Введение
Вы держите в своих руках довольно странную книгу. На первый взгляд она напоминает экскурс в историю Германии и франко–германских отношений двух последних веков, однако же в ней затрагиваются такие темы, которые едва ли когда–либо до сих пор обсуждались столь резко и прямо, как они этого заслуживают:возможныйконец Европы, конец западного мира и мира в целом. Сейчас эта возможность стала действительностью. Стало быть, речь идет о книге про апокалипсис.
Вся моя работа была и остается исследованием архаического религиозного методами сравнительной антропологии, и ее основная цель — объяснить тот свершившийся многие тысячи лет назад завораживающий переход от животного состояния к человеческому. что называют обычно процессом гоминизации. Я предположил, что причиной этого перехода стал мимезис: поскольку люди подражают друг другу больше животных, то им пришлось найти способ справляться с заразным сходством, с легкостью способным привести попросту к полному уничтожению всего их общества. Механизмом, позволявшим восстановить различие в ситуации, когда любой из нас начинает быть похожим на всех остальных, оказалось жертвоприношение. Человечество родилось из жертвоприношения; все мы — дети религии. Убийство виновной в смуте и восстанавливающей порядок жертвы отпущения, которое я вслед за Фрейдом называю «учредительным», регулярно воспроизводится затем в обрядах, лежащих в основе всех наших социальных институтов. Стоило заняться заре человечества, как миллионы невинных жертв были убиты, дабы позволить своим сородичам жить вместе — или хотя бы не уничтожить самих себя. Такова неумолимая логика священного, которому по мере роста человеческого самосознания все хуже удавалось прятаться за завесой мифа. Переломным моментом в этой эволюции стало христианское откровение, своего рода божественное искупление: и вот сам Бог в своем Сыне просит у людей прощенья за то, что столь поздно открыл им механизмы их собственного насилия. Медленно, но верно обряды подготавливали человечество к тому, чтобы оно нашло в себе силы от них отказаться.
Христианство демистифицирует архаическое религиозное, но эта демистификация, действенная в абсолютном плане, оказалась слаба в относительном, ведь мы были к ней не готовы. Мы все еще не вполне христиане. Этот парадокс можно сформулировать и иначе: христианство стало единственной религией, предвидевшей свое собственное поражение, и это предвидение известно нам под именем апокалипсиса. Перекрывая гул человеческого заблуждения и нежелания узнавать механизмы собственного насилия, именно в апокалиптических текстах слово Божье звучит с наибольшей силой, и тем громче оно доносится из опустошения, чем долее мы упорствуй ем. Вот почему никому не хочется читать те апокалиптические пассажи, что в изобилии представлены и в синоптических евангелиях, и в посланиях Павла. Вот почему никому не хочется признавать, что их пророчества исполняются на наших глазах именно вследствие нашего презрения к Откровению.Истина о тождестве всех людей между собойбыла раз и навсегда явлена, но люди не пожелали услышать ее, вместо этого все отчаяннее цепляясь за ложные свои различия.
Двух мировых войн, изобретения атомной бомбы, множества геноцидов и неизбежной теперь уже экологической катастрофы оказалось недостаточно для того, чтобы убедить человечество — и прежде всего христиан, — в том, что даже если апокалиптические тексты ничего не предсказывают, то хотя бы описывают надвигающееся на нас реальное бедствие. Как заставить людей к ним прислушаться? Меня обвиняют в том, что я повторяюсь, фетишизирую свою теорию, подвожу под нее все, что угодно. Однако цель ее — всего лишь описание механизмов, подтвержденных к тому же новейшими открытиями в неврологии: основным средством обучения является подражание, а вовсе не то, чему учат. Невозможно избежать миметизма, не понимая, как он работает: посему мы можем помыслить подлинное отождествление с другим, лишь осознав все опасности подражания. Даже когда индивиды разобщены до предела, а насилие с каждым днем становится все более интенсивным и непредсказуемым, мы все так же продолжаем ставить во главу утла «моральное отношение».
Сегодня насилие бушует по всей планете, и сбывается то, о чем говорилось в апокалиптических текстах: природные бедствия уже неотличимы от вызванных человеком, естественное уже нельзя отличить от искусственного. Глобальное потепление и повышение уровня моря сегодня — уже не метафоры. Насилие, порождавшее когда–то священное, воспроизводит теперь лишь самое себя. Это не я повторяюсь, а сама реальность начинает соответствовать истине, и не я ее выдумал — она была возвещена нам две тысячи лет назад. Истина эта уже подтверждена действительностью, но из–за нашей болезненной одержимости противоречиями и инновациями мы не можем, да и не хотим этого понимать. Парадокс же состоит в том, что чем больше сближаемся мы с точкой альфа, тем ближе становится и омега. Чем больше узнаем мы о наших истоках, тем ясней с каждым днем видим, что они приближаются к нам. Страсти разомкнули оковы, наложенные на нас учредительным убийством, и мир оказался во власти насилия, но, однажды освободившись от этих оков, мы не можем уже нацепить их вновь — ибо знаем отныне, что козел отпущения невиновен. Страсти раз и навсегда разоблачили жертвенные истоки человечества и, открыв миру истину о насилии, одержали верх над священным.
Новместе с темХристос также и сохраняет ту искру божественного, что теплилась в каждой религии. Невероятный парадокс, который никто не желает принять: Страсти высвобождают насилие, но также и открывают дорогу к святости. Поэтому то священное, которое «возвращается» к нам спустя две тысячи лет — уже не архаическое священное, а «дьявольское», ибо мы знаем о его близости и о том, что даже в самых избыточных своих проявлениях оно отсылает нас к неотвратимости Парусии{7}. Подобным же образом то, что мы описываем как случившееся на заре веков, оказывается все больше связанным и с нынешними событиями. В той мере, в какой насилие в нашем мире преумножается и грозит на сей раз совершенно его уничтожить, это «больше и больше» становится законом человеческих отношений. «Полемос{8}— отец всех и царь всех», как писал Гераклит.
Спустя несколько лет после падения Наполеона этот закон был заново сформулирован в одном из кабинетов Прусской военной академии: речь шла об «устремлении к крайности», неспособности политики сдерживать рост взаимного — то есть миметического, — насилия. Автор этой формулировки, Карл фон Клаузевиц (1780–1831), работал над большой книгой и умер, так ее и не завершив, но его трактат стал, быть может, величайшим трудом о войне из всех когда–либо написанных: англичане, немцы, французы, итальянцы, русские и даже китайцы читают и перечитывают его с конца XIX века и по сей день. Эта книга, уже после его смерти опубликованная под заглавием «О войне», на первый взгляд кажется посвященной стратегии. По времени своего написания она относится к позднейшему этапу устремления к крайности, которое происходило и неизменно будет происходить без ведома своих проводников, которое уже уничтожило Европу и ныне грозит уничтожить весь мир.
Клаузевиц рассуждает о предмете своей непосредственной компетенции так, будто тот существует сам по себе и ни с чем не связан, что позволяет ему сделать целый ряд выводов, очевидно выходящих за пределы его дискурса. Предлагая формулу «пруссачества» в наиболее отталкивающем ее виде, он помогает нам продумать смыслы этого устремления к крайности, последствий которого он, однако, не принимал в расчет и которое не внушало ему особого страха. Клаузевиц позволяет нам разобраться во франкогерманских отношениях в целом, начиная с поражения Пруссии в 1806 году и заканчивая крахом Франции в 1940–м. Его книга была написана в ту эпоху, когда на волне миметизма войны стали все более ужесточаться и в результате оборачивались катастрофой. Поэтому лишь совершеннейший лицемер может счесть «О войне» чисто техническим текстом. Что происходит, когда мы начинаем все доводить до предела? Клаузевиц знал, что такое возможно, но предпочел прикрыть это знание рассуждениями о стратегии. Ответа на этот вопрос мы от него не получим, и сегодня настало время добиться его самим.
Нам нужно набраться смелости и признать, что именно мы, французы и немцы, несем ответственность за нынешнюю разруху, потому что масштабы наших амбиций совпали с границами целого мира. Это мы поднесли огонь к пороховой бочке. Скажи кто–нибудь лет эдак тридцать назад, что эстафета Холодной войны перейдет к исламистам, его сразу же подняли бы на смех. Скажи лет тридцать назад мы сами, что военные и природные явления в евангелиях переплетены меж собой или что апокалипсис начался в Вердене, как нас приняли бы за Свидетелей Иеговы. Единственным двигателем технического прогресса всегда была и остается война. Ее исчезновение в качестве социального института в связи с изобретением воинской повинности, а затем и тотальной мобилизации, повергло весь мир в кровь и огонь, а мы в нашем нежелании это видеть лишь поощряем этот порыв к худшему.
Клаузевиц обладал удивительным интуитивным видением того, как история ускорила внезапно свой бег, но туг же поспешил его скрыть, попытавшись выдержать свою книгу в сухом тоне ученого технического трактата. Поэтому мы должнызавершитьКлаузевица, становясь на путь, который он бросил, и следуя им до конца. С этой целью мы обращаемся к текстам, которые никто и никогда как будто бы не читал всерьез: к трактату Клаузевица и апокалиптическим текстам, актуальность которых в свете первого становится видна наиболее ясно.
Мы не будем делать из автора «О войне» козла отпущения, как это делали в свое время Сталин и Лиддел Гарт — один из наиболее прославленных его комментаторов, — но и той робостью, с какой вставал на его защиту Раймон Арон, также не удовольствуемся. Если нам пока что не удалось разобраться в этом тексте как следует, то, быть может, именно потому, что его стишком часто критиковали и защищали. Складывается впечатление, что никто до сих пор так и не захотел понять центральную интуицию Клаузевица, которую он пытается ухватить, и этот упорный отказ весьма любопытен. Подобно всем охваченным ресентиментом великим писателям, Клаузевицодержим.Стремясь превзойти в своей рациональности всех предшествовавших ему стратегов, он внезапно заглядывает краем глаза в совершенно иррациональную реальность, а затем отступает и делает вид, что ничего не видел.
Завершить интерпретацию «О войне» означает сказать, что ее смысл — религиозный и что лишь религиозная интерпретация дает надежду дойти до ее глубочайшей сути. Клаузевиц мыслит отношения между людьми как миметические, хотя, будь он философом, руководствовался бы принципами Просвещения. У него было все необходимое для демонстрации того, что мир будет чем дальше, тем больше стремиться к пределу, но всякий раз его воображение опережает и ограничивает его интуицию. Рационализм Клаузевица очень сильно тормозил как его самого, так и его комментаторов; вот доказательство — если есть еще нужда в доказательствах — что для понимания открытой ими реальности нам следует обратиться к иной форме рациональности. Наше общество — первое в истории, которое догадывается о своей способности совершенно себя уничтожить, но. чтобы вместить подобное знание, нам еще не хватает веры.
Задача наставить нас в этой новой рациональности выпала вовсе не богословам, а кабинетному стратегу, умершему в пятьдесят один год от непонимания окружающих — военному теоретику, которого возненавидят во Франции, в Англии и в Советском Союзе, — пламенному писателю, неспособному оставить кого–либо равнодушным. Однако же будущего у его идей не было. Нам нужно уметь найти в его текстах подводное течение, которое, несмотря на несовершенство своего выражения, приоткроет нам завесу реальности.Durch diese Wechselwirkung wieder das Streben nach dem Äußersten,«нисходить во тьму внешнюю посредством этого взаимодействия»{9}: не отдавая себе в этом отчета, Клаузевиц не только открыл формулу апокалипсиса, но и связал ее с миметическим соперничеством. Но кто услышит эту истину в мире, по–прежнему не желающем видеть неисчислимых последствий разрывающих его на части миметических конфликтов? В своем выступлении против Гегеля и всей современной мудрости Клаузевиц не только оказывается прав, но и эта его правота означает для человечества сущий кошмар: этот бел–лицист увидел такое, чего кроме него не видел никто. Уснешь на вулкане — вот чёрт и явится.
Вслед за Гельдерлином я верю, что лишь Христос может помочь нам встретиться с этой реальностью лицом к лицу и не сойти при этом с ума. Апокалипсис не знаменует собой конца света: он дает нам надежду.Увидевшийреальность не будет ввержен в совершенное отчаяние бездумной современности, но вновь откроет для себя мир, исполненный смысла. Мы обретем надежду лишь в том случае, если найдем в себе смелость задуматься о нависшей над нами угрозе, но для этого нам придется дать решительный бой как нигилистам, для которых все — лишь язык, так и «реалистам», отказывающим разуму в его способности отыскать истину: чиновникам, банкирам, военным и всем прочим, кто претендует на то, что спасает нас, с каждым днем повергая мир во все больший хаос.
Добровольно идя на распятие, Христос являет нам «сокровенное от создания мира», иначе говоря — само его основание, единодушное убийство, на кресте впервые выведенное на чистую воду. Архаическое религиозное могло продолжать функционировать и защищать общество от его же собственного насилия, лишь скрывая воспроизводимое в ритуальных жертвоприношениях учредительное убийство. Разоблачив его, христианство уничтожило невежество и суеверие, без которых религия немыслима, и добилось такого прорыва в познании, какого до тех пор нельзя было себе и представить.
Освобожденный от жертвенных уз, человеческий разум изобрел науку, технологию и все, что есть в культуре хорошего и дурного. Наша цивилизация — самая творческая и могущественная из всех когда–либо бывших, но вместе с тем также самая хрупкая и уязвимая, ведь у нее больше нет тех средств самозащиты, какие были в архаическом религиозном. Лишенная жертвоприношений в широком смысле слова, она рискует уничтожить самое себя, если не поостережется — а этого, очевидно, не происходит.
В Первом послании к Коринфянам апостол Павел писал: «…проповедуем премудрость Божию, тайную, сокровенную, которую предназначил Бог прежде веков к славе нашей, которой никто из властей века сего не познал: ибо если бы познали, то не распяли бы Господа Славы» (1 Кор 2:7–8). Что это, мания величия? Не думаю. «Власти века сего» — и все, что Павел называет «Начальствами и Властями», — это государственные структуры, основанные на эффективном, за счет своей потаенности, учредительном убийстве, и в первую очередь — Римская империя, в абсолютном плане бывшая сущим кошмаром, но в относительном — вещью незаменимой и уж точно лучшей того тотального разрушения, о котором предупреждает нас христианское откровение. Еще раз повторюсь: это не означает, что христианское откровение является чем–то дурным. Оно прекрасно, но мы неспособны полностью его воспринять.
Механизм козла отпущения сохраняет свою эффективность лишь до тех пор, пока мы верим в его вину. Если кто–то делает козла отпущения, то он не ведает, что творит. Понимание принципа работы этого механизма навсегда ломает его и ввергает мир в пучину миметических конфликтов без возможности их разрешить. Таков неумолимый закон устремления к крайности. Защитная система козла отпущения разрушается нарративами о Распятии, которые обнаруживают невиновность Иисуса и всех подобных ему жертв — хотя и не сразу, а постепенно. Человечество учится и отступает от жестоких жертвоприношений, но делает это очень медленно и почти всегда само об этом не знает. И лишь в наши дни этот процесс достиг замечательных результатов: насколько же комфортней теперь стала жизнь, хотя в будущем она и обещает стать гораздо опаснее.
Чтобы откровение перестало представлять для нас какую–либо угрозу, необходимо всего лишь вести себя так, как говорил Христос: воздерживаться от любого насилия и отречься от устремления к крайности. Ибо стоит ему зайти еще хоть чуточку дальше, как оно приведет к полному исчезновению жизни на планете — именно эту возможность и разглядел Раймон Арон, читая Клаузевица. Вслед за этим он написал впечатляющий том с целью выкинуть эту апокалиптическую логику из головы и любой ценой убедить себя, что худшего можно еще избежать и что «сдерживание» будет неизменно торжествовать. Подобное упражнение в религиозной прозорливости хотя и бесконечно превосходит возможности большинства, но и его недостаточно. В интерпретации этого текста нужно зайти еще дальше: она должна бытьзавершена.
Начиная с «романтического обращения» «Лжи романтизма и правды романа» все мои книги были более или менее явными апологиями христианства, и теперь мне бы хотелось, чтобы в этом вопросе была достигнута полная ясность. Понять сказанное нами со временем будет куда как проще, поскольку мы очевидным образом со все возрастающей скоростью движемся к уничтожению мира. Христианство выворачивает учредительное убийство наизнанку и обнаруживает все то, что для работы жертвенных, ритуальных религий должно оставаться сокрытым. Именно христианство Павел называет «взрослой пищей» в сравнении с молоком — «детской пищей» архаического религиозного. «Инфантилизм» греков чувствовал иногда даже Ницше. Ситуация становится еще более безумной в свете того, что христианство — вот парадокс! — пало жертвой им же самим открытого знания. Абсурдным образом его постоянно путают с мифом (которым оно, конечно же, не является), так что оно остается вдвойне непонятым как его противниками, так и его защитниками, весьма склонными смешивать христианство с архаической религией, которую оно демистифицирует. Именно христианство является источником всякой демистификации, и более того: единственная истинная религия — та, которая демистифицирует религии архаические.
Христос пришел занять место жертвы и поместил себя в самое сердце системы, чтобы разоблачить ее скрытые механизмы. Этот «второй Адам», по выражению святого Павла, открыл нам. что же случилось с «первым». Страсти Христовы научают нас, что человечество возникает из жертвоприношения и рождается вместе с религией, ибо лишь она могла сдерживать конфликты, которые иначе истребили бы первые общины. Однако Страсти не уничтожили религиозное. Миметическая теория стремится не доказать, что миф бесполезен, а понятьосновополагающее отношение преемственности и разрыва между Страстями и архаическим религиозным.Божественность Христа предшествует Распятию и вносит радикальный разрыв с архаикой; однако его воскресение находится в совершенном преемстве со всеми более ранними формами религии. Именно такова цена исхода из религии. Удачная идея человека должна быть основана на удачной идее Бога.
Связанные жертвенным механизмом, люди в смятении своем решили, что Тот, кто дал ход всему «делу», то есть линчеванию жертвы, жив — разве могли они думать иначе? Они были ожесточены друг на друга — а он примирил их. Они выжили — а это значит, что он воскрес. В процессе своего научения люди — и даже еще не вполне люди — становятся таковыми, лишь соизмеряя самих себя с божеством, и близится час, когда Бог сможет явить себя им всецело.
Понятно, почему Христос внушал апостолам страх, но для нас он стал также и единственным Образцом, что помещает человека на должном расстоянии от божества. Христос пришел открыть нам, что царство его не от мира сего, но что люди, осознав механизмы собственного насилия, могут составить себе ясное представление о том, что находится за их пределами. Каждый из нас может стать сопричастным его божественности, если откажется от насилия. И все же теперь, отчасти благодаря Клаузевицу, мы знаем, что этому не бывать. Парадокс заключается в том, что мы начинаем в полной мере воспринимать евангельское послание лишь в эпох, когда устремление к крайности становится единственным законом истории.
Христианское откровение утвердило все религии в их отношении к божественному, отверженному современным миром. Оноподтвердиловсе то, что виднелось в них смутно. В некотором смысле воскресение Христа было истинным именно потому, что он поместил себя в матрицу воскресений ложных. Поскольку архаические воскресения восстанавливали мир и порядок в обществе, облагодетельствованные ими люди находились в реальном отношении к божеству: во всех мифах было что–то и христианское. Однако разоблачение невиновности жертвы в Страстях сделало позитивным то, что оставалось еще негативным в мифах: теперь мы знаем, что жертвы не бывают виновны в принципе. «Сатана» становится иным именем для священного, разоблаченного и обесцененного Христовым вмешательством. Отказавшись от идеи божественного насилия, но не от реальности зла. Второй Ватиканский собор сделал в этом плане решительный шаг вперед.
В нынешнее время «книжники и фарисеи» — главным образом университетская публика, — с удвоенной яростью наступают на христианство и уже в который раз празднуют его скорое исчезновение. Эти несчастные не понимают, что сам их скептицизм является побочным продуктом христианской религии. Избавление от былой жертвенной идиотии ускорило прогресс, устранило всякого рода препятствия на пути развития человечества, содействовало всем тем изобретениям и технологиям, которые делают нашу жизнь более обеспеченной и комфортной — по крайней мере, на Западе, — да, все это прекрасно, но верно и то, что эта идиотия некогда была силой, которая ограничивала нас в совершенствовании средств убийства. Именно ее нам сегодня парадоксальным образом более всего не хватает.
Из всех христиан сегодня об апокалипсисе говорят лишь фундаменталисты, однако же их представление о нем — совершенно мифологическое. Они полагают, что по пришествии конца света насилие будет исходить от самого Бога, без такого жестокого Бога они обойтись не в силах. Странно, но они не видят, что и нашего собственного, дамокловым мечом нависшего над нашими головами насилия более чем достаточно для того, чтоб запустить худший из всех возможных сценариев. Им явно недостает чувства юмора.
Весь труд по составлению и редактуре этой книги целиком лег на плечи Бенуа Шантра, на основании наших долгих бесед с которым она и была написана. Финальный ее вариант мы утверждали вместе. Мы тщательно изучали текст Клаузевица, и радость общения становилась еще более полной от принесенных им удачных находок и встреч. Проносясь один за другим перед нашим мысленным взором, писатели, мыслители, поэты и другие выдающиеся личности составили наконец единый наш пантеон. Это было навроде того, что я называю «общением святых». Следует полагать, что поднятые нами на основании этого единственного текста проблемы были по своему масштабу достойны этих фигур, центральной из которых я полагаю Гельдерлина. Современник Гегеля и Клаузевица, напряженно наблюдавший за европейским конфликтом, он сумел разглядеть, что будущее мира будет разыгрываться в столкновении Страстей с архаическим религиозным, и Христа — с греками.
Именно этот апокалиптический момент и служит недостающим звеном между тщательным изучением трактата Клаузевица и размышлениями о судьбах Европы. Заимствуя аналитические средства из антропологии, истории, литературоведения, психологии, а также философии и богословия, в час, когда европейский мир стал хрупким как никогда, мы выступаем за подлинный диалог между Францией и Германией, потому что именно загадочной ненависти между этими странами суждено будет стать альфой и омегой Европы.
В ходе наших встреч мы постоянно подчеркивали, что отношение скрыто во взаимности и что лишь примирение можетвыявить,что есть дурного в войне. «Знаки времен» таковы, что будущее решается здесь и сейчас: как опытный стратег просчитывает события наперед, так и пророк должен уметь читать в книге грядущего. Но насилие — тем более грозный противник, что оно всегда одерживает победу. Стремление к войне, которое, согласно Клаузевицу, характерно для обороняющегося в его выступлении против того, кто стремится к миру, то есть ко лжи и господству, может поэтому стать даже своего рода духовной практикой. Не призывал ли нас и Христос: «будьте мудры как змии» (Мф 10:16)? В эпоху, когда не стало самой войны, разразилась жесточайшая из всех войн. Нам предстоит дать бой насилию, которым невозможно уже управлять, которое невозможно держать в узде. Но что, если одержать верх — не главное? Если сама битва важней победы?
Считать, что победа важнее всего — достояние слабых. И напротив, если мы ценим битву, то за ней приходит и обращение. Именно в этом смысл героизма, который мы попытаемся определить заново. Лишь приняв бой, мы сможем перейти от насилия к примирению — или, точнее говоря, именно перспектива сражения позволяет нам удерживать в голове возможности гибели мираипримирения между людьми. Выйти из этой амбивалентности нам не дано. Более чем когда–либо я убежден, что у истории есть смысл, и он ужасает — но «там, где опасность, растет и спасительное».
Рене Жирар

