покинет оболочку, которой больше нет места живой, а только —1мертвой. Жду. Вы — спасенье и последнее утверждение. Дальше — все отрицаемая гибель. Вы — Любовь».
Надежда на счастье с Любовью Дмитриевной постепенно угасает. У Блока зреет решение добровольно уйти из жизни. Первые мысли о самоубийстве появляются в дневнике в марте 1902 года. Блок делится ими с Зинаидой Гиппиус, старавшейся укрепить в поэте волю к жизни. Блок пишет, что хочет уйти из жизни не от усталости и отчаяния, а потому что тяжесть любви к Ней, Подруге Вечной, становится непосильной для него. Это решение — не слабость, а выражение«силы,энергии потенциальной, желающей перейти в кинетический восторг»[143]и самоуничтожение.
В том, как Блок говорит о своих мрачных планах и связывает их с теориями апологета самоубийства Кириллова, внятно слышится, что образ смерти уже давно стал ему знакомым и близким. Об этом свидетельствует еще одна дневниковая запись. Блок пишет, что однажды почувствовал появление «бледноликого призрака», «сына бездонной глубины»,[144]что хаос вошел в его жизнь, как ее двойник, что этот двойник — смерть.
Странным образом эта жизнь, с ее двойником, смертью, вносит некоторое успокоение в душу Блока, как и в его отношения с Любовью Дмитриевной. Это отражают его письма к возлюбленной. В них нет ни намека на горечь или раздражение. «<Вы> шли быстро, немного покачиваясь, немного нагибаясь вправо и влево, смотря вперед, иногда улыбаясь... (Мне. все дорого). Такая высокая, „статная", морозная. <...> Когда я догонял Вас, Вы оборачивались с необыкновенно знакомым движением в плечах и шее, смотрели всегда сначала недружелюбно, скрытно, умеренно. Рука еле дотрагивалась (и вообще-то Ваша рука всегда торопится вырваться)».[145]
За этой сценой — Блок догоняет Любовь Дмитриевну — следует столь же точное описание движения ей навстречу. Не будь в письме нескольких строк, полных глубокой боли и безнадежности, было бы трудно поверить, что Блок пишет к женщине, из-за чьей холодности он хочет уйти из жизни, пишет к той, на которую смотрит уже как бы из иного мира. Чем же вызван этот стиль писем? Объяснить его чистым эстетством решительно нельзя. Ответить на наш вопрос нелегко. На мой взгляд, этот стиль вызван исключительно предчувствием Блока, что он все-таки преодолеет непреклонную суровость Любови Дмитриевны. Эта надежда ощущается и в том письме к Любови Дмитриевне, где он строго и деловито говорит и о таинственности своей неземной любви, и о Пречистой Деве Владимира Соловьева. «Дело в том, что я твердо уверен в существовании таинственной и малопонятной связи между мной и Вами. <...>...Жизнь...имеетдля меняинтерестолькотем,где онасоприкасается с Вами. <...> Отсюда... вытекает то, что я стремлюсь давно уже как-нибудь приблизиться к Вам. <...> Разумеется, это и дерзко, и, в сущности, даже недостижимо... однако меня оправдывает продолжительная и глубокая вера в Вас как вземное воплощение... Вечной Женственности.(Курсив Ф. С.). <...> Итак, веруя, я хочу сближений хоть на ка- кой-нибудь почве... Однако... сближение оказывается недостижимым... потому, что невозможно изобрести форму, подходящую под этот... сложный случай отношений. ...Все более теряя надежды, я и прихожупокак решению».[146]Это «пока» подтверждает мою мысль о твердой убежденности Блока, что он все же обратит Любовь Дмитриевну в свою веру, в любовь. На чем основана его убежденность? Несомненно, на интуитивном знании, что Вечная Женственность в Любови Дмитриевне одержит победу над всеми ее человеческими, слишком человеческими, чувствами.
Спустя месяц после писем г-же Гиппиус и — одновременного с ними — письма к Любови Дмитриевне Блока внезапно охватывает сильнейшая взволнованность, и в этом настроении он возвращается к своим неразрешимым вопросам. В дневнике за октябрь есть запись-завещание, оно адресовано Любови Дмитриевне: «Пересмотрите также после меня и мои книги. Они интересные, на некоторых надписи»;[147]«...Иногда мне чувствуется близость полного и головокружительного полета. Это случается по вечерам и по ночам — на улице. Тогда мое внешнее спокойствие и доблесть не имеют границ, настойчивость и упорство — тоже. Так уже давно, и все больше дрожу, дрогну. Где же кризис — близко или еще долго взбираться? Но остаться с Вами, с Вами, с Вами...»[148]
Кризис настал через месяц на вечере в Дворянском собрании. Блок знал, что встретит там Любовь Дмитриевну. Перед выходом из дому он написал две записки. В одной указал свой адрес, другая содержала просьбу никого не винить в его смерти — жизнь стала ему невыносима по чисто отвлеченным причинам, и в конце — слова из Символа Веры: «Верую во едину Святую... Церковь. <...> Чаю воскресения мертвых, и жизни будущаго века». Спустя два месяца после встречи в Дворянском собрании Блок сделал Любови Дмитриевне предложение.
Венчание состоялось 17 августа в 11 часов утра. Картина этой утренней свадьбы, запечатленная биографом Блока Бекетовой, дышит таким покоем, такой красотой и свежестью, что всякий, не знакомый с предысторией отношений Блока с невестой, ни за что не поверил бы, что путь его к утру 17 августа был столь трудным. Старый барский дом в окружении пышно цветущего сада, прекрасная церковь екатерининских времен. Жених в студенческом сюртуке, сосредоточенный и торжественный, невеста в белоснежном батистовом платье с длинным шлейфом. «На прекрасную юную пару невозможно было смотреть без волнения, — пишет Бекетова. — Благоговейные, торжественные, красивые». В описании свадьбы не чувствуется ничего, что напоминало бы о Софии, которая Блоку, по его собственным словам, была ближе, чем Христос. Все овеяно традицией, обычаем, народной христианской верой.
Совсем не похож на это идиллическое описание свадьбы рассказ молодого Сергея Соловьева, шафера невесты. По его впечатлению, которым он поделился с Белым, атмосфера на свадьбе была иной: молитвенной и таинственной, в воздухе разливалось сияние. И все участники таинства это почувствовали. Другой шафер, католик граф Розвадовский, вскоре после свадьбы уехал в Польшу и принял пострижение в монахи. Так решил он сохранить верность своему рыцарски-мистическому культу жены Блока. С. Соловьев вновь и вновь с экстатическим пылом повторяет, что невеста и жених сознавали свою высокую ответственность, понимая, что должны идти неведомыми новыми путями и посвятить свою жизнь Той, кто их соединила, и для этого, пишет Соловьев, у них должны быть нездешние силы. Впечатление Соловьева, безусловно, еще более пристрастно, чем идиллическая картина свадьбы, нарисованная г-жой Бекетовой. Мы располагаем достаточными материалами, убедительно показывающими, что столь страстно ожидавшееся соединение с Любовью Дмитриевной поставило Блока в крайне трудное положение. Вряд ли можно сомневаться в том, что он испытал известное отрезвление, что скепсис, не дремавший в его душе, в каком-то смысле оказался более сильным, чем бурная мистика предшествовавших свадьбе месяцев и лет. Однако ближайшие друзья Блока, Белый и Соловьев, не желали этого замечать. Они по-прежнему полагали, как ранее и Блок, что его жена есть земное воплощение Софии, и ожидали, что теперь сбудутся упования молодого супруга. В представлении Белого Любовь Дмитриевна — «гиерофантида душевных мистерий». С. Соловьев, племянник философа, самый близкий ему человек, который и самым некритическим образом воспринял его учение о Софии, совершенно серьезно заявил Блоку, что верит в «космическое значение» его жены.
Какие требования со своей стороны к браку Блока и Любови Дмитриевны члены «мистического братства» предъявляли всерьез, а что было фантазией, позерством и игрой, установить трудно. В любом случае, пытаясь это понять, нужно непременно учитывать особенность духовной атмосферы того времени: нередко нарушались границы между игрой и искренней верой, что скрывали, напуская тумана. Ведь это можно сказать даже о самом Владимире Соловьеве.
Среди тщательно подготовленных публикаций тома «Литературного наследства», посвященного проблеме русского символизма, есть весьма красноречивая фотография. Белый и Сергей Соловьев сидят за столиком, они в парадных черных сюртуках, лица у обоих необычайно серьезны. Перед ними большая старинная Библия, слева и справа от нее стоят два портрета — Владимира Соловьева и Любови Дмитриевны. Что сие означает? Нынешнего жителя Западной Европы нелегко убедить в том, что здесь не карнавальная забава, а, безусловно, серьезная демонстрация веры в Софию. Узнав о следующем случае, о котором повествует Бекетова, также задаешься вопросом: что же все это значит?
Сергей Соловьев гостит в именьице Блока. Однажды под вечер он отворяет ворота и куда-то уходит. Время позднее, но он не возвращается. В доме беспокоятся, тревожатся. Настает ночь, а Соловьева все нет. Он не знает окрестностей, ближний большой лес, где ни дорог, ни тропинок, небезопасен, если не знаешь местности. В страхе никто не смыкает глаз. Поздней ночью седлают лошадей и отправляются на поиски пропавшего. На другой день он преспокойно возвращается и решительно не может понять, что же он такого натворил. А ведь мать Блока хворала, и для ее больного сердца эти сильные волнения были опасны. Соловьев очень просто объяснил, что его призвал «мистический долг» — шагать через лес и поле, затем от церкви к церкви; под утро он вышел к имению профессора Менделеева и увидел там сестру Любови Дмитриевны, вышедшую к нему подобно Диане с собакой. Как понимать, что хорошо воспитанный, деликатный молодой человек без всякой очевидной другим людям причины поверг в волнение и тревогу целый дом и не нашел в этом ничего странного? Остается нам, пожалуй, лишь одно — поверить молодому Соловьеву, признать, что к знакомству с сестрой земной представительницы Вечной Женственности его и правда побудила сильнейшая внутренняя необходимость.
Хоть я и готов всерьез принимать связанные с Софией переживания Белого и С. Соловьева, я ни в коем случае не отрицаю, что эти молодые, очень молодые, люди сознательно напускали тумана, сопровождали фантастическими импровизациями и даже шутками и забавами свой культ Подруги Вечной. Разумеется, они не всерьез говорили, Что намерены вызвать к жизни новую форму теократии и в будущем на место «троицы» царской России — православия, самодержавия, народности — водрузить свою, иначе говоря, утвердить три столпа соловьевской церкви: жречество, царизм и пророчество, в довершение всего «начало Петрово» жреческое признавалось за Соловьевым, царское «начало Павлово» — за Белым, а пророческое «начало Иоанново» — за Александром Блоком.
Это, конечно, выдумка и забава — подобных шуток в кружке «аргонавтов» было не перечесть. Однако на этом основании было бы неверно отрицать серьезность внезапно появившегося в России культа Софии, в чем надо видеть стремление к новому пониманию любви. Так, Белый, резко критикуя культуру современности, проповедовал свою идею: исцеление возможно только благодаря совершенно новому пониманию любви.

