Хозе (Провидец)

Замок на холме к северо-востоку от Люблина когда-то утопал в болотах. Никто не хотел селиться в этих гибельных местах. Но вот четыре века тому назад евреям, торговавшим в Люблине, однако не имевшим права жительства внутри городской черты, приглянулись эти топи... Вокруг холма закипела работа, к синагоге и дому учения быстро прилепились сначала дома зажиточных, а там победнее, наконец — лачуги совсем бедных. Теснясь, они прижимались, прикипали к холму, и вот уже древний замок с церковью, башней и зубчатыми стенами оказался на вершине бурного водоворота еврейских улочек, проулочков и торговых лавок.

Пойдешь по главной улице (она называется Широкой) этого еврейского городка — и окажешься перед ничем не примечательным домом. Но стоит войти через узкие темные сени во двор, сразу увидишь там низкое, но вместительное строение с деревянной крышей и поймешь по длинному ряду неосвещенных мутных окон, что там никто не живет. Если заглянуть внутрь, в глаза бросятся пятнистые стены и темные балки потолка. Рядом, в доме побольше, на первом этаже, над которым высилась только мансарда, во времена наполеоновских войн жил Хозе, ребе Яаков Ицхак, а строение во дворе называлось на идиш — «клойз», там он вместе со своими хасидами проводил время в молитве и учении, не желая посещать синагогу. Вообще хасиды, или «благочестивые», крепко сплоченные вокруг своего ребе, старались держаться подальше от городской синагоги. Из этого укрытия они боролись за души нового поколения.

Его называли Хозе (Провидец), потому что он видел все иначе, чем прочие. Рассказывали, что от рождения ему была дана сила видеть от одного края земли до другого, как на самом деле Бог предназначил человеку в первый день творения, когда еще и звезд на небе не было; но потом, когда человек извратил свою сущность, Господь спрятал этот первоначальный свет в свою тайную сокровищницу и уделял оттуда толику своим избранным, чтобы он освещал им путь. Но злые силы так нападали на ребенка, что он взмолился об отнятии этого света, дабы он мог видеть, как все, — на небольшое расстояние. Когда ему стукнуло двенадцать лет, Яаков Ицхак не смог больше выносить своего ясновидения, он завязал себе глаза платком и открывал их только для молитв и учения, потому через семь лет глаза его сильно ослабели, и он стал близоруким. Этим затемненным взором, за которым все равно скрывалась видящая все насквозь душа, смотрел он на лица тех, кто приходили к нему с просьбой о чуде: бедные — о выходе из нужды, больные — о здоровье, неплодные — о детях, грешники — об отпущении грехов; потом подносил их молитвенные записки к самым глазам (правый был заметно больше левого), там были написаны их имена, имена их матерей и просьбы. Он читал их и перечитывал, вникал в них, а потом отдавал габаю (домоправителю), в обязанности которого входило возвращать их. И вот тогда по внезапно изменившимся глазам, по странно расширенным зрачкам было ясно, что он смотрит. Но куда? Он смотрел не прямо перед собой, не в это пространство комнаты, где находился, а в глубь времен, он всматривался в самый источник душ, чьи жилища, тела просителей как будто стояли перед ним. Он всматривался в них, как будто бы еще живущих внутри Адама, он видел, от Каина или от Авеля произошли они, как часто вселялись они в своем странствии в человеческие тела и что каждый раз в предназначенном им великом делании удавалось, а что — нет.

Не надо, однако, думать, что, видя всю полноту зла и горечь первоначального разделения душ, он отворачивался от согрешившего и не хотел иметь с ним ничего общего. Напротив, мало что так волновало и интересовало его, как грешный человек. Когда перед ним осуждали какого-нибудь преступника, не скрывавшего своих злодеяний, он обычно говорил, что ему милее злодей, знающий, что он зол, чем праведник, знающий, что он праведен. Это тем более удивительно, что «цадик и означает «праведный». Иногда он добавлял: «Верно, бывают и такие (он не говорил «такие цадики», но все так его понимали), кто злы, но не знают, что они злы. О таких говорится: «Даже у врат ада они не раскаются». Им верят, их просят спасти чью-то душу из ада, они входят в адовы врата — но обратно уже не выходят». И он повторял с коротким смешком: «обратно уже не выходят!» Но он шел дальше по пути Любви и ни от кого не скрывал, что для него пламенный противник хасидизма дороже, чем вялый последователь, дух которого был когда-то зажжен, но не воспламенился. Было очевидно, что ребе всего важнее была страстность, внутренний огонь — без них ни дух, ни плоть не могут принести никакого плода, ни духовного, ни телесного. Впрочем, ему было важно, каков все-таки этот плод. Ребе никогда не уставал восхвалять внутренний жар души.

Из всех историй о нем, которые и по сей день рассказывают хасиды, с сомнением покачивая головами, есть самая удивительная — об одном великом грешнике, который иногда приходил к ребе, и тот с ним охотно и долго разговаривал. Если другим людям случалось застать его, они возмущались: «Ребе, как вы можете допускать к себе этого человека?» Он им на это отвечал: «Я знаю о нем то же, что и вы. Но что я могу с собой поделать? Я люблю радость и ненавижу печаль. Этот человек страшный грешник. После совершения греха все люди хотя бы на мгновение каются, но лишь для того, чтобы еще полнее погрузиться в грех. Но даже в такие моменты этот человек противостоит душевной тяжести и не кается. Радость — вот что привлекает меня». И поистине ребе Ицхак ненавидел уныние. Однажды на чужбине он не мог заснуть на пышной свежей постели потому, что столяр, весьма благочестивый человек, мастерил ее в те девять дней, когда оплакивают разрушение Храма, и его печаль вонзалась в тело так и не сумевшего заснуть ребе, как тысячи заноз. Уныние казалось ему опаснее греха. Однажды жаловался ему один человек, что его во время поста искушает злая похоть, отчего он впадает в ужасную тоску. «Держись от уныния подальше, — сказал ему ребе, укрепив его сердце советами и наставлениями, — печаль заслоняет Бога от его слуги больше, чем грех. Сатана из-за того и старается соблазнить человека: не потому, что ему нужны сами грехи, но ему потребно уныние, чтобы человек уже не мог очиститься от греха. Он ловит бедную душу в сети сомнения».

Стоит еще добавить, что он сказал раз своему ученику наедине, а тот рассказал нам. «Удивляюсь, как это получается, — сказал он, — приходят ко мне люди в состоянии отчаянья, а когда уходят — они светлы, а вот я становлюсь...» — он хотел уже произнести первый звук слова «унылый», но он так ненавидел даже это слово, что сказал «...угасшим и черным становлюсь я».