Русский европеец
Отметив появление лирики символистов беспощадной критикой и крайне ироничными пародиями на Брюсова, Соловьев тем не менее использовал метод символистического познания как при построении своей метафизической системы, так и в лирике.
Бердяев, как было показано выше, сознательно применял этот метод и тщательно его исследовал, несмотря на свою неприязнь к вопросам методологии. Однако истинным основателем и глубоким теоретиком символизма следует признать Вячеслава Иванова; в ряду других теоретиков был, например, и Андрей Белый, о котором еще пойдет речь.
Прежде чем перейти к изложению мировоззрения Иванова, прошедшего путь от буйного культа диони- сийства через отречение от античности — к христианскому гуманизму, я попытаюсь, пусть даже в самых общих чертах, дать читателю представление о его жизни и личности.
Из тех пяти фигур, с которыми я хотел бы познакомить Западную Европу, Иванов по происхождению был наиболее русским, но по своим духовным устремлениям мог с большим правом, чем другие, считаться питомцем западноевропейской культуры.
Вячеслав Иванов родился в 1866 году в сердце России — Москве. Он был на тринадцать лет моложе Соловьева и на восемь лет старше Бердяева. Его отец, землемер, был типичным «шестидесятником», то есть убежденным атеистом, а мать, как рассказывает поэт в своей поэме «Младенчество», была внучкой священника и дочерью сенатского чиновника в Кремле. Умнейшая женщина с широкими духовными интересами, прежде всего она была страстно верующей. Семья Иванова жила в собственном домике в идиллической части Москвы, недалеко от Зоологического сада. Мальчику доводилось часто слышать волчий вой и время от времени видеть, как носорог пытается просунуть рог через решетку. Отец умер, когда Вячеславу было пять лет. Мать отдала сына в классическую гимназию, которую он закончил с золотой медалью. Затем он поступил на историко-филологический факультет Московского университета, где уже на начальных курсах получил премию за успехи в древних языках. Московские профессора вполне одобрили решение Иванова продолжить обучение в Германии и посоветовали ему поехать в Берлин. Там он встретил очень теплый прием у знаменитого историка Мом- мзена. Годы спустя Иванов писал о нем: «Я восхищался каждым, всегда внезапным и нетерпеливым, движением этого тщедушного старика, в котором мысль и воля сливались в одну горячую энергию, каждою вспышкою его гениального и холерического ума... Нередко и на лекциях, и в беседе с участниками семинария обращался он к своей постоянной мысли о том, что вскоре должен наступить период варварства, что надлежит спешить с завершением огромных работ, предпринятых гуманизмом девятнадцатого века».[65]
В 1891 году, закончив девять семестров и получив множество полезных советов от историка Отто Гиршфельда, Иванов отправился в Париж, чтобы самым тщательным образом продумать свою диссертацию и написать ее на латыни, кроме того, он хотел хорошо изучить Лувр. С собой Иванов носил томик Ницше, о котором тогда начинали говорить в Европе. После краткой поездки в Англию он решил, хоть и сомневаясь в том, насколько достоин этого, поехать в вечный город — Рим, где собирался заняться археологией и завершить свой научный труд. Диссертация встретила горячее одобрение Моммзена, который предложил Иванову защитить ее в Берлинском университете. Но Иванов увлекся другими проблемами. Восхищение философией Ницше побуждает его заняться глубоким изучением эллинистической культуры и прежде всего культа Диониса. В это же время в нем проснулся поэтический дар и осознание того, что он поэт. Стихотворения Иванова без его ведома показали в Москве Соловьеву, который определил наличие в них того, без чего не бывает поэтического творчества, — безусловную самобытность. Соловьев посоветовал отдать стихи в один из крупных журналов.
В следующем году Иванов снова много путешествовал: год провел в Греции, побывал в Египте и Палестине, но и неоднократно ездил в Россию.
Летом 1900 года он в последний раз посетил Владимира Соловьева, который, незадолго до смерти, уделил ему внимание и похвалил его первый томик стихотворений и особенно название — «Кормчие звезды». Книга была опубликована в 1903 году и сразу обратила внимание на нового поэта: его признали «настоящим». В том же году Иванов читает курс лекций о дионисийстве в парижской Русской высшей школе общественных наук, которая была создана профессором М. Ковалевским для русских слушателей. Лекции имели большой успех. По просьбе Мережковского Иванов предоставил их для журнала «Новый путь», где они и публиковались непрерывно в течение целого года (1904). Лекции были написаны превосходным языком и представляли собой глубокое исследование, проникающее в сущность диони- сийской психологии, прежде всего в мистический феномен жертвы. К сожалению, с этими новыми, безусловно интересными, изысканиями познакомились только русские читатели: они не были переведены ни на один европейский язык. В том же 1904 году появился второй сборник стихотворений — «Прозрачность», затем трагедия «Тантал» и несколько журнальных статей по эстетике. Когда Иванов в 1905 году окончательно вернулся в Петербург, его имя было многим уже хорошо известно. Его дом стал одним из главных центров культурной жизни, а он сам — вождем религиозного символизма. Незадолго до начала Первой мировой войны Иванов перебрался в Москву. Там в различных учебных учреждениях он читал свои не всем понятные, но увлекательные лекции по истории литературы, театра и по поэтике. Февральская революция застала его в Сочи (на Кавказе).
Этих скупых фактов биографии, пожалуй, достаточно для того, чтобы объяснить возникновение и развитие в Вячеславе Иванове, потомке чиновника и священника, западноевропейской, преданной античному мифологическому миру души. То, как эти две души в его дальнейшей жизни и творчестве боролись друг с другом, но прежде всего оплодотворяли друг друга, потребует еще более подробного рассмотрения при анализе его духовного творчества.
После многих скорбных потерь и тяжелых расставаний Иванов оказался в Риме, городе, определившем всю его дальнейшую судьбу. В 1924 году, двумя
годами позже, чем Бердяев, он эмигрировал в Париж. Как очень немногим писателям и поэтам, ему удалось, несмотря на все испытания, со спокойной совестью продолжить начатые научные исследования. Под выдуманным предлогом он поехал на юг, якобы с целью инспекции университетского образования на Северном Кавказе, и явился в Баку. Там сохранился еще относительно независимый от Москвы университет, где преподавали хорошие профессора. Он получил место профессора кафедры классической филологии, а вместе с ним возможность издать свою вдохновленную философией Ницше книгу о Дионисе и прадионисийстве. За нее он получил довольно редкую в России докторскую степень. (Чтобы ее получить, сначала было нужно, как об этом писал и Гёте, сдать магистерский экзамен — «магистр и доктор я».[66])
За границей поначалу его ожидала перспектива занять высокооплачиваемую должность на кафедре истории римской литературы в Каирском университете. Но когда стало известно, что Иванов все еще является советским гражданином, ему было отказано. Неудача в Каире обернулась удачей в Павии; там Иванов получил место на кафедре новых языков и литератур в Колледжио Борромео.
В Каире требовалось читать лекции на английском, в Павии — на итальянском. Для Иванова ни то ни другое не представляло сложности, хотя английским он владел в меньшей степени. Он писал на прекрасной, поистине «золотой» латыни. Греческим он владел настолько свободно, что всякий раз, желая выразиться максимально ясно и точно, переходил на греческий. Он был убежден в том, что «каждая мысль, притязающая на значение идеи, должна креститься в прозрачном иордане идей — эллинском слове».[67]На французском, итальянском и немецком он говорил так, что его было не отличить от представителей этих наций. Кроме того, он читал на многих других языках. В Сочи, незадолго до революции (в 1916—1917 годах) Иванов перевел трагедии Эсхила на русский. Несколько лет спустя готовый к печати экземпляр попал в советское государственное издательство, но, поскольку Иванов эмигрировал, так и не был опубликован. Но у Иванова осталась копия, и теперь труд его будет издан в американском издательстве.
В Риме Иванов жил в 1936—1940 годах в старом доме на Капитолийском холме, прямо над продолжением Виа Сакра, улицы, которая долго оставалась погребенной под землей и лишь позднее была раскопана. Кажется чуть ли не символическим, что судьба — можно было бы назвать это случаем, если бы случай не был атеистическим псевдонимом для судьбы, — указала чужеземному страннйку такое исторически значимое место в вечном Риме. Дом на Капитолии был снесен в конце 1939 года ради постройки бельведера; тогда совершенно неожиданно внизу под ним открылась Виа Сакра. Иванов съехал со своей капитолийской квартиры за девять лет до того, как его собственная жизнь исчезла в непроглядной тьме смерти. Внезапно представшим взору римским развалинам Вяч. Иванов посвятил одно из самых красивых стихотворений в «Римском дневнике», созданном в 1940-е годы. На первый взгляд, название сборника говорит только о том, что все стихотворения были написаны в Риме. Но можно отыскать в нем и более глубокий смысл, сопоставив сборник со всем поэтическим творчеством Иванова; ведь все великое, что он испытал и создал, связано с Римом.
Отношение к античному Риму, как упоминалось выше, сформировалось уже в Московском университете, а затем было упрочено на берлинских семинарах Моммзена и О. Гиршфельда. Однако многолетняя учеба в Италии стала главным фактором для укрепления связи Иванова с Римом. Этот город был единственным, который можно было познать в качестве зримого памятника античной культуры, притом не только римской, но опосредованно и греческой; современные Афины для этого не годились.
Насколько важную роль для научного мышления и поэзии Иванова сыграло его длительное пребывание в «языческом Риме», подтверждается, с одной стороны, местом античных мифов в его лирике, с другой стороны — его собственным признанием (в письме к Шарлю Дю Босу) о том, что некоторое время он был пленником языческого гуманизма.
Еще прочнее и глубже сформировались связи Иванова с христианским Римом. В определенной степени положительное отношение Иванова к католичеству было подготовлено его многолетними исследованиями античной культуры. Ибо не подлежит сомнению, что различие между западным католичеством с многогранным богатством его теологических учений и русским православием, внушившим богослову и религиозному философу Хомякову мысль, что христианство вообще является не учением, а единством истины, свободы и морали, всякий раз заново испытываемым во время богослужения, во многом объясняется тем, что русский Восток унаследовал дух Рима в гораздо меньшей степени, чем Запад. Русский философ Шпет, а вслед за ним историк религии Федотов пытались объяснить это тем, что Русь восприняла Священное Писание и различные литургические тексты не на латинском языке, а на превосходном, созданном Кириллом и Мефодием церковнославянском, среди памятников которого, кроме переводов двух Заветов, нет никаких значимых философских трудов.
Третья ниточка, связывающая Иванова с Римом, носит совершенно другой, более личный, но как раз потому и более прочный характер: это встреча с JI. Д. Зиновьевой-Аннибал, сыгравшая решающую роль в его жизни. Будучи сама талантливой и самобытной поэтессой, она с первого взгляда увидела в Иванове поэта. Сам он до того времени считал себя ученым, хотя и писал с ранней юности стихи. Ранняя смерть этой женщины 17 октября 1907 года не уменьшила, а, скорее, даже усилила ее влияние на творчество Иванова. В 1911 году под названием «Cor Ardens» появился двухтомник лирических стихотворений, посвященный «бессмертному свету» умершей. На этом сборнике, прежде всего на включенном в книгу «Венке сонетов», еще лежит печать раннего периода творчества Иванова. Это торжественно возвышенная, иногда патетически звучащая, в высшей степени образная книга, во многом вдохновленная мифологическим миром античности. Нет сомнений: она была создана еще до того, как Иванов в своей «Палинодии» (1925) задал себе вопрос: «Ужели я тебя, Эллада, разлюбил?» Уже сам этот вопрос навел Иванова на мысль о святом Ие- рониме, монахе III века, который раскаивался в своей учености, как в грехе. И Иванов услышал в себе веление: «Покинь, служитель, храм украшенный бесов!» Тогда поэт почувствовал, что совершил духовное путешествие в предгорья Фиваиды, питаясь там «молчанья диким медом и жесткими акридами». За «Палинодией» последовало длительное молчание, которое шестнадцать лет спустя разрешилось столь же глубокими, сколь и простыми стихотворениями — «Римским дневником».
Данную мной характеристику Иванова как человека с глубокими духовными корнями в Западной Европе, которого многие нити связывали с Римом, ни в коем случае не следует понимать как предательство им России, как духовную денационализацию. Несомненно, ставшие известными слова Достоевского из его Пушкинской речи: «...стать вполне русским... значит только стать... всечеловеком» — не что иное, как преувеличение.[68]Но очевидная способность, не изменяя своему народу, так глубоко вникнуть и вжиться в другой, чтобы обрести при этом как бы вторую родину, — это, конечно, весьма русское свойство. Подтверждением этого служит устоявшееся понятие «русского европейца», которое постоянно используется в русской истории литературы и куль- турфилософии. Вячеслав Иванов был в высшей степени таким русским европейцем: всецело русским и одновременно всецело европейцем. Он творил, как до него не творил ни один русский поэт, используя редчайшие, известные и практикуемые только в Западной Европе формы. Он писал сонеты, венки сонетов, газели, пробовал себя в «старофранцузском» стиле и избрал (это была первая попытка на русском языке) классический ямбический триметр для своей трагедии «Тантал», классический античный размер, — все-таки не зря он переводил Эсхила.
Кроме западноевропейских форм, Иванов всю свою жизнь использовал русские поэтические формы. У него мы обнаруживаем подражания сказаниям, былинам, сказкам, народным песням, а также пристрастие к старославянским выражениям и старославянским словам.
В последнем, оставшемся незаконченным творении, которое я бегло просмотрел, чувствуется отчетливое присутствие русского духа. Кажется, что античность, средневековье, Возрождение забыты, вытеснены мистически познаваемой Русью. На первый взгляд стихотворный эпос напоминает творческую стилизацию русского летописания. Однако это сравнение отнюдь не следует считать намеком на подражательность ивановского творчества. Все, что создавал Иванов, он создавал в своей собственной манере и в своем собственном стиле. То же самое относится и к сочинению, изданному посмертно. Несмотря на архаический язык, из содержания явствует, что этот «роман» некоторым образом подспудно связан с современностью. Я полагаю, что написанный ритмизованной прозой «роман» Иванова можно рассматривать как стилистически и содержательно «остранен- ную» автобиографию и портретную галерею русской истории. Не подлежит сомнению то, что издание этого «дела всей жизни» (так Иванов сам его воспринимал и называл) даст русской истории литературы и культуры пищу для основательных размышлений.

