95. Зиновьева–Аннибал — Иванову. 11/23 июня 1895. Париж647
Париж
23 Июня 95
Дорогой Вячеслав и всё еще любимый, можешь ли ты спокойно выслушать меня, отложив в сторону свое жесткою <?>648, бесчеловечное самолюбие? Друг мой, ты сказал одну и, быть может, только одну правду в своем письме: «Мы значили друг для друга слишком много, чтобы расставатьсятак!»649И как мы расстаемся! Ты озлоблен и несправедлив. Твой поступок с отсылкою писем в ответ на мою телеграмму650не только жесток, он груб, и этой грубости по отношению к женщине я от такого «деликатного» «рыцаря» не ожидала. Тебе удалось еще раз поразить меня глубоко и больно. Этот поступок твой привел меня в состояние какого–то безумного отчаяния именно своей грубостью и жестокостью.
Я уже давно и твердо решила расстаться с тобою, но расстаться так грубо я не ожидала.
И всё–таки я прощаю тебе. Я понимаю твое состояние гордого, эгоистического самолюбия, т. е. понимаю теоретично. И я тоже «sehe darüber hinweg!»651Милый, я хочу говорить с тобою, как говорила бы с Богом, если бы оказалась когда–нибудь на его суде. Выслушай меня. Стань шире, беспристрастнее, выслушай меня как друга, как брата. Милый, если я виновата, или, вернее, и я виновата в резкости перед тобою: прости меня за нее. Мое оправдание чисто психологическое. Я любила тебя страстно, и ты ударил меня своею изменою в самом начале нашей любви, в самом пылу ее. Я так тосковала в Париже по тебе, я мечтала провести с тобою два полных месяца в дружбе и страстной любви, и вдруг всё пало и земля пошатнулась передо мною <так!>. Я вспомнила синий огонек свечи, которая потухла в Риме в Unione652в той комнатке с розовым светом. Я вспомнила всю любовь свою и твою заботливую ласку. Ты помнишь, когда я там, в этой комнатке плакала на полу о своем грехе, ты помнишь, как нежно, как братски утешал ты меня. Ты припомнил мне всю мою жизнь, полную горьких разочарований и страданий, и ты жалел меня, и убеждал меня в моем праве любить и брать любовь. Когда я, утомленная, побледнела и умолкла на маленьком диване, ты плакал от страха за меня, и я поверила в твою любовь, глубокую, полную жалости и нежности к слабейшему существу. И вдруг ты так ужасно, так ужасно изменился. Для удовлетворения своего ты, не жалея меня, изменяешь мне, горькую жизнь которой <так!> тебя поразила еще в первую встречу в Риме, когда ты, сидя со мною в коляске, так участливо, так властно заглядывал в глубину моей души. Да, ты изменяешь мне, мучаешь молчанием, и потом, не потрудившись дажеличносмягчить удар, посылаешь письмом гордое признание и властный призыв меня к себе. И затем ни одного сердечного слова, ни одного звука любви и жалости, ни одной просьбы о прощениитвоей жестокости,если даже ты не считаешьизменувиною. И, наконец, эта молчаливая отсылка писем, эта грубость разгневанного офицера в ответ на приглашение женщины приехать.
О, Вячеслав, ты ли это? Открой глаза, брось гордость? Признайся, права ли я. Ты скажешь, что я отреклась, отреклась от тебя, что я запальчиво говорила о желании новой любви, что я была порою резка. Милый, неужели ты так мало психолог, чтобы вдуматься в душу женщины, любившей тебя, отдавшей этой любви себя, свое имя, рискнувшей своею свободою и своими детьми. Женщины, страдавшей так долго, так много, что физические силы надорвались коренным образом, и любившей тебя так честно и глубоко. Ты оскорбил меня в самой любви моей, ты после жаркого, раздирающего прощания тогда ночью во Флоренции, после своих безумно страстных писем из Берлина, из Варшавы даже, в то время, как я в смертном ужасе землетрясения писала тебе и вся принадлежала тебе, ты отдавался другой лишь потому, что тебе этого захотелось. Милый, увы, я еще люблю тебя, еще неведомая сила связывает меня с тобою и сердце мое надрывается. Милый, я скажу тебе честно, как перед Богом, течение своего настроения. Я страдала, страдаю и долго буду страдать, быть может, всегда. Вот более недели, что я не сплю более 3, 4 часов в сутки, что я рыдаю часами, что сердце разрывается, что всё существо просит смерти. Были вначале часы, минуты, когда душа, возмущенная страданием и помня недавние мечты о счастии, вырывалась на муки, во мне вставала гордость и жажда жизни, кот<орая> так недавно блистала предо мною, и я думала, что еще могу любить, что найду еще счастие и любовь. И гордая и радостная этими припадками живучести, я хваталась за перо и писала тебе, и мне казалось, что я несколько спасаюсь от удара и оскорбления, нанесенного тобою. Но прошлое письмо, названною <так!> мною эпилогом, было действительно таковым для целого периода моей жизни. Дни такого едкого, громадного страдания, как переживаю я, могут производить сильные и коренные перевороты в жизни и воззрениях человека, и со мною произошло это. Тот порыв, самонадеянный и слепой, к счастию, молодости и красоте был последний, завершивший период «искания счастия и цельности». Милый, я поняла так ясно свою жизнь. В 17 лет это бурное, страстное стремление на крест, та же замаски<ро>ванная жажда цельного, захватывающего, счастия мученичества. Потом замужняя жизнь с ее метанием всё к тому же недосягаемому полному счастию в отдаче себя. Потом та первая сильная страсть и последовавшая пустота и ужас холодного одиночества. Жажды смерти перед самою встречею с тобою. Ты и твои мистические разговоры о Боге, о Христе, и всё тот же вопрос во мне: где счастие, где ключ и смысл жизни, побудивший меня написать тебе письмо, прося у тебя волшебного «слова». Потом Флоренция. До той минуты я искала ключ жизни в подвигах, в самоотречении, я даже стыдилась личного счастия, желания любви. Там я вместе с тобою окунулась в какое–то возрождение античного мировоззрения, я сбросила аскетизм и мне казалось, что я нашла ключ — в искусстве и любви. И я опьянялась тем и другим и думала в них сжечь, задыхаясь и торопясь, короткую человеческую жизнь, в конце которой я видела лишь черную могилу и тление. Любовью и красотою думала я заглушить вопрос: «И это всё?» Не знаю, милый, дорогой друг, долго ли продолжалась бы моя вера, если продолжалась бы наша любовь? Но теперь, когда всё, что было манящего, ослепляющего в моей жизни, потеряно и умерло, меня еще раз и страшнее, чем когда–либо охватил ужас жизни, и я опять кинулась за «словом». О мой милый и все еще любимый Вячеслав, не ты, мой дорогой, не ты дашь мне его, не у тебя прошу я его. Милый, ты хотел нести меня на руках через мир, ты хотел лелеять и беречь мои шаги, ты хотел быть моею опорою, ты так заманчиво давно, давно, о так ужасно давно на piazza Indipendenza, окаймленной цепями, — рисовал мне всю нежность, всю бережливую заботливость любви своей к любимой женщине. «О Лидия, — говорил ты, — ты не знаешь,какя умею любить!» Да, Вячеслав, я не знала. Да, не у тебя, увы, не у тебя, всё еще самого близкого и дорогого мне существа, могу я искать слова. У себя должна я искать его, у себя, усталой, разочарованной и такой бесконечно грустной женщины. Милый, я вхожу в новый фазис своей жизни, и если бы я умела молиться, я молила бы, чтобы он был последний. Я глубоко, мой милый, мой дорогой, любимый друг, разочарована, о так глубоко и в жизни, и в любви, во всякой возможности счастия здесь. И всё существо мое рвется прочь с этой земли, черной, пыльной, от этих невыносимо больных разочарований. Милый, не фразы говорю я. Я пишу, и рыдания мои аккомпанируют перу. О, Вячеслав, я ищу веры, веры, не церковной, узкой христианской, о просто веры, неопределенной, но твердой, в то, что эта несовершенная, полная мучения и боли — жизнь не последняя и единственная, что сон мой о счастии и полноте чувства осуществится не на земле. Милый, вот новый фазис моей душевной жизни: отречение от радостей жизни и надежда на продолжение этого едкого, страстного душевного стремления к идеалу и нахождение его вне этойжизни.Милый, я очищаюсь от земных желаний и надежд, я делаюсь спокойнее, индеферентнее <так!> к жизни. Милый, я не рвусь более к страсти и я думаю, что если бы когда–либо в ком–либо я увидела бы ее признаки, эти взгляды жгучие, эти мольбы, эта близость, страсть, — словом, я с ужасом бежала бы ее. Она отравляет любовь, она обращает ее в эгоизм наслаждения. Два несчастные, несвободные, несовершенные человеческие существа, мучительно стремящиеся слиться, поглотить друг друга, выбиться из одиночества, и соединяющиеся в трепете страсти, так схожем с злобною ненавистью, и потом расходящиеся разочарованные и вновь одинокие. Забывающие друг друга, причиняющие адские, нечеловеческие страдания, чтобы бросаться к другим и вновь бесплодно пытаться слиться и расширить свое существо в этом слиянии. Дорогой Вячеслав, возлюбленный мой, прости мне все резкости, всю гордость мою. Не говори мне слов страсти, которую я боюсь и в которую изверилась <так!>. Милый, скажи мне слово любви, нежности, жалости, человеческой жалости.
Зачем расставаться так! Два несчастные слабые человеческие существа, которые любили, которые убеждались в недостаточности, в неполноте своей любви, — зачем расходиться врагами.
Мой милый, ты писал, что хочешь видеть меня, и я тотчас без гордости телеграфировала: «Приезжай». Ведь и я хотела видеть тебя, говорить с тобою, плакать, глядя в твои глаза, которые когда–то горели для меня манящим и обещающим так многое огнем.
Милый, всё рухнуло. Бесполезно было бы вновь начинать. Я прямо говорю тебе: твоею я более не буду. Это слишком больно, слишком мучительно. Я страдаю всё это время, как будто каленое железо почти без перерыва разжигает мое сердце. Я более не хочу этого. Я с ужасом думаю о страсти. Милый, я ничьею никогда не буду. Я не даю ни себе, ни тебе ни малейшей надежды на это, но видеть тебя, моего друга, самое близкое, дорогое и милое мне существо я хотела, когда писала «vieni». Я хотела слышать твой голос, долгими часами сидеть в твоей близости, и стараться найти ключ к пониманию твоего сердца, и поверить, что ты не холоден, как смерть, не жесток. О если бы ты знал, как мне больно думать, что ты жесток, что ты нелюбили нелюбишьменя. И всеми силами пытаюсь я изгнать образы прошлого, встающие передо мною. Прошлое умерло и не повторится. Нет, жизнь не может заключаться в этом бесконечном ряде терзаний. Ты говоришь, что я узка. Ты ошибаешься, мой друг. Я только требую одного — любви. Ты помнишь, я писала тебе из Pesaro, что хотела бы на площадях кричать: «Любите друг друга»653, и нет для меня непростительного, непонятного в мире, кроме одного бессердечия. И как ты, поэт, ни украшай жестокости или, вернее, бессердечия, это всё–таки остается отвратительным. И человек без сердца для меня это склёп <так!> холодный с подземным трупным запахом.
Поэтому, мой милый, тот, которого я считаю дорогим мне возлюбленным, скажи мне правду, так как ты правдив. Если письмо это не дойдет до твоего сердца, если ты не почуешь в нем живого жара слез, мучительного биения сердца, всей правды и искренности обнажившейся перед тобою женской души, если в тебе не проснется сильного желания устно или письменно протянуть мне рук <так!> и тесно и дружески прижать мое трепещущее сердце к своему, — тогда молчи, и будем по крайней мере честны до конца. Если же ты веришь мне и если в твоем сердце есть любовь к людям, то, забыв или заглушив свою страсть, приди ко мне как любимой сестре ипростимся друзьями,это единственное, чего я жажду.
Но правда прежде всего, и я верю в твою искренность.
Тебе преданная всею душою
Лидия.
Если бы я была узка, дорогой Вячеслав, я ревновала бы и сердилась с женскою мелочностью. Но меня оскорбляет и мучает больше всего твое бессердечное самолюбие. К жене же твоей, с такою беззаветною любовию подбирающей чужие объедки, я чувствую лишь жалость более гордого и сильного существа.

