Полночь

Это случилось осенью 1797 года, через несколько дней после праздника Симхат Тора. К удивлению и огорчению верных, ребе Яаков Ицхак не был на этот раз так безгранично светел и весел, как обычно, а вел себя как больной, всячески старающийся скрыть свою боль, делал судорожные гримасы, а когда танцевал со свитком Торы, шаг его был непривычно тяжел.

Еженощно вставал ребе перед полуночью, как это заповедано истинно благочестивым, чтобы оплакать разрушение Храма и углубиться в учение. Последователи тайной мудрости знают, что на переломе ночи демоны начинают бродить в виде собаки и осла. «Другая сторона» выступает из тьмы и ищет путь к Князю мира. Люди лежат в это время в своих постелях и чувствуют на языке вкус смерти. "Когда же в полночь задувает вдруг северный ветер, зло обретает особую силу, как написано об этом: «Зло явится с севера», в это же время начинается и духовное противодействие. Кто в это время плачет об изгнании Шехины и погружен в Тору, тот может попрать силы зла и приблизиться к Вышнему, да будет он благословен. В «Книге сияния» есть притча о короле, который самые драгоценные свои сокровища спрятал в ларь, а на него положил змею, чтобы алчные боялись приблизиться, друзьям же своим рассказал, как сделать змею безвредной и наслаждаться в сердечной радости красотой сокровищ. Вот почему хорошо бодрствовать перед полуночью.

В эту ночь, как то было в его обычае, сел Хозе прямо на пол, босой, у дверного костяка, к которому прикреплена мезуза с начертанными в ней именами Божьими и посылал голову печной золой. Он запел псалмы — плачевные, молящие о помощи, а лотом встал и громко крикнул слова пророка: «Отряси с себя прах; встань, пленный Иерусалим!» — и на этом закончил чтение псалмов.

Предписано произносить жалобные полуночные молитвы со слезами и воздыханиями. Так еженощно и произносил их Хозе. Но стоило ему дойти до слов «со гласом радости и славословия празднующего сонма» и «они поколебались и пали, а мы встали и стоим прямо», — и ликование прорывалось сквозь слезы и радость побеждала печаль. Однако на этот раз все было по-другому: он еле пробормотал эти гордые слова, а потом глубоко вздохнул. Прежде чем углубиться в изучение священных книг, промолвил он тихо: «Господи, неужели я из тех, о которых написано: «Какое право ты имеешь свидетельствовать о Законе моем?» Слезы хлынули из его глаз, и он долго не мог открыть «Книгу сияния», чтобы размышлять над тем, что относится к полуночи. После этого он поступил так, как всегда, желая исполнить целиком все предписанное для этого часа. Он сел на лавку, широко расставив колени и уперев в них локти, голову закрыл руками, прижимая их к глазам с такой силой, что векам становилось больно. Как всегда, сначала он не увидел ничего, кроме кроваво-красной стены; вдруг ее разорвал свет, сначала молочного оттенка, он становился все чище и белей, и, наконец, все стало яростным светом. «Зачем Ты это сделал мне?» — спросил Яаков Ицхак.

Ровно год назад, тоже ночью, он молился, чтобы ему было позволено узнать, кто достоин стать во главе хасидской общины после его смерти. Он чутко прислушивался. «Яаков Ицхак» — сказал уверенно голос. Он подумал, что его зовут. «Здесь я», — отвечал он. Молчание. Тогда он спросил снова: «Скажи, кого поставить?» — «Яаков Ицхак», — повторил голос. Так он и сидел до утренней зари на скамейке, больше ничего не услышал, да и не спрашивал ничего. Наутро после молитвы он, вопреки обыкновению, вышел из комнатушки, где скрывался от лишних глаз, в большую комнату и присоединился к общей молитве. В мгновение ока окружили его ученики. Он медленно поднял руку, желая что-то сказать, но тут в дверях возникла свалка, через толпу прорвался совершенно незнакомый человек в талите, которую он, видно, накинул на улице, и подбежал к ребе. Его приняли за просителя, которые осаждали ребе, чтобы в «благоприятную минуту» попросить его о своих нуждах. Его хотели отстранить, но ребе не позволил. Когда этот человек подбежал к нему вплотную, ребе внимательно посмотрел на него. Сразу было видно, что это совсем молодой человек, красные мальчишеские руки неловко болтались, но вот рот его был ртом взрослого. Ребе смотрел только на него, и все вместе с ним. Человек этот вбежал с откинутой назад головой и так и держал ее. Пейсы его слегка трепетали, он сопел, мучительно втягивая воздух, но тонкие и почти свинцового цвета губы были плотно сжаты. Нельзя было избавиться от впечатления, что он испытывает сильную боль. Вдруг, прежде чем ребе заговорил с ним, он открыл рот и крикнул (голос его звучал как медная ступка, когда ее ударяют пестом): «Ребе, возьмите меня в ученики!» Это прозвучало не как просьба, а как требование, как если бы заимодавец требовал вернуть ему долг, да еще таким громоподобным голосом. «Кто ты?» — спросил ребе. «Яаков Ицхак, сын Матель», — ответил пришелец. Все вздрогнули. «Матель» звали и мать ребе. И сам ребе побледнел, на мгновение взгляд его изменился, как бывало, когда он всматривался в недоступную тьму времен, но вдруг зрение как будто изменило ему, веки дрогнули, и он вытащил из кармана очки (что он делал только в исключительных случаях) и уже через них посмотрел на юношу. «Ты принят», — сказал он.

Год, который прошел с тех пор, был наполнен непрекращающейся мукой. Новый ученик и в самом деле вел себя как кредитор, поселившийся в доме должника, чтобы хоть таким образом вернуть свои деньги. На соучеников он смотрел сверху вниз, при их появлении на губах его скользила издевательская усмешка, которая, правда, тут же и исчезала. За бесчисленными паломниками со всех концов света, которые ежедневно толпились перед домом или в прихожей, он наблюдал своими серыми тусклыми полуприщуренными глазами, прислонясь к дверям, как будто занося их в какие-то списки. К учителю он всегда подходил с видом услужливым и смирным, но на занятиях, где он отличался познаниями и остротой ума, всегда задавал коварные вопросы, на которые даже величайшему мудрецу было нелегко отвечать. Кончалась эта игра в вопросы обычно тем, что он деланно поражался ответу, стонал от изумления и восторженно шептал: «Да, так и есть, как говорит ребе!» Но хуже всего было, когда он регулярно просил ребе уделить ему время для особого разговора и под видом просьбы о помощи в борьбе с ежедневными искушениями души рассказывал о своей жизни. Ребе казалось, что ему рассказывают о событиях его собственной юности, только чудовищно искаженных, окарикатуренных. Там, например, где в его воспоминаниях маячила лукавая детская мордашка, здесь вылезала коварная рожа, где в памяти была ровная дорога — там зияла яма за ямой. Если рассказчик замечал, как меняется выражение лица у слушающего его, он восклицал: «Да, ребе, я великий грешник!» Так прошел год. В последний же день этого года перед вечерней молитвой ученик этот вдруг, не доложась даже габаю, прошел в комнату ребе и предстал перед ним. Ребе в это время сидел за столом при свете двух свечей и писал. Он не заметил этого появления и продолжал по-прежнему водить пером по бумаге. «Ребе», — сказал ученик. Тот приподнял черные кустистые брови и продолжал молча писать. «Ребе, — сказал он, — когда же вы откроете, как мне должно жить дальше?» Ребе осторожно отложил перо, чтобы не оставить на бумаге кляксу, и посмотрел на него. «Уходи!» — сказал он. «Что? Как? — бессвязно бормотал юноша дрожащим, неестественно высоким голосом. — Мне, мне уйти? » — «Уходи!» — сказал ребе и встал. Он наклонил свой мощный, с резкой вертикальной морщиной лоб по направлению к ученику, тот медленно отступал на подгибающихся ногах. Ребе довел его до дверей. «Непременно собери свой узелок и уходи отсюда». — «Я хочу попрощаться с друзьями», — возразил тот. «У тебя нет друзей», — сказал ребе.

И вот ночью ребе, сидя на лавке, вглядываясь в ослепительный белый свет, вспоминал год и последний день этого года как одно мгновение, в которое совершилось одно событие. «Зачем Ты мне это сделал?» — спрашивал он. Ответа не было. И вдруг Яакову Ицхаку стало смешно, что он спросил: «Зачем?..» Он засмеялся; он смеялся так, что упал с лавки и лежал лицом вниз с распростертыми руками и ногами до рассвета.