Завершить Клаузевица. Беседы с Бенуа Шантром
Целиком
Aa
На страничку книги
Завершить Клаузевица. Беседы с Бенуа Шантром

В недобрый час

Осмелься мы довести предложенный нами анализ глобального устремления к крайности до логического предела, нам пришлось бы констатировать тотальную новизну ситуации, в которой мы оказались после 11 сентября 2001 года. Терроризм поднял планку насилия еще на один уровень. В этом по сути своей миметическом явлении сошлись в битве два крестовых похода, два различных фундаментализма. «Справедливая война» Джорджа Буша вновь пробудила религиозную и потому еще более грозную воинственность Магомета. Но исламизм — это лишь один из симптомов куда более обширного подъема насилия; он исходит не столько с Юга. сколько с самого Запада, являясь «ответом» богатым со стороны бедных. Это одна из последних метастаз той болезни, из–за которой западный мир затрещал по швам. Терроризм выступил в авангарде глобального отмщения Западу за его изобилие. Это кровавое и непредвиденное возобновление арабских завоеваний предстает тем более грозным, что на пути у него встала Америка. Сокрушительная мощь исламизма проистекает, помимо прочего, из того, что он стал реакцией на угнетение всего Третьего мира. Эта взаимная теологизация войны («Великий Сатана» против «сил зла») предстает как новая фаза в устремлении к крайности.

В этом плане всем хорошо известно, что будущее европейской идеи — и, соответственно, оживляющей ее христианской истины, — решается в Южной Америке. Индии, Китае — где угодно, кроме самой Европы. В худшем смысле эта последняя сыграла такую же роль, какая в войнах XVI века досталась Италии, ставшей ареной бессчисленных битв. Европа — измученный континент, едва ли способный оказать терроризму серьезное сопротивление. Отсюда и шокирующий характер терактов, часто организуемых «изнутри» общества. Сопротивляться тем более трудно, что террористы в действительности живут совсем рядом, бок о бок с нами. Их атаки совершенно непредсказуемы. Сама идея «спящих ячеек» подтверждает все то, что мы говорили ранее о внутренней медиации — тождестве людей меж собой, способном вдруг обернуться диким кошмаром.

Книгу об Атте, главаре группы 11 сентября, который пилотировал один из двух самолетов{146}, я так и не прочел. Он был родом из египетской буржуазной семьи. Сама мысль о том, что последние три дня до атаки он провел в барах со своими сообщниками, ошеломляет. Есть в этом что–то мистическое, завораживающее. Кто заглянет в души этих людей, кто спросит, кто они и какие у них мотивы? Что мог значить для них ислам? Что значило убить кого–то ради него? Постоянно растущее число терактов в Ираке поистине поражает. Мне кажется странным, что мы так мало интересуемся явлением, господствующим над миром сегодня, как некогда над ним господствовала Холодная война. С каких пор это так? По правде говоря, мы этого даже не знаем. После падения Берлинской стены никому и в голову не приходило, что через каких–нибудь двадцать с лишним лет все сложится таким образом. Это меняет видение истории, привычное нам со времен революций в Америке и во Франции, которое не принимает в расчет того, что все это угрожает и бросает вызов Западу в целом. Мы вынуждены говорить «все это», потому что толком не знаем, с чем имеем дело. При Билле Клинтоне исламистская революция возобновилась в ходе двух атак на посольства в Африке. Мы тщательно искали, но так ничего и не нашли. Мы даже не знаем, реальный ли человек Бен Ладен. Представляют ли люди, в какой истории оказались? И из какой вышли? Об этом мне более сказать нечего, ибо мы слишком мало обо всем этом знаем, а наша рефлексия сталкивается здесь с собственной ограниченностью.

Перед лицом всего этого я чувствую себя подобно Гельдерлину, застывшему над бездной, отделявшей его от Французской революции. Еще в конце XIX века мы замечали, что происходит нечто необыкновенное. Мы присутствуем при явлении нового этапа устремления к крайности. Террористы прекрасно знают, что время играет им на руку, что их понятие времени отличается от нашего. Это явный и важный сам по себе признак возврата к архаике, к VII–IX векам. Но кого еще эта важность волнует, кто измерит ее? Министерство иностранных дел? В будущем нам следует ждать много чего неожиданного. Мы станем свидетелями еще худшего. Но люди будут глухи ко всему.

После 11 сентября наше спокойствие было потрясено, но очень быстро восстановилось. Эта вспышка осознавания длилась какую–нибудь долю секунды: что–то случилось, мы это почувствовали. Но затем прореха в нашей уверенности в собственной безопасности была снова прикрыта завесой молчания. В этом западный рационализм напоминает миф: мы ожесточенно отказываемся замечать катастрофу. Мы не можем и не желаем видеть насилие как оно есть. Единственный способ ответить на вызов, брошенный нам терроризмом — радикально изменить наш образ мышления. Однако чем сильнее давят на нас события, тем сильнее и наш отказ это осознавать. С такой исторической конфигурацией мы еще никогда не сталкивались и даже не знаем, до чего она может дойти. В точности такую ситуацию предвидел Паскаль: это война между насилием и истиной. Задумайтесь об убожестве наших передовых идей, проповедующих, что реальности не существует!

Мы должны научиться мыслить время так, чтобы битва при Пуатье и крестовые походы казались нам ближе Французской революции или индустриализации эпохи Второй империи. Для исламистов позиция западных стран — по большей части пустая мишура. Они полагают, что западный мир должен быть полностью исламизирован — и чем скорее, тем лучше. Аналитики обычно говорят, что речь идет о позиции изолированных меньшинств, оторванных от реалий собственных стран. В плане действий — возможно, но что касается образа мыслей? Нет ли в нем, несмотря ни на что. чего–то сущностно мусульманского? Даже если вполне очевидно, что жестокость терроризма переступает в каких–то своих интересах через религиозные нормы, мы должны найти в себе смелость задаться этим вопросом. Он не оказывал бы такого влияния на человеческие умы. если бы не обращался к чему–то. что было в исламе всегда. К вящему удивлению наших светских республиканцев, религиозная мысль в исламе живей всех живых. Нельзя отрицать, что некоторые из идей Магомета сегодня все еще актуальны.

Однако то, что мы наблюдаем сегодня в связи с исламом, есть нечто большее, чем просто возобновление арабских завоеваний; это то, что оформлялось параллельно с революцией и опосредующим звеном чему служит коммунистический период. Какие–то из этих черт присутствовали, на самом деле, уже в ленинизме, но ему не хватало религиозной составляющей. Устремление к крайности, таким образом, теперь способно вбирать в себя что угодно: культуру, моду, политическую теорию, богословие, идеологию, религию. Историей движет вовсе не то, что представляется важным западному рационалисту. В нынешнем неправдоподобном смешении всего со всем лишь миметизм, как мне кажется, может служить надежной путеводной нитью.

Скажи кто–нибудь в 1980–е годы, что вскоре ислам будет играть такую роль, какую он играет сегодня, его сочли бы сумасшедшим. Однако уже сталинская идеология содержала в себе парарелигиозные элементы, которые с течением времени будут провоцировать все более чудовищное разложение. Во времена Наполеона Европа была менее податливой — но стоило прийти коммунизму, как она вновь стала тем уязвимым пространством, каким была средневековая деревня в перспективе нашествия викингов. Арабские завоевания катились подобно лесному пожару, тогда как Французская революция сдерживалась национальным принципом, разошедшимся благодаря ей по всей Европе. Ислам в том виде, в каком он начал свое шествие в истории, был религиозным завоеванием. В этом и заключалась его сила. Отсюда и чрезвычайная устойчивость его положения. Подстегнутый наполеоновской эпопеей революционный порыв мог сдерживаться балансом сил разных наций, но и они в свою очередь оказались им воспламенены и тем самым лишились единственного фактора, способного отвратить нависшую над ними революционную угрозу.

Поэтому мы должны коренным образом изменить самый наш образ мыслей и, отвергнув всеa priori,попытаться понять ситуацию, задействуя все ресурсы, предоставленные нам актуальными исследованиями ислама. Нам предстоит огромная работа. Лично у меня складывается впечатление, что эта религия использовала библейскую традицию как опору для создания современной архаической религии, более могущественной, чем все прочие. Она угрожает предстать орудием апокалипсиса, новым ликом устремления к крайности. И хотя архаических религий больше не существует, все выглядит так. словно уже вослед библейской традиции, немного ее изменив, возникла еще одна. Эта архаическая религия была усилена некоторыми элементами, заимствованными ею из иудаизма и христианства, ибо архаическое пало под натиском иудео–христианского откровения. Ислам же, напротив, держится. Если христианство уничтожает жертвоприношения всюду, куда проникает, ислам, как мне представляется, от них так и не отказался.

В его отношении к иудео–христианскому миру есть, конечно, немалый ресентимент, но речь все же идет о новой религии — отрицать этого нельзя. Перед историками религии, равно как и антропологами, стоит задача показать, как и почему она могла возникнуть. Некоторые аспекты этой религии предполагают такое отношение к насилию, которого нам понять не дано и которое поэтому тем более нас тревожит. Быть готовым заплатить собственной жизнью за удовольствие видеть, как умирает кто–то другой — для нас нонсенс. Мы также не знаем, есть ли у этого явления какая–то особая психология или нет. Нам нечего об этом сказать, мы совершенно бессильны. Нам не дано даже это документировать, ибо терроризм — совершенно новая ситуация, эксплуатирующая мусульманскую традицию, но неизвестная классическим исследованиям ислама. Даже с мусульманской точки зрения нынешний разгул терроризма есть нечто невиданное. По сути, это современная попытка противостоять самому могущественному и утонченному орудию западного мира — технологии. Но каким образом терроризм это делает, не понимаем ни мы, ни даже, быть может, адепты классического ислама.

Недостаточно просто осуждать теракты. Далеко не всегда попытки защититься от этого явления ресурсами мысли связаны с желанием что–то понять. Чаще мы даже не хотим ничего понимать, желая как–то себя успокоить. Клаузевиц же встраивается в логику исторического развития куда проще. Он предоставляет интеллектуальный инструментарий для понимания эскалации насилия. Но где найти такие идеи в исламизме? На самом деле современный ресентимент никогда не приводит к самоубийствам. У нас, таким образом, просто нет аналогичных структур, которые помогли бы нам что–то понять. Я не утверждаю, что они невозможны в принципе или что их никогда не будет, но признаю свою неспособность найти их. Именно поэтому столь часто наши объяснения должны проходить скорее по ведомству клеветы и анти–мусульманской пропаганды.

Мы ничего об этом не знаем: ни интимного, ни духовного, ни феноменологического контакта с этой реальностью у нас нет. Терроризм является высшей формой насилия и верит в свой скорый триумф. Однако нет никаких оснований считать, будто работа по очищению Корана от сделанных на него карикатур сможет как–то повлиять на сам феномен терроризма, который одновременно связан с исламом и отличается от него. Поэтому мы могли бы выдвинуть предварительную гипотезу, что устремление к крайности использует сегодня исламизм так же, как ранее — наполеонизм и пангерманизм. Терроризм так нас страшит потому, что умеет применять самые смертоносные технологии вне каких–либо военных институций. Война, по Клаузевицу, может дать лишь несовершенное представление о том, что происходит, хотя она несомненно служила его провозвестием.

В «Насилии и священном» я заимствовал из Корана идею о том, что агнец, спасший Исаака от принесения в жертву — это тот самый агнец, который был послан Авелю, чтобы тот не убил брата: вот доказательство, что здесь жертвоприношение также интерпретируется как средство борьбы с насилием. Из этого можно сделать вывод: в Коране присутствует понимание того, что секулярному сознанию постичь не дано, в частности, то, что жертвоприношение предотвращает кровную месть. Эта проблема, однако, оказалась забыта исламом так же, как и западной мыслью. Парадокс, с которым мы теперь должны иметь дело, заключается в том, что ислам сегодня к нам ближе, чем гомеровский мир. Клаузевиц позволил нам разглядеть это в том, что мы окрестили еговоенной религиейи в появлении чего усмотрели нечто новое и вместе с тем весьма примитивное. Подобным же образом оформление исламизма является также и внутренним событием в развитии техники. Нам следует научиться мыслить исламизм одновременно с устремлением к крайности и понимать всю сложность связи между этими двумя реалиями.

Следствием христианского единения Средних веков стали крестовые походы, одобренные к тому же папством. И все же не настолько они важны, как воображает ислам. Крестовые походы были регрессом к архаике, не имевшим ни малейших последствий для сущности христианства. Христос умер везде и за всех. С другой стороны, то, что мусульмане считают иудеев и христиан фальсификаторами — проблема неразрешимая. Подобные утверждения позволяют им отказываться от любой сколько–нибудь серьезной дискуссии и отвергать возможность сравнивать эти три религии между собой. Связано это, несомненно, с нежеланием видеть, что стоит на кону в пророческой традиции. Почему именно христианское откровение веками было объектом враждебной и столь жесткой критики, почему не ислам? Это какое–то отречение разума. В некоторых отношениях оно напоминает противоречие пацифизма, в значительной мере способного, как мы видели, разжигать беллицизм. Подобно иудейским и христианским текстам, Коран лишь выиграет от тщательного его изучения. Сравнительный метод позволит, как мне кажется, выявить, что реального знания о коллективном убийстве в нем все же нет.

В христианстве, напротив, такое знание есть. Два величайших в истории обращения — я имею в виду апостолов Петра и Павла, — во всем аналогичны друг другу: оба апостола обнаруживают, что участвовали в коллективном убийстве. Павел был рядом, когда побивали камнями Стефана. В Дамаск — будучи, верно, в ужасном смятении, — он отправляется сразу же после этого. Христиане понимают, что Страсти Христовы лишили коллективное убийство всей его силы. Именно поэтому они не уменьшают, а усугубляют насилие. Исламизм очень быстро это усвоил, но в смыследжихада.

Отдельные формы ускорения истории никогда не меняются. Складывается впечатление, что сегодняшний терроризм в некотором роде наследует тоталитаризму, что они сходны в привычках и образе мыслей. Одна из нитей, объясняющих эту преемственность, привела нас к тому, как прусский генерал конструировал наполеоновский образец. Впоследствии она была взята на вооружение Лениным и Мао Цзэдуном, на которого, как говорят, ссылается и Аль Каида. Гений Клаузевица заключается в том, что он, сам того не ведая, открыл закон, которому суждено было стать всеобщим. Холодная война окончена, и теперь мы воюем в «горячей», теряя убитыми сотни, а завтра, быть может, и тысячи каждый день на Ближнем Востоке.

Глобальное потепление и рост насилия — явления, безусловно, взаимосвязанные. Я склонен со всей силой настаивать на этом смешении естественного с искусственным потому, что об этом ясно говорят апокалиптические тексты. Сказано: «охладеет любовь» — и она уже охладела. Нельзя, разумеется, отрицать, что сегодня она действует в мире так. как доселе не действовала никогда, что мы чем дальше, тем больше осознаем невинность любых жертв отпущения. Но милосердию противостоит империя насилия, ставшая сегодня глобальной. В отличие от многих, я продолжаю считать, что у истории есть смысл, и именно о нем мы говорили все это время. Устремление к апокалипсису есть высшая ступень самореализации человечества — но чем ближе становится цель, тем меньше о ней говорят.

И вот я подхожу к поворотному пункту: к тому, что в этой важнейшей из войн, которую истина объявила насилию, исповедание веры играет куда большую роль, чем стратегическое планирование, хотя оба этих аспекта таинственным образом совпадают между собой. Я всегда был глубоко убежден, что насилие принадлежит сфере изуродованного священного, усиленного к тому же вмешательством Христа, который поместил себя в самое сердце жертвенного механизма. Сатана — вот иное имя для устремления к крайности. Однако — и это понимал Гельдерлин, — архаический мир был кардинально изменен Страстями. В течение долгого времени дьявольское насилие огрызалось на святость, преобразившую архаическое религиозное.

Именно потому, что Бог явил себя в своем Сыне, религиозное в истории человечества было раз и навсегда утверждено и переменило сам ее ход. Негативным образом о силе этого божественного вмешательства свидетельствует и устремление к крайности. Божественное было явлено нам яснее, чем в теофаниях прошлого, но люди не желают этого видеть. Человечество более, чем когда–либо, пишет историю собственного конца, потому что отныне оно способно уничтожить весь мир. Даже безотносительно к христианству это не просто моральное осуждение, а неизбежный антропологический вывод. Посему мы должны пробудиться от нашего сна. Кто ищет покоя — обрящет худшее.