3. Трезвение и мистическое состояние
Напоенная из литургического источника, направляемая догматом, мистическая жизнь поражает своей идеальной уравновешенностью. В противоположность всякой романтической сентиментальности, всякой “внутренней музыке”, всякому психологизму, она является по своей сути трезвой, строгой и в очень малой степени эмоциональной. Ее “страсть бесстрастная” безжалостно отвергает любое видимое или чувственное явление, исключает всякое любопытство. Даже экстаз, рассматриваемый обычно как признак мистического состояния, “есть дело не совершенных, а новичков”415, как говорит преподобный Симеон. “Если вы видите юношу, взбирающегося по своей воле на небо, схватите его за ноги и сбросьте его на землю, потому что это совсем не на пользу ему”416. Чудотворство,fama miraculorum, есть действие не духовное, а душевное, по словам Иоанна Ликопольского417. Посвященные обычно советуют новичкам: “Если тебе предстанет ангел, отвергни видение, смири себя и скажи: я недостоин видеть”. А сатане, принявшему облик Христа, монах заявляет: “Я ничуть не хочу видеть Христа здесь, но в ином месте, в будущем веке”. “Не пытайся распознать во время молитвы какое-нибудь лицо или образ, даже невещественный, в присутствии Невещественного”, – советует Нил Синайский418.
Видения редки, они приходят всегда как благодать и преодолевают инстинктивное сопротивление мистиков. Зрение нетварного света, сияние тела и его легкость вплоть до воспарения, но никаких кровоточащих ран, никакого чувственного благочестия. Икона в своей трезвости, которая доходит до определенной сухости исполнения и подавляет чувственное в схематизме удлиненных тел и намеренно темных ликов, благодаря этому очень проникновенному поучению делает невозможным всякий, даже легкий, намек на мистическую эротику.
Характерно, что православное благочестие совершенно не знает стигматов419. Всякая имитация страстей, всякая драматизация страдающей человеческой природы Христа, всякое страдальчество (долоризм) остаются всегда чуждыми восточной духовности. В человечестве Христа она созерцает свой архетип, и в мистическом восхождении речь идет не о том, чтобы подражать Христу, а о том, чтобы статьхристоносным, явить Его славу: “Твое лицо сияет в Твоих святых”. Точно так же Восток почитает в Кресте не дерево казни, но эдемское древо жизни, вновь зеленеющее посреди этого мира. Победоносный крест как знамение победы, заключающий в свои объятия все содержимое мира, сокрушает врата ада, и сам непосредственный опыт Преобразившегося и Воскресшего неизмеримо сильнее, чем ожидание или надежда, дарует пасхальную радость.
Восток не знает исповедей, мемуаров, автобиографий, столь любимых на Западе. Налицо четкое различие тональностей. Взгляд никогда не останавливается на страдающей человеческой природе Христа, но проникает за завесу кенозиса (уничижения). Западной мистике Креста и культу святого Сердца соответствует на Востоке мистика запечатанного гроба, из которого внезапно является вечная жизнь. Поэтому трагический аспект мистической ночи, или ночи чувств, очень мало развивается на Востоке; здесь можно найти только радикальный отказ от чисто человеческого, и это составляет начало аскетической науки. Это аскетическая, а не мистическая ночь, которая лишена всякого эмоционального элемента боли. Все, что связано с приятностью и томлением в союзе обожения, совершенно приглушено420.
Богопознание главенствует надэросом, но это богопознание является невыразимым, т. к. сама любовь является познающей: познание и любовь совпадают, а разум и сердце становятся анонимными. Но язык мистиков в тех немногих писаниях, которые они оставили, отличен от языка богословов. Мистики говорят в терминах опыта и причастности. Перевести их на язык логической системы невозможно. Так, с одной стороны, утверждается: “Бог есть Творец, а душа есть тварь, и между ними двумя нет ничего общего”421; а с другой: “Тот, кто приобщается божественной энергии, сам становится в некотором роде светом”422. Святой Григорий Палама таким образом устанавливает принцип: “Следует утверждать две вещи одновременно и сохранять их антиномию как критерий благочестия”423.
Хорошо видно, что мистическое состояние является выходом за пределы собственно тварного состояния. Бог ближе к человеку, чем человек к самому себе, и жизнь в божественном состоянии более сверхъестественно естественна, чем жизнь в человеческом состоянии. В крещеном человеке Христос является внутренним фактом. Это антиномичный опыт небытия и абсолютного бытия; не уничтожая зияния онтологической бездны, высшее Существо заполняет ее своим присутствием: “Я – человек по природе и бог по благодати”; тварь выходит из небытия и переживает условия божественной жизни. Бог выходит за пределы собственной трансцендентности: “Он приходит неожиданно, и без слияния Он сливается со мной... Мои руки – это руки несчастного, я кладу свою руку, и моя рука есть весь Христос”424. Это схождение, пришествие Христа в душу, формирует ее по Его образу: “Если ты чист, то небо заключено в тебе, и так внутри себя ты увидишь свет, ангелов и самого Господа”425. Это то, что святой Иоанн Дамаскин называет “возвращением оттого, что противно природе, к тому, что ей свойственно”426.

