Война и обмен
Б. Ш.:Следует ли из этого заключить, что та концепция, в рамках которой Клаузевиц рассматривает взаимодействие(Wechselwirkung),иликоммерциюмежду людьми, будь то рыночные дела или отношения на войне, предполагает, что именно поединок является скрытой структурой любых социальных феноменов?
Р. Ж.:Думаю, что да. Лишь теоретическая модель поединка может помочь нам увидеть неразличимость. Сформулировать ее можно по–разному: как одновременность действий, устремление к крайности в череде побед и поражений, взаимный обмен. Таким образом, оптика клаузевицевской теории войны позволяет ему рассматривать поединок как конкретную абстракцию — идею, которая может быть претворена в жизнь. Поединок и есть эта одновременность бытия лицом к лицу: потенциальная, когда действие на войне отсрочивается или «прерывается»; и актуальная, когда действие на войне сохраняет свою протяженность во времени и устремляется к крайности. Сам факт того, что Клаузевиц говорит оWechselwirkungв двух этих смыслах — то есть «взаимодействия» и «коммерции», — помогает понять, помимо прочего, почему он уравнивает войну с денежным обменом и в действительности вообще не различает их между собой. С этой точки зрения он удивительным образом предвосхищает Маркса: у последнего коммерция перестанет быть метафорой войны, поскольку будет иметь дело стой же реальностью.
В этом смысле наша позиция диаметрально противоположна точке зрения Монтескье, полагавшего, что коммерция позволяет избегать вооруженных конфликтов. Клаузевиц упрекает Французскую революцию за ее чрезмерную экзальтацию и презрение к частной жизни. Пруссия же, говорит он, радеет о коммерции куда меньше, чем о войне, но речь идет об одном и том же. Обратите внимание на то, что хотя миролюбивый взгляд Монтескье на вопросы обмена зачастую разделяется и современными экономистами, они редко высказывают мысль, что монетизация способна нейтрализовать угрозу войны. Поэтому совсем неслучайно европейские аристократы вернулись к денежным делам, когда их героические и военные образцы для подражания окончательно устарели. В этом плане Франция очень быстро отстала от Англии: пока Людовик XIV вынашивал планы имперского господства в Европе, Англия избрала куда более действенный способ покорить мир. Коммерция — это война, и весьма грозная, хотя в ней и гибнет куда меньше народу. Именно по этой сугубо экономической причине к 1789 году французские аристократы окончательно разорились, а Англия в союзе с Германией сумела наконец одержать верх над Наполеоном.
Б. Ш.:Мы могли бы лучше понять это соответствие между войной и коммерцией, обратившись к тому, что хорошо известно антропологам: а именно, к последовательности «даров» и «ответных даров». Подобный обмен предполагает — и это важнейший момент, — отсрочивание взаимности. Ибо если дар и ответный дар приносятся одновременно, их можно сравнивать между собой, что повлечет возобновление взаимности и начало войны.
Р. Ж.:На самом деле подарок, который делают мне, никогда не равен сделанному мной: по своей ценности дары всегда в большей или меньшей степени различаются. Однако поскольку ответный дар никогда не следует сразу, никто не отдает себе в этом отчета. Если же ответный дар последует слишком быстро, он может повлечь за собою месть, и вызвана она будет тем, что изначально было лишь недоразумением, неверной интерпретацией: один из двух индивидов будет возмещать другому его предполагаемую враждебность, и притом сверх нее, то есть с лихвой, обращая тем самым «благую» взаимность в «дурную», порядок — в хаос. Чтобы избавиться от этой дурной взаимности, люди иногда могут даже переубивать друг друга! Вот почему законы обмена так сложны: они призваны скрыть взаимность, этот вечно господствующий над всем «высший закон»[55].
С такой точки зрения деньги предстают поистине фундаментальным открытием: это средство обезопасить обмен. Вы печете буханку хлеба — я тут же покупаю ее у вас по рыночной стоимости, и нас больше ничто не связывает. У такой сделки есть свои правила, и я не обязан преподносить вам ответный дар — все довольны. Но, как я сказал только что, Клаузевиц — не Монтескье. Даже денежные операции, полагает он, бессильны скрыть поединок. Это не прямое их назначение, поскольку войну можно заменить дипломатией, ноони также представляют собой войну.
Бой в крупных и мелких военных операциях представляет то же самое, что уплата наличными при вексельных операциях: как ни отдаленна эта расплата, как пи редко наступает момент реализации, когда–нибудь его час наступит[56].
Прибегая для определения столкновения к метафоре из коммерческой сферы, Клаузевиц сознает, что у денег есть военное и жертвенное измерения, и видит, что «решающая битва» и «уплата наличными» продолжают уравниваться между собой — с той лишь разницей, что на войнеstrido sensu«расплачиваться» приходится реже, чем на рынке. Коммерция — это, в определенном смысле, протяженная во времени вялотекущая война; война же в собственном смысле слова, более или менее успешно сдерживаемая политикой, кладет ей конец. Когда и она, в свою очередь, становится протяженной. происходит устремление к крайности. У коммерции, таким образом, есть все характеристики войны: когда налаженный порядок взаимообмена вырождается в соревновательное безумие, коммерческая война может стать просто войной. Если какой–нибудь нации не удается в соревновании выйти на первое место, она, скорее всего, постарается списать свое поражение на бесчестную конкуренцию. Переход к политике протекционизма сигнализирует нам, что соревнование может вылиться в военный конфликт. Тут Клаузевиц, очевидно, имел в виду ненависть Наполеона к Англии: именно коммерческие интересы, определявшие модальность его войны с англичанами, заставили Наполеона ввергнуть Европу в огонь и кровь. Сам характер насилия наполеоновских войн очень напоминает коммерческое соревнование. По отношению к коммерции эти войны были тем же, чем для обмена является принцип взаимности. Так может ли коммерция сдерживать войну, как полагает множество оптимистически настроенных либералов? До определенного момента, пока мы остаемся в границах разумного капитализма — наверное, да.
Б. Ш.:Поэтому способность денегделать обмен безопасным следуетрассматривать как важнейшее открытие в истории человеческих отношений: до определенного момента они позволяют избегать ответного лара, то есть сравнения и возвращения ко взаимности[57].
Р. Ж.:Однако они не всесильны. Механизм может и заклинить. Сребролюбие — приостановка движения того, что было создано для обращения среди людей и облегчения их отношений, — одно из таких «заклиниваний». У того, что символизирует связь между людьми и позволяет им не доводить дело до кулаков, есть в то же время и священное объяснение: деньги замещают собою жертву, на трупе которой люди основывали некогда свое единство. Люсьен Гольдман, очень помогший мне в начале моей карьеры, обожал сравнивать романтический мир желаний с рыночной экономикой. Он был очень чувствителен к этому вырождению обмена, к его превращению из «качественного» в «количественный», когда отношение людей с вещами и между собой оказывается «подменено опосредованными и упадочными ценностями: чисто количественным отношением, ценой в процессе обмена»[58]. Подобная концепция, однако, предполагает, что прежде обмен был «качественным».Ятакой точки зрения не разделяю. Следовало бы скорее сказать, что хотя «количественный» характер обмена и усугублен капиталистическими нравами, он был таковым всегда. Мы обмениваемся благами, чтобы не обмениваться ударами; но обмен благами всегда хранит в себе память об обмене ударами. Обмен, будь то коммерческий или военный — это социальный институт, то есть защита, попросту средство. Стоит ему стать самоцелью, как мы сразу возвращаемся к насильственной взаимности. Наша эмоциональная и духовная жизнь имеет ту же структуру, что и экономическая. Поэтому Отцы Церкви были не так уж и далеки от Маркса, когда полагали деньги несовершенным символом Святого Духа и духовной жизни.
Стоит денежному потоку остановиться, как отношение прерывается: происходит капитализация. Переход от коммерции к войне, а сегодня (поскольку войны в смысле «уплаты наличными» больше не существует) — от коммерции к устремлению к крайности происходит почти мгновенно: в этом плане в ближайшие десятилетия стоит опасаться колоссального столкновения между Соединенными Штатами и Китаем. Китайцы гораздо больше преуспели в коммерции и дипломатии, чем в решении проблем грубой силой.
Коммерческое отношение не имеет ничего общего с моралью, оно представляет собой взаимность, управляемую деньгами, а это совсем другое. Такая взаимность всегда может перейти в конфликт. Конечно, сторону денег занимает иногда правосудие. Но и само правосудие вполне может оказаться институтом хрупким и в свою очередь неспособным сдерживать то, что не смогли сдержать деньги. Здесь нужны очень тонкие различения, эту идею нужно отточить, сравнивая обмен с другими видами обрядов; нужно привлечь к обсуждению экономистов. В нашей беседе мы условно определим коммерцию как социальный институт, целью которого является сдерживание насилия: мораль относится совсем к иному порядку, она предполагаетпрощение,то есть абсолютный дар{59}.
Именно поэтому любой дар — это всегда дар отравленный (немецкое словоGift,означающее «яд», может также значить «подарок»), поскольку он не предполагает безопасности обмена — это свойство денег. Он выводит на сцену’ пару, всегда готовую перейти к решению проблем с помощью кулаков. Подарок есть, некоторым образом, вещь, от которой мы стремимся избавиться, обменяв ее на то, от чего хочет избавиться наш сосед. И здесь мы касаемся амбивалентности священного. Мы изгоняем из нашей жизни то. что делает ее невыносимой, не столько затем, чтобы отравить жизнь другому, сколько чтобы сделать более терпимой собственную. Мы избавляемся от того, что нас мучит, перебрасывая его, подобно горячей картошке, из рук в руки: таков примитивный и предельно ясный закон взаимообмена. С чужой женой жить куда проще, чем со своей!
По мере того как скорость взаимообмена нарастает, взаимность предстает такой, какой в действительности она и является — сообразной закону поединка. Вот почему во всех традиционных обществах мы неизменно видим две группы, различающиеся лишь тем, могут они при обмене «уплатить наличными» или нет. Эта реальность просматривается даже в самых простых сделках: при покупке коровы или дома чересчур быстро соглашаться всегда невыгодно. В этом же заключается смысл медлительности судопроизводства, где бракоразводные процессы «затягиваются» так, словно бы речь шла о каком–то немыслимом преступлении. Эта по видимости ничем не оправданная медлительность имеет самое непосредственное отношение к области антропологии: она тормозит развязку конфликта и создает сильное «трение», которое замедляет отношения и не дает им вылиться во взаимность. Что до обмена, то он не должен казаться взаимным, каким является в действительности: таков закон совместной жизни. Если взаимность станет для всех очевидной, жить не получится. Множеству антропологов, и первому среди них — Леви–Строссу, очень не хотелось этого замечать: блестяще описывая сложнейшие системы различий и социальные установления, он не видит, что все они служат тому, чтобы предотвратить возвращение ко взаимности.
Заявляя, что взаимность структурирует взаимообмен, Клаузевиц показывает: закон войны властвует над любыми человеческими отношениями. Осознание этого факта было непосредственным образом связано с исчезновением военных и коммерческих институтов, все менее способных скрывать поединок в своей тени. Поэтому этот отход от «взаимодействия» я считаю у него самым существенным. Хотя в общем понятно, что слово «взаимный» — это невозможное слово. Неизвестно, что оно означает. Некоторые определения придают ему космические масштабы: таково воздействие луны на моря… Меня это всегда озадачивало: как если бы наши мелкие повседневные войны определяли законы мироздания. Достаточно и того, что сопутствующие им разрушения неизменно оказывают воздействие на весь мир. Последствия взаимности будут распространяться, подобно заразной болезни. Первая глава «О войне» образует самостоятельное целое именно благодаря тому, что в ней речь идет о взаимодействии. Потом Клаузевиц снова вспомнит, что он стратег. Свою книгу он писал очень долго, за это время она успела утратить то потрясающее напряжение, что было в ней поначалу и вместило, как мы увидели, два грядущих столетия. Раймон Арон не мог вынести мысли об этой скрытой за несущественными историческими деталями неотвратимости поединка, которую собираемся прояснить мы — она зарубила бы весь его рационализм на корню. К сожалению, актуальность этого трактата не имеет ничего общего с Холодной войной: исходящий от «удивительной троицы» «луч света»[60]освещает нашу эпоху совсем иначе. Достоинство всех великих текстов в том, что они сопротивляются интерпретациям, они всегда могут сказать нам что–нибудь новое — и поэтому продолжают нас удивлять.

