Поворотные времена (Статьи и наброски) 1975–2003
Целиком
Aa
На страничку книги
Поворотные времена (Статьи и наброски) 1975–2003

Предварительные замечания.

1. Что значит чтение?

Вопервых, просто: жанр семинарских занятий, проводившихся автором (чтения) на философском факультете РГГУ. На мой взгляд, нет лучшего способа освободиться от доксографических штампов или доктринальных дефиниций («измов») в изучении философии, чем самостоятельное, сколь возможно замедленное, сосредоточенное на том, как мысль приходит к тому, что она формулирует, — чтение оригинального философского произведения. При этом предполагается, что автор, где бы и когда бы он ни жил, пользуется презумпцией логической невиновности и, со своей стороны, допускает — даже предполагает — нас в качестве возможных читателей. На протяжении двух семестров мы со студентами второго курса занимались такого рода чтением диалога Платона «Теэтет». Опыт этих занятий стал источником и стимулом к записи моих собственных попыток вчитаться в текст Платона.

Вовторых, чтение означает: речь не идет об объективном воспроизведении доктрины, новом истолковании текста, платоноведческом исследовании, научном, текстологическом, историко–культурном комментировании… Речь идет о чтении человеком, в голове которого все эти подходы к тексту, к книге, к древней и инокультурной мысли каким–то образом присутствуют, в какой–то мере работают, но так, как они работают при чтении (а не в специальном, положим. платоноведческом исследовании). Равным образом в этой голове присутствует все, что осталось в ней от чтения других произведений того же Платона, Аристотеля, Декарта, Хайдеггера и прочих философов, которых читателю доводилось читать и удалось прочитать. В чтении философского произведения (или произведения, читаемого как философское) все это сосредоточено на одном: на соразмышлении. В этом смысле пишущее чтение похоже на комментарий в старинном смысле слова (сочиняющее припоминание). Подобно тому, как комментирующее чтение, например, богословских тестов, было формой богословствования, чтение философского произведения само есть философское чтение, когда оно отвечает основному запросу философского произведения: включиться, втянуться в со–размышление. Читать философское произведение, сколь бы герметичным оно ни выглядело, значит включаться в симпозиум («пир») мысли, где явно или неявно сведены друг с другом, столкнуты, стянуты разные мнения (понимания, образы мыслей, логики разумения, — словом, цельные мыслящие персонажи), — втягиваемые в воронку одного вопроса. Размах этой разности и сила этой тяги определяют размах и силу философствующего мышления.

Втретьих, чтение — это соучастие в мысли, соавторство. Диалоги Платона самим своим строением как бы воплощают этот запрос философии. Сколь бы условна порою ни была в них диалогическая форма, сущностный диалогизм платоновской мысли олицетворен протагонистом его философской драмы — Сократом. Его мудрое незнание, роль сводника мудрецов–знатоков на собеседование, роль повитухи (маевтический метод), неплодной, но опытной помощницы в родах и в распознавании жизнеспособных «плодов», его ирония, умеющая обнаружить комизм всякого орто–доксального само–мнения, его внимательность к тому, чего мы можем коснуться вопросом и что плотно закрывается от нас ответом, — вот сократовское (философское) лицо платоновской философии (и , может быть, философии как таковой вообще), которым Платон обращен прямо к нам, людям XX века, предлагая принять участие в давно уже текущей беседе и, быть может, продолжить ее… Такие диалоги, как «Теэтет», «Софист», «Парменид», вовсе не случайно являют собой одновременно и предельное напряжение философской мысли Платона и предельно откровенный ее диалогизм (Платон открыто входит в спор с самим собой). Поэтому «Теэтет» и выбран для первого опыта нашего чтения.

Такому чтению более всего противостоит то, что именуется платонизмом. Имею в виду не только традицию, но и тот расхожий «платонизм», который мы всегда уже знаем, даже если не читали ни строки самого Платона. Он как бы разумеется сам собой. Между тем чтение Платона, в которое мы тут хотим погрузиться, приводит к странным выводам относительно этого платонизма. Стоит ведь обратить внимание на характерные особенности обыденного, публицистического или более профессионально ориентированного и доктринально разработанного «платонического дискурса» (как положено нынче говорить), как закрадывается странное подозрение. Риторичность, патетичность, суггестивность этого «дискурса», обращение с мыслью и словом — с самим «дискурсом» — как с инструментом воздействия на другого, как средством к исправлению человека, общества и мира… , — разве все это и многое другое не характеристики вечных оппонентов Платона — софистов. И в так называемом платонизме не торжествует ли уж софист победу над Платоном, может быть, даже Платон–софист–ритор над Платоном–философом–собеседником?..

Вчетвертых, чтение как соучастие есть одновременно и предоставление себя автору для прочтения. Читаем Платона мы, люди XX века, и все наши знания и предрассудки, опыты и разочарования, философии и безумия, — все это читает Платона вместе с нами. Если мы можем принять участие в этом веками длящемся диалоге, то только тем, что сами имеем за душой. Наука, научная объективность внушила нам сознание своего рода божественной возвышенности над историей (как известно с XVIII века, разумность (= научность) это свобода от исторических предрассудков). Только–де научная критика может проникнуть в скрытые механизмы, порождающие исторические тексты, и выяснить, что они значат, независимо от того, что думал по их поводу автор. Относительно философских текстов такой подход был всегда сомнителен, а нынче, в XX веке и подавно. Наивно, на мой взгляд, думать, что Платон мыслил в предрассудке (идеалистическом, например, или рационалистическом, или метафизическом, или лого–фалло–центрическом), а мы — наконец–то — научились эти предрассудки замечать, изучили скрытые механизмы их производящие и… мыслим, стало быть, без предрассудков ( «а мы — наконец–то…», — вот на первый раз один из самых закоренелых наших предрассудков). Чтение предполагает, что я не располагаю позицией божественного знания по отношению к читаемому: для читателя все филологические, исторические, культурологические и т.д. исследования текста — без которых, разумеется, не о чем и говорить — становятся только подсобными инструментами читательского внимания и понимания, а вовсе не позициями понимания как такового (научно–объективного). Ведь может случиться, как это и случится с читателем «Теэтета», что его пригласят к обсуждению как раз самого смысла знания, так что он не сможет опираться в понимании разговора на свой научный смысл, а должен будет и его поставить на кон без какой бы то ни было гарантии выиграть.

Но вовсе не только научность читает в нас Платона и, если мы всерьез втягиваемся в разговор, сама должна быть предоставлена Платону (Сократу) для прочтения (обсуждения как одно из мнений). Читая философское произведение, пытаясь читать его философски, мы то и дело ловим вычитываемую мысль на сходствах с другими, когда–то и где–то вычитанными, а то и с собственными выдумками. Отметить сходство или провести параллель дело столь же занимательное, сколь и, как правило, пустое. Дело не в сходствах, а в сократовском сводничестве.

В–пятых, наконец, пишущее чтение подвержено своим опасностям и неудачам. Две ближайшие из них таковы: болтовня и излагательство. Допуская свободу соучаствующего комментирования, читатель может заболтаться, поддаться соблазну эссеистской трепливости или кустарного глубокомыслия. С другой стороны, граница между комментированием и изложением в чтении настолько размыта, что неприметно начинаешь ехать за чужой счет. Кто его знает, говоришь ты уже от себя или еще излагаешь Платона. Автор этого Чтения старался, как мог, не поддаваться этим соблазнам, но долго ли до греха.

2. Перевод.

2.1. И со студентами, и сам с собой автор читал «Теэтета» прежде всего и более всего в русском переводе Т.В.Васильевой[211]. Вторым по значимости был перевод В.Сережникова[212], во многих местах более ясный, но вместе с тем порою и упрощенный. Перевод В.Карпова (1879г.) не привлекался. Разумеется, автор (читатель) опирался на подробно комментированный пер. диалога на английский Ф.Корнфорда[213]. Использовался также пер. на английский Х.Фаулера[214] и недавний подробно комментированный пер. на французский М.Нарси[215].

2.2. Греческим языком автор владеет лишь в той степени, чтобы быть в состоянии разобраться в греческом тексте, отталкиваясь от перевода, и кое–где осмелиться на собственный перевод или на изменение имеющегося. Если цитируется перевод, указывается переводчик. К изменению имевшегося перевода или к собственному переводу автор прибегал только для того, чтобы передать возможно более аутентично (может быть, даже буквалистски) строение и лексику греческого оригинала.

2.3. Излишне напоминать, что всякий перевод возможен только потому, что между словами языков устанавливается эквивалентность. Уже это несет в себе толкование, не просто перевод с языка на язык, но и обратный перенос понятий. Если греческая physis переводится на латынь словом natura и далее на соответствующие эквиваленты европейских языков, то в древней Греции тем самым появляются натуралисты и натурфилософы, относительно которых можно писать — в зависимости от расположения духа — либо историю первых (еще наивных, еще…) физических концепций, либо историю рождения натурфилософии из духа мистики[216]. Стоит греческую episteme перевести на латынь словом scientia, а затем соответствующими словами на европейские языки (science, Wissenschaft, наука), и в древней Греции появляется наука, ученые, научные исследования, научный метод…[217] Схожая омонимия , которая, как видим, опасна не тем, что порождает непонимание, а как раз наоборот, скрывает непонимание, предполагая само собой понятность (речь ведь идет просто о переводе, а не об интерпретации), — схожая омонимия свойственна переводам и таких ключевых слов, как эстесис («ощущение»), докса («мнение»), логос… Только необычайно богатая многозначность последнего слова в греческом языке и не менее богатая история переводов заставляет переводчиков в этом случае заняться специальной исследовательской работой, результаты которой бывают весьма неожиданными[218]. Чтение философского текста, в особенности, текста, как бы впервые становящегося философским, не располагающего специальной терминологией, глубоко погруженного в язык культуры, в котором однако он проводит глубокие смысловые изыскания, совершает перевороты, изобретает неологизмы, придает неслыханные смыслы словам, которые у всех на слуху, — чтение такого философского текста требует пристальнейшего внимания к этой, языковой стороне дела. Тем более если речь в тексте и идет о смысле слова. Слова в философском произведении приводятся, можно сказать, в возмущенное состояние (не менее, чем в поэзии); одновременно вызываются, слышатся, разбираются всевозможные смыслы слова; испытываются и вживляются в слово всего лишь возможные смыслы; само слово оказывается не столько что–то значащим, сколько местом, источником возможного осмысления, стало быть, возможного понимания, инопонимания, перепонимания и т.д. Чтобы таким образом отстранить слово от его автоматических толкований–переводов, чтобы освободить его как место , где совершается работа мысли, я и оставлял важнейшие греческие слова нашего текста в их греческой форме.