Благотворительность
Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма
Целиком
Aa
На страничку книги
Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма

Перелом эпох

Возможно, потому, что России было уготовано судьбой начать борьбу против западноевропейского индивидуализма и провозгласить прообразом буду­щей жизни эру тоталитарной государственной и культурной жизни социалистического образца, на ру­беже веков в России раздались голоса нескольких выдающихся людей, предсказывавших конец инди­видуализма и возникновение органически цельной культуры. К числу этих пророков принадлежал, как было сказано выше, прежде всего Бердяев, который оплакивал кончину рационалистической философии, капиталистической системы хозяйствования и формально-плюралистической демократии и мечтал об эпохе «нового средневековья». Подобные взгляды мы встречаем и у Вячеслава Иванова, с тем только отличием, что у него они не несут ни марксистской, ни любой другой политической окраски.

Уже в своем первом сборнике эссе «По звездам» (1909) он кратко, но определенно высказался о пере­ломе эпох.

Иванов-художник мыслит преимущественно об­разами; давая характеристику великим творцам ин­дивидуалистической эпохи, он анализирует волную­щую его основополагающую проблему — «кризис индивидуализма». Озаглавленная так статья вышла в год трехсотлетия со дня рождения Сервантеса. В об­разе «светлого мученика» Дон Кихота, одного из первых «героев нашего времени» (Лермонтов), Ива­нов видит, так же как и в Гамлете, воплотившем протест самовольного индивидуализма против кате­горического императива, завершение индивидуали­стической эпохи и рассвет Нового времени. Среди умов, символизирующих движение в будущее, Ива­нов называет — такой выбор, вероятно, не очень по­нятен немецкому читателю — Фридриха Шиллера и наряду с ним Фридриха Ницше.

Ивановская интерпретация Шиллера ни в коем случае не является слепой идеализацией поэта. Он знает и не без легкой иронии изображает Шиллера в представлении учителей немецких средних школ. Он знает, что жизнь XIX века была слишком глубока, сложна и мрачна, чтобы оправдать Шиллерово пре­краснодушие. Он чувствует улыбку Пушкина, ска­завшего своему другу: «Поговорим... о Шиллере, о славе, о любви».[70]Да, он даже приводит злое выска­зывание Ницше о том, что Шиллер был трубачом мо­рали. Но не этого тривиального Шиллера предлагает он в качестве символа будущего. Его Шиллер — это тот, кого Достоевский и многие другие великие рус­ские умы почитали как своего собрата и о ком Гёте в разговоре с Эккерманом сказал, что Шиллер — святая личность с врожденной тягой к Кресту. Об этом Шил­лере говорили конгениальный переводчик его произ­ведений Жуковский и поэт-мистик Тютчев, что его может понять только тот, кто обладает очень тонким слухом. Иванов им обладал, и поэтому он говорит о Шиллере как о «жреце и мистагоге», который время от времени прикладывает палец к устам, чтобы воз­вестить невыразимую тайну слышимой тишиной.

Даже в лирике Шиллера Иванов слышит нечто тайное и внутреннее, некий «сивиллинский шепот», и надеется на появление нового общества, весьма от­личного от той современной публики, которая восхи­щается ямбами Шиллера в свете театральной рампы. Представление о том, что такое общество уже зарож­дается, побудило самого Шиллера попытаться вос­кресить хоровой принцип античной драмы (напри­мер, в «Мессинской невесте»).

Второй, более близкий современникам Иванова пророк — это Фридрих Ницше. Его, так же как и Шиллера, Иванов видит с двух сторон. Он недву­смысленно утверждает, что именно Ницше и никто другой облек западный индивидуализм в иерархиче­ское одеяние и приписал ему почти религиозную аб­солютность тем, что потребовал от человека стать сверхчеловеком. В этом доведении индивидуализма до абсолюта Иванов видит начало его конца: «Индивидуализм „убил старого бога" и обожествил Сверх­человека. Сверхчеловек убил индивидуализм... Инди­видуализм предполагает самодовлеющую полноту человеческой личности; а мы возлюбили — Сверхче­ловека. Вкус к сверхчеловеческому убил в нас вкус к державному утверждению в себе человека».[71]

Провозвестниками новой эпохи Иванов называет также Гёте и Бетховена. «Индивидуализм Фауста и авантюризм Вильгельма Мейстера кончаются пово­ротом к общественной деятельности; и пафос лично­сти, рыдающий в глубоких звуках Девятой Симфо­нии Бетховена, находит разрешение своей лихора­дочной агонии томлений, вызовов, исканий, падений, обманутых надежд и конечных отречений — в тор­жестве соборности».[72]

Нечто подобное происходит и в общественной жизни. С оптимизмом, который мне представляется несколько необоснованным, Иванов предполагает, что воля к власти исчезает. Мы не должны ожидать появления нового Нерона. Однако если среди нас появится сильный духом тиран, он, несомненно, бу­дет обладать чертами Великого Инквизитора. Но дух Великого Инквизитора уже дух не индивидуализма, а соборной солидарности.

О наступившем кризисе индивидуализма Иванов пишет не без боли, но с чувством совершенного при­мирения. «Умчался век эпоса, — так заканчивает он свои размышления, — пусть же зачнется хоровой ди­фирамб. Горек наш запев: плач самоотрекающегося и еще не отрешенного духа. Кто не хочет петь хоровую песнь, пусть удалится из круга, закрыв лицо руками. Он может умереть; но жить отъединенным не сможет».[73]

По мнению Иванова, религия начинается в мисти­ческом переживании, которое в древнейшие времена снисходило на людей в виде оргиастического исступ­ления. Переживая это чувство, человек ощущает, как божество вселяется в его душу и овладевает ею. Эта встреча с «ты» может — и это очень важный момент в концепции Иванова — происходить двумя путями: с одной стороны, человек может ощутить «ты» как сущность, находящуюся за пределами его «я», с дру­гой стороны — как возникающую в глубине его «я». Доколе человек называл «ты» существа, вне его «я» сущие, могла быть толькоreligioв исконном смысле италийского слова: в смысле боязливой почтительно­сти по отношению к окружающим человека духам. Но то, что есть религия воистину, родилось из «ты», которое человек сказал в себе тому, кого ощутил внутри себя сущим.

Ожидание Ивановым органической эпохи вовсе не было необоснованным, даже с учетом обстановки в России на рубеже веков. Все наиболее значимые культурные явления этой эпохи были так или иначе отмечены печатью этого ожидания.

Писатели и публицисты из окружения Горького под индивидуализмом понимали монархическое са­модержавие, чиновничью экономику эгоизма и про­извола и капиталистическое предпринимательство. От будущего они ожидали появления парламентской организации масс и социалистической экономики без частной собственности. Этой программе следовали, в первую очередь, марксистски настроенные соци­ал-демократы. Партия социалистов-революционеров в борьбе против индивидуализма связывала свои на­дежды с крестьянской общиной («миром»). Разумеет­ся, обе левые партии желали деиндивидуализировать не только политическую и экономическую жизнь, но и культурную, что позднее большевизм и осущест­вил самым скверным образом. Характерным поступ­ком для окружения Горького была организация боль­шого издательства во главе с самим Горьким. Так как все социалисты видели истоки индивидуалистиче­ской культуры в равнодушии церкви по отношению к народным массам и в антинаучном учении о вос­кресении человека, они назвали свое издательство «Знание», хотя речь и шла о художественной литера­туре. Поскольку они отрицали буржуазные формы экономики, книги они сбывали не через предприятия книготорговли, а прямо из издательства. Почти все романы, выходившие в издательстве, хотя и имели художественную ценность, все же представляли собой не что иное, как анализ недостатков буржуаз­но-индивидуалистического общества. Бунин анализи­ровал деревню, Куприн — пороки крупного капита­лизма («Молох»), армии («Поединок») и безнравст­венность буржуазного общества («Яма»). Шмелев, ставший позднее в эмиграции клерикальным нацио­налистом, принадлежал к левому крылу социалисти­ческой крестьянской партии. И над всеми этими пи­сателями реял «буревестник революции» Максима Горького, «черной молнии подобный». Незадолго пе­ред войной у кружка Горького появились открыто враждовавшие с ними конкуренты в лице футури­стов, манифест которых носил очень характерное на­звание — «Пощечина общественному вкусу». Для этих новаторов все старые писатели натуралистиче­ского толка были прихлебателями буржуазии, не нужными творческому пролетариату. Разумеется, все они были атеистами: небо называли коровьим выме­нем, звезды на нем — гнойной сыпью. Они требова­ли непреодолимой ненависти к традиционному языку и сочиняли стихотворения, состоявшие из лишенных смысла звуков; по их мнению, звуки, наполненные смыслом, мешали появлению нужных звуковых соче­таний. Великих Пушкина, Достоевского и Толстого призывали сбросить с парохода современности в бу­шующие волны истории. Прошлое с его индивидуа­листической культурой было им чуждо; они желали будущего. Они не видели и не описывали его хоть сколько-нибудь четко. Они провидели его, как восхо­дящее на горизонте солнце. Главной силой будущего был для них революционный народ: крестьянство и пролетариат.

Какими бы разными ни были фронты борьбы за наступающую органическую эпоху против индиви­дуализма, их объединяла одна основная тема. Кратко ее сформулировать можно так: «нет» прошлому и на­дежда на новое завтра. Повсюду царил пророческий дух. Он мог примириться с предками, но не отцами. У Бердяева пророческая страстность — основопола­гающее понятие его философии истории, у Вячеслава Иванова ею проникнуты все его книги. Подобное мы увидим также у Александра Блока и Андрея Белого. Свои представления об искусстве, которое возникнет в будущую органическую эпоху, Иванов развивал в целом ряде статей, наиболее развернуто — в статье «Две стихии в современном символизме», напечатан­ной в сборнике «По звездам».