Последний философ
Ницше — философ поры полного вырождения, началом коего явилась философия, поставившая «во главу угла» мудрости правило «познай самого себя», то есть «знай только себя!». Последний философ показывает нам последних людей, переутомлённых не–деланием, и самого последнего человека, который (несмотря на все своё падение) не в состоянии презирать себя.
«Так говорил Заратуштра»… Нужно бы прибавить: учитель вечного возвращения жизни, а с нею — и смерти; но возвращения не сознаваемого, а лишь предполагаемого и не доказанного осязательно. А между тем, как только это предположение было бы доказано, восчувствовано и осознано, это бесконечное повторение превратилось бы в одно непрерывное (без смерти) существование, и не было бы «заката», и вся эта поэма, то безобразно–злая, то пошло–шутовская, обратилась бы в величавую Пасхальную Песнь, а вместе и в проект обращения совокупным трудом силы умерщвляющей в оживляющую, воссоздающую.
Для чего понадобилась эта проповедь вечного возвращения? Обнаружение и распространение этой мысли не может ни прекратить, ни ослабить страданий, ни утешить в них; оно нужно было только для устрашения, ибо Ницше, как сверхчеловеку, все человеческое было чуждо. Человеку же неискажённому, сыну человеческому понятна была бы проповедь регуляции, управления природы самою возвращённою к бытию силою. Но сверхчеловек мыслит и чувствует не по–человечески и потому не нуждается в общении с людьми: почувствовав себя сверхчеловеком, он удаляется в горы и окружает себя вместо учеников зверями. Пробывши всего лишь десять лет в пустыне, он, исполненный спеси, решается «снизойти, спуститься» до людей, идёт проповедывать в город о том, что нужно не делать, а только думать для возвращения, ибо гибель, заключающуюся в «бесконечных возвратах», нельзя же назвать делом! Его раздражает то, что у его слушателей, горожан, на уме — одни толькоигрушки, которых они не хотят променять на егоигру мыслями. Но гневается он на них совершенно напрасно, когда и сам старается только заменить одну игру другою.
Повстречавши боголюбивого человеконенавистника, ещё не слыхавшего, что боги умерли, и вступивши с ним по лицемерному человеколюбию в общение, он сам забыл, что жив Бог и Богочеловек, Который — не чета «сверхчеловеку», достойному называться не Űber, а Untermensch’ем333.
Имея в рукахтруп, он похоронил его, но потому лишь, что сам былмёртв. Видел ондитя, но не понял, почему нужно «быть как дети». Уразумел он разницу между верблюдами и львами, понялрабствоигосподство, но не постигродства(отечества, сыновства и братства). Самозванный учитель человечества, Заратуштра презирает человека, но не знаетсына человеческого, нидочери человеческойи не понимает их бесконечного превосходства над немецким «обер–человеком», превосходства потому, что в них рождение стало воскрешением. Ты кичишься своим «обер–человеком» (могли бы мы ему сказать), а они предпочитают последнегочеловека. Ты прав, когда презираешь разум, не переходящий в дело, и добродетель бессильную против смерти. Здесь ты прав, потому что в этом — действительно источник наших бедствий. Вся нынешняя (так поставленная) жизнь наша — бедность, грязь и мелкое наслаждение. Не одна бедность — несчастие: богатство и бедность — два несчастия; то и другое — несчастие! Но и в уравнении и отрицании их также ещё нет счастия, а есть, может быть, только третье несчастие. Ты гордо указываешь заурядным страдальцам на своих будто бы столь отличных от них «обер–людей»; но тебе ответят и справедливо: «мы видели, мы знаем их, этих унтер–людишек; они, как и мы, не победившие смерть, и в этом сходные со всеми; при этомогромном сходствев главном принимают своёмаленькое несходствозапревосходствои громко кричат о нем», но и только!
Да и есть ли искренность в твоей трагической проповеди? Если ты так любишь гибель, отчего же ты сам не спешишь погибнуть и оказываешься даже недостойным наказания? Ты храбр только там, где нет никакой опасности; когда и без тебя столькие покинули Христа, ты храбро превозносишь Антихриста!
Для трезвого человека в «Заратуштре» нет ничего великого, ни прекрасного. Лишь опьянённому могло казаться, что верхом на символах он подъезжает к вершине истины; опьянение переносит его в «другой» мир, где все вещи (конечно, «вещи в себе»!) с радостью отзываются на его речь, ласкают его, хотят «сесть ему на спину»… Здесь открывается сущность вещей; здесь выражена их воля; здесь всякое бытие хочет стать словом: всякое творчество хочет научиться от него… Но все это, конечно, лишь кажется: прошло опьянение… и все исчезло!
Это чрезвычайно напоминает народные рассказы о том, как леший водит заблудившегося по лесу и какие чудеса при этом чудятся; а перекрестишься — и увидишь себя в болоте и в тине…

