Теория символизма Белого
Излагая учение Вяч. Иванова о символизме, я уже отметил, что это не только эстетическая теория, но и требование к жизни. Намного сильнее, чем у Иванова, это требование звучит у Белого. У него есть целый ряд статей, в которых развивается мысль, что он ожидает от читателя понимания религиозного символизма как жизненной философии. Некоторое оправдание этого понимания эстетической теории, помимо прочего, как жизнетворчества, разумеется, для ученика Соловьева вполне уместно, ибо Соловьев, основоположник новой русской философии, понимал истинную жизнь, и прежде всего истинную любовь, как художественный акт сотворения формы. Такое же понимание, если разобраться, составляет основу творчества большинства великих русских художников. Гоголь, Толстой, Достоевский и вся школа русской просветительской, революционной словесности от Радищева до Горького всегда отрицали чистое искусство и видели в искусстве акт правильного устроения жизни. Французская теория «Гart pour Г art» нашла последователей в России только в XX веке, ее школой стал кружок идеалистического символизма. Слияние эстетической теории и определенных требований к устроению жизни особенно типично для религиозного символизма. Один из выдающихся поэтов эпохи рубежа веков Вл. Ходасевич (1886— 1939), убежденный враг любых отвлеченностей и ширококрылых образных ассоциаций, один из выдающихся исследователей Пушкина, в своих литера- турно-критических статьях, а также воспоминаниях выдвигает на первый план именно эту особенность символистов. Со временем, пишет он, окажется, что символистов в собственном, узком смысле слова было не много, но к ним тяготело, даже в области частной жизни, больше людей, чем можно было предположить. «...Здесь жили особой жизнью... <...> События жизненные... тотчас становились частью внутреннего мира и частью творчества. Обратно: написанное кем бы то ни было становилось реальным, жизненным событием для всех. <...> В конце концов, были сложнейше запутаны в общую сеть любвей и ненавистей, личных и литературных. <...> От каждого, вступавшего в орден (а символизм в известной степени был орденом), требовалось лишь непрестанное горение, движение...» Сегодня модно, пишет Ходасевич далее, нападать на искусство символистов, что не трудно постольку, поскольку «их творчество как бы недовоплотилось: часть творческой энергии и часть внутреннего опыта воплощалась в писаниях, а часть недовоплощалась, утекала в жизнь...»[89]
Символизм и не стремился полностью исчерпать себя в словесных формах литературы — сами символисты видели в нем форму жизни и силу жизни. Все, что писали символисты, они понимали как послания от человека к человеку, как духовные действия. Отсюда и та густая сеть связей, любовей и дружб, исповедей и признаний, которые со временем возвращались и вливались в теоретические высказывания и художественные творения.
Это взаимопроникновение жизни и поэзии, разумеется, делало в значительной мере неоднозначными символистские теории, а также и отдельные высказывания их представителей. У многих символистов изменения их духовной ситуации и личных взаимоотношений приводили к существенным преобразованиям теоретических взглядов. Блестящий полемист и мастер иронии Белый до того увлекался, что порой, сам того не замечая, спорил сам с собой или, во всяком случае, опровергал свои собственные вчерашние мнения. Если бы и другие этого не замечали, то его психологически обусловленная полемика заслуживала бы всяческого уважения как систематическая апологетика; но тем самым была бы существенно искажена его концепция символизма. Какие теоретические и социологические воззрения Белого на искусство надо относить к неизменному ядру его учения о символизме, а какие считать как бы символическими высказываниями о мимолетной жизненной ситуации — ответить на этот вопрос можно, лишь дав интуитивное истолкование его сущности и его творчества, что я далее и попытаюсь сделать.
Во многих своих статьях Белый неустанно подчеркивает, что неотъемлемой гносеологической основой своей концепции религиозного символизма считает кантовскую философию. То и дело во всех наиболее важных статьях своего главного труда «Символизм» — «Проблема культуры», «О научном догматизме», но чаще всего в «Эмблематике смысла» — мелькает имя «Кант». Среди неокантианцев Белый в первую очередь называет Германа Риккерта и Вильгельма Виндельбанда, и даже малоизвестного Эмиля Ласка. Но Марбургская школа во главе с Германом Когеном остается в тени. Это не случайно. Марбуржцы интерпретировали Канта, исходя из Гегеля, то есть под знаком слова, Логоса. Школа Виндельбанда—Риккерта подходила к Канту от Фихте, с его требованием дела. Белый глубоко сознательно строит свою теорию символизма на фундаменте дела, которое понимает как «жизнетворчество».
Странную на взгляд европейца взаимосвязь аскетизма кантовской теории познания и религиозно ориентированного символизма нельзя понять, если не уяснить, что российская молодежь, на рубеже столетий призванная к новой творческой жизни, воспринимала и толковала Канта иначе, чем молодежь Западной Европы, прежде всего, конечно, Германии. Русские видели в философии Канта своего рода «наставление к блаженной жизни», если воспользоваться выражением Фихте. Это подтверждает бывший гей- дельбергский студент, а ныне профессор богословия парижской Русской теологической школы Зандер. «В Гейдельберге, — говорит он, — мы искали не знаний или, оборони Господь, дипломов, а истины». Есть и более весомое свидетельство, оно принадлежит православному богослову профессору Г. Фло- ровскому, которого решительно нельзя заподозрить в чрезмерных симпатиях к Канту: «Психология философов становилась все более религиозной, и даже русское неокантианство имело тогда своеобразный смысл. Гносеологическая критика оказывалась как бы методом духовной жизни, — и именно методом жизни, а не только мысли. И такие книги, как „Предмет знания" Г. Рцккерта или „Логика" Г. Когена, не читались ли тогда именно в качестве практического руководства для личных упражнений, точно эстетические трактаты».[90]Подобные ноты звучат и в «Охранной грамоте» Пастернака. Такой была атмосфера, когда Белый задался вопросом: возможно ли, оставаясь на почве кантовской философии, достичь познания абсолютной истины? Ответил он на него сплошным и последовательным отрицанием. Ни на миг не упуская из виду кантианско-риккертовскую гносеологию, он берет за отправную точку то, что акт познания не должен пониматься ни в античном, ни в средневековом смысле, то есть как отражение объективно существующего мира. Познание должно понимать только как сотворение целого ряда миров, что обеспечивается множеством методологических приемов современной философии. Каждый метод создает свой предмет познания, стремясь тем самым расширить область своего влияния. Такие методологические приемы лишают ученых возможности прийти к всеохватывающей и общезначимой истине. Со страстью, даже с неким злорадством Белый вновь и вновь расправляется с современной наукой, которая способна предоставить нам бесконечно много знаний, но никогда не достигнет абсолютно истинного познания. Чем шире круг знания, тем шире становится и круг незнания, охватывающий и само знание. Философия, когда-то дававшая людям целостное мировоззрение, давно утратила мужество, необходимое для мировоззрения и для самой веры в его возможность. Она выродилась в гносеологическую дисциплину, которая видит свою задачу в том, чтобы разграничить всевозможные исследовательские методы и, уже с этих негативных позиций, увязывать их друг с другом. В своем нынешнем состоянии философия представляет собой в основном принцип системы, а не познание истинно сущего. Постижение истинно сущего Белый — кстати, вполне в духе Канта — считает возможным только на пути критики практического разума. Удовлетворенно процитировав Риккерта: «Последний базис знания есть совесть», Белый определяет акт познания истины как акт сотворения новых ценностей. Причем поначалу он решительно отмежевывается от политического истолкования этого положения применительно к практике. Творящее жизнь искусство, утверждает Белый, нельзя понимать как скрижаль моральных императивов. Исходя из кантианства, но в то же время произвольно преувеличивая его положения, он говорит о художнике как о человеке из мира, не доступного познанию: художники — не только познающие субъекты, но и сами принадлежат непознаваемому миру, вещи в себе. Им всегда открыт тайный путь, прямо ведущий в крепость, которую никогда не удалось бы взять штурмом. Художник находит путь к великому искусству символизма, только осознав, что живет в трансцендентном мире. Лишь те художники могут сформировать вечное искусство, которых вечность сформировала как людей. Момента создания формы художник не должен пассивно ждать, а должен за него бороться. В статье «Будущее искусство» Белый пишет о долге художника: «С искусством, с жизнью дело обстоит гораздо серьезнее, чем мы думаем; бездна, над которой повисли мы, глубже, мрачнее. <...> Мы должны забыть настоящее: мы должны все снова пересоздать: для этого мы должны создать самих себя. И единственная круча, по которой мы можем еще карабкаться, это мы сами. На вершине нас ждет наше „я". Вот ответ для художника: если он хочет остаться художником, не переставая быть человеком, он должен стать своей собственной художественной формой».
Но слова «на вершине нас ждет наше „я"» не следует понимать в духе учения Ницше о сверхчеловеке; Белый твердо верит, что смысл искусства — безусловно религиозный. Даже в работе, посвященной не содержанию художественных произведений, а проблемам формы, вновь повторено это признание религиозного характера искусства. В статье «Смысл искусства» Белый пишет: «Искусство не имеет никакого собственного смысла, кроме религиозного... отказываясь от религиозного смысла искусства, мы лишаем его всякого смысла: его удел тогда — исчезнуть или превратиться в науку; но искусство, понятое как наука, — бесцельнейшая из... наук».
Религию, которая, по Белому, есть душа и смысл искусства, он понимает отнюдь не как защиту или хотя бы изложение определенного учения, тем паче определенной догмы. То и другое он отвергает, внятно говоря: «Нет, искусство неподчинимо никакой религиозной догме; в процессе живого творчества создаются символы религий; и только потом, умирая, они догматизируются». «...В искусстве есть живой огонь религиозного творчества, а метафизика — в лучшем случае замороженная религия». И дальше еще решительней: «Религиозное творчество есть одна из форм». Формы выражают содержания. Эти мысли близки теории Вяч. Иванова, вернее, его принципиальному различению междуforma formansиforma formata.
Сколь мало сообщает Белый о содержании своей философии ценностей, столь много сумел он сказать о формах искусства, прежде всего о поэзии. Если просто пролистать его статьи на эту тему в «Символизме» («Лирика и эксперимент», «Опыт характеристики русского четырехстопного ямба», «Сравнительная морфология ритма русских лириков в ямбическом диметре» и т. д.), возникает чисто зрительное впечатление, что перед нами — искусствоведческие исследования. Много страниц занимают строго озаглавленные таблицы, содержащие имена поэтов, которых исследует Белый. Исследует же он совпадения и расхождения между звуковыми и метрическими особенностями. Добиваясь наибольшей точности своих описаний, Белый часто прибегает к графическим образам. Это острые и тупые углы, лестницы, ромбы, кресты, их соединения и сочетания, отношение между «суммой фигур» и «суммой ускорений» и т. д. Длинные столбцы таких обозначений снабжены цифрами, которые напечатаны просто или курсивом, опять же в зависимости от их смысла. В статье «Сравнительная морфология ритма...» 40 страниц, это огромная работа, в России от нее началась целая школа, но на самого Белого она повлияла отрицательно. Статистико-рационалистиче- ский метод оказал Белому плохую услугу и не улучшил, а явно ухудшил многие его стихотворения. Описать работу Белого над формально-эстетически- ми проблемами хотя бы приблизительно можно лишь в специальной научной статье. Я же попытался здесь бегло обрисовать стиль работы Белого и дух, имманентный этому стилю.
В заключительной статье сборника «Символизм» — «Магия слов» — все, что в предшествовавших статьях было представлено графическими схемами и статистическими выкладками, вдруг взлетает в метафизическую стратосферу. «Магический идеализм» Новалиса превращается, как было верно замечено, в «магический вербализм». Слово все более становится главной реальностью космоса. Страница за страницей шуршат восхваления всемогущему слову. Слово для Белого — зародыш, спора бытия, сила, властвующая над миром, и прежде всего оружие в борьбе за жизнь по истине: «...мы должны упражнять свою силу в сочетаниях слов; так выковываем мы оружие для борьбы с живыми трупами, втирающимися в круг нашей деятельности; мы должны быть... палачами ходячего слова, если уже не можем мы вдохнуть в него жизнь...» Исключение Белый делает только для научных понятий: «...другое дело — сло- во-термин: оно не представляется живым... его не воскресишь к жизни...»
Из подобных яростных излияний можно извлечь две вещи. Во-первых, здесь чувствуется боль, обида на критиков, от которых Белый немало натерпелся, потому что был революционером слова и врагом традиционной прозы. Во-вторых, важна мысль о новом ощущении магического слова, его профетической, волшебной и карающей силы. Как глубоко Белый
чувствовал эту изначальную силу, явствует из его защиты слова, понимаемого как свободное от любой предметности: «...всякоесловоесть прежде всегозвук...В звуке воссоздается новый мир... Стремясь назвать все, что входит в поле моего зрения, я, в сущности, защищаюсь от враждебного, мне не понятного мира, напирающего на меня со всех сторон...» Эти высказывания многое объясняют в магическом вербализме Белого.
На последней странице «Эмблематики смысла» Белый задается вопросом, в чем же смысл его символизма: «Что нового он нам дал?» — и дает на него ответ весьма скептический и парадоксальный: «Ничего». Ничего, ибо ничего действительно нового в искусстве найти уже невозможно, а символизм испокон веков был формой подлинного искусства и таковой пребудет вовеки. Нова в символизме, который представляет Белый, лишь мысль, что все великие эпохи в истории искусства происходят из единого корня и стремятся к единству. Подлинная заслуга русского символизма рубежа веков — расширение его собственного мира, в том числе и расширение на восток, и возвышение искусства до религии.

