К анализу большевизма и нацизма: Степун и Бердяев (с приложением пяти писем Степуна Бердяеву)

Настоящий писатель, мыслитель всегда находится в ситуациинаходимости–вненаходимости.Иными словами, он видит жизньизнутри, но одновременно как бы извне.Этоизвнедаётся либо происхождением из иной культуры (как у Гоголя), негритянским предком (как у Пушкина), образованием (как у всех дворянских писателей), каким–либо поворотом судьбы, каторгой, к примеру (как у Достоевского или Шаламова). Оно обостряется эмиграцией. Это состояние души рождает у пишущего тобинокулярное зрение,которое даёт объёмность и рельефность изображаемому. Только настоящий художник обладает таким зрением. Им обладал знаменитый эмигрант, русский философ и писатель Фёдор Августович Степун.

Стоит обратить внимание на его происхождение, которое во многом предопределило траекторию его биографии. «Мой отец, — писал Степун, — <…> был выходцем из Восточной Пруссии, где Степуны (исконное начертание этой старо–литовской фамилии Степунесы, т. е. Степановы)снезапамятных времён владели большими земельными угодьями между Тильзитом и Мемелем»666. Как видим, по крови, по происхождению Степун был немцем. Но родился в России и рос как русский ребёнок, хоть иснемецкими корнями. Правда, позднее он не без иронии замечал, что прусское происхождение его семьи уже было не совсем немецким: «Вся исконная, т. е. югозападная Германия <…> не считает пруссаков за настоящих немцев, что они чуть ли не наполовину славяне»667. Таким образом, сам Степун подчёркивал своё изначальное двумирье, позволявшее ему пристально и без патетической восторженности подойти к обеим культурам.

Поэтому биография его и удивительна, и поучительна. Немец по крови, родившийся в России, учившийся в Гейдельберге у Виндельбанда, один из основателей и издателей международного (прежде всего российско–немецкого) журнала по философии культуры «Логос», русский артиллерийский прапорщик, сражавшийся на германском фронте и написавший об этом блестящие очерки («Из записок прапорщика–артиллериста»), начальник политуправления армии при Временном правительстве, поначалу уцелевший и ставший театральным режиссёром, а затем все же изгнанный большевиками из России в 1922 г. С этого момента и до самой смерти — житель Германии, равно не принимавший коммунизм и нацизм (нацисты запретили ему преподавать за проповедь «жидо–русофильских взглядов»), и страстный, как говорили в старину,пропагаторна Западе русской культуры и философии. Не забудем и того, что в 20–е и 30–е годы он активный участник двух самых знаменитых журналов русского зарубежья — «Современные записки» и «Новый град» (он был и соиздателем последнего вместесИ. Бунаковым–Фондаминским и Г. Федотовым).

Немцы ставили его в ряд с весьма значительными западными мыслителями — П. Тиллихом, М. Бубером, Р. Гвардини. Но основная его тема — Россия, её духовные достижения и трагическая судьба. Немцы признавали его как своего, но одновременно он был для Германии символом свободной русской мысли. Он принадлежал тому культурно–историческому типу людей (Пушкин, Тургенев, Вл. Соловьёв, Бунин, Столыпин), которые именуются русскими европейцами, где прилагательное не менее важно, чем существительное.

Разумеется, тип этот был уже распространён в русской культуре: отсчёт можно вести от Пушкина, вспомнить и Чаадаева, и Чернышевского, и Чехова, очень много людей этого типа оказалось в эмиграции — как забыть Алданова, Милюкова, Федотова, Вейдле!.. Но в их любимой Европе наступал на демократию фашизм. В передовой статье первого номера «Нового Града» (1931) Федотов писал: «Против фашизма и коммунизма мы защищаем вечную правду личности и её свободы — прежде всего свободы духа»668.

На что они рассчитывали? Только на одно: выстоять, остаться верными себе и своей идее. Голос их не был слышен — ни в Европе, ни тем более в России. Но теперь мы можем его услышать. Приведу одно соображение Степуна: «Я определённо и до конца отклоняю всякуюидеократиюкоммунистического, фашистского, расистского или евразийского толка; т. е. всякое насилование народной жизни. <…> Я глубоко убеждён, что «идейно выдыхающийся» сейчас демократический парламентаризм Европы все же таит в себе более глубокую идею, чем пресловутая идеократия. Пусть современный западноевропейский парламентаризм представляет собоювырождение свободы,пусть современный буржуазный демократизм все больше и больше скатывается к мещанству. Идущий ему на смену идеократизм много хуже, ибо представляет собоюнарождение насилияи явно тяготеет к большевицкому сатанизму»669. Но как пришёл этот сатанизм? Откуда он?

При отказе от рацио, от разума, «сознательно стремясь к синтезу, русская мысль бессознательно двигалась в направлении к хаосу и, сама хаотичная, ввергала в него, поскольку ею владела, и всю остальную культуру России»670. Поэтому борьба за философию стала для Степуна борьбой за русскую культуру, в конечном счёте — за Россию, ибо он опасался, что русская философия окажется не защитой от хаоса, а тем самым «слабым звеном», ухватившись за которое можно ввергнуть всю страну в «преисподнюю небытия»671. Слова Ленина о России как «слабом звене» в европейской (в его терминологии — капиталистической) системе — не случайны. К этой теме мы ещё вернёмся, пока же стоит показать, какое лекарство предлагал Степун. Выученик неокантианцев, пытавшихся преодолеть почвенничество и этатизм немецкой философии, он, разумеется, заявил о необходимости для русской мысли школы Канта: «Если, с одной стороны, есть доля правды в том, что кантианством жить нельзя, то, с другой стороны, такая же правда и в том, что и без Канта жизнь невозможна (конечно, только в том случае, если мы согласимсястем, чтожитьозначает для философа не просто жить, ножить мыслию,то естьмыслить).Если верно то, что в кантианстве нет откровения, то ведь верно и то, что у Канта гениальная логическая совесть. А можно ли верить в откровение, которое в принципе отрицает совесть? Что же представляет собою совесть, как неминимум откровения?Рано или поздно, но жажда откровения, принципиально враждующаяссовестью, должна неизбежно привести к откровенной логической бессовестности, т. е. к уничтожению всякой философии»672.

Надо сказать, это был явный период неприятия Канта в русской, особенноправославнои в духероссийского марксизмаориентированной философии. В «Философии свободы» (1911) ставший православным мыслителем бывший марксист Бердяев грубо недвусмыслен: «Гениальный образец чисто полицейской философии дал Кант»673. В своих мемуарах Степун выразил оставшееся, видимо, в нем сквозь годы удивление от придания кантианству полицейской функции и называл это самоуправством Бердяева. В. Ф. Эрн (как и Бердяев, автор православно–славянофильского издательства «Путь»), отвечая на редакционно–программную статью «Логоса», просто называл Канта высшим выразителем «меонизма»674(т. е. тяги к небытию) западной мысли и культуры. А «сердечный друг» Эрна П. А. Флоренский вполне богословски–академически тем не менее резко противопоставил Канта Богопознанию: «Вспомним тот «Столп Злобы Богопротивныя», на котором почивает антирелигиозная мысль нашего времени. <…> Конечно, вы догадываетесь, что имеется в виду Кант»675. В конце концов не этатист Гегель, а отстаивавший самоцельность человеческой личности Кант был объявлен православной философией идеологом немецкого милитаризма (в статье В. Ф. Эрна «От Канта к Круппу»). На самом деле отказ от идей рационализма вёл к оправданию язычества как, по словам Бердяева,весьма важной составляющейправославной церкви, что «приняла в себя всю великую правду язычества — землю и реалистическое чувство земли»676. Не случайно В. И. Ленин, откровенный враг христианства и идеолог «неоязычества» (С. Булгаков), в эти годы столь же категорически требовал («Материализм и эмпириокритицизм», 1909) «отмежеваться самым решительным и бесповоротным образом от фидеизма и от агностицизма, от философского идеализма и от софистики последователей Юма и Канта»677.

Оценивая эпоху двух революций, когда разрушение России происходило под прикрытием социалистических и марксистских тезисов, Степун был убеждён, что дело не в пришедших с Запада идеях: «По целому ряду сложных причин заболевшая революцией Россия действительно часто поминала в бреду Маркса; но когда люди, мнящие себя врачами, бессильно суетясь у постели больного, выдают бред своего пациента за последнее слово науки, то становится как–то и смешно, и страшно»678.

В стране взяли власть большевики. И возобладала под видом рационализма абсолютная иррациональность жизни: «С первых же дней их (большевиков. —В. К.)воцарения в России все начинает двоиться и жить какою–то особенной, химерической жизнью. Требование мира вводится в армию как подготовка к гражданской войне. Под маской братаниясврагом ведётся явное подстрекательство к избиению своих офицеров. Страстная борьба против смертной казни сочетаетсясполной внутренней готовностью на её применение. <…> Учредительное собрание собирается в целях его разгона; в Бресте прекращается война, но не заключается мира; капиталистический котёл снова затапливается в «нэпе», но только для того, как писал Ленин, чтобы доварить в нем классовое сознание недоваренного пролетариата»679. Степун назвал это торжеством «стихии русского безудержа»680.

Кто же мог руководить этим безудержем? Кто был вождь, фюрер? Очевидно, тот, кто принял эту стихию, использовал её в своих интересах. Но натравить на Россию безудерж насилия мог только преступник. Первым увидел в Ленине «прирождённого преступника», который не остановится ни перед чем и выполнит все затаённые желания массы, великий русский писатель Иван Бунин. Бунин говорил, что большевики убили чувствительность. Мы переживаем смерть одного, семи, — писал он, — допустим, труднее сопереживать смерти семидесяти, но когда убивается семьдесят тысяч, то человеческое восприятие перестаёт работать. Он писал: «Это Ленины задушили в России малейшее свободное дыхание, они увеличили число русских трупов всотни тысячраз, они превратили лужи крови в моря крови, а богатейшую в мире страну народа пусть тёмного, зыбкого, но все же великого, давшего на всех поприщах истинных гениев не меньше Англии, сделали голым погостом, юдолью смерти, слез, зубовного скрежета; это они затопили весь этот погост тысячами «подавляющих оппозицию» чрезвычаек, гаже, кровавее которых мир ещё не знал институтов, это они <…> целых три года дробят черепа русской интеллигенции»681.

Самое интересное, что Бунин не выделяет особенно Ленина из череды разбойников, хитровцев и босяков,он тот самый, кого и ждала эта масса.Степун замечал: «Как прирождённый вождь он инстинктивно понимал, что вождь в революции может быть только ведомым, и, будучи человеком громадной воли, он послушно шёл на поводу у массы, на поводу у её самых тёмных инстинктов. В отличие от других деятелей революции, он сразу же овладел её верховным догматом — догматом о тожестве разрушения и созидания и сразу же постиг, что важнее сегодня, кое–как, начерно, исполнить требование революционной толпы, чем отложить дело на завтра, хотя бы в целях наиболее правильного разрешения вопроса. На этом внутреннем понимании зудящего «невтерпёж» и окончательного «сокрушай» русской революционной темы он и вырос в ту страшную фигуру, которая в своё время с такой силою надежд и проклятий приковала к себе глаза всего мира»682.

Вот это восстание масс требовало не идей, не мысли, а власти идеи, той, которая может быть переварена массой. Массы требовали господства идеи, которая становится верой, идеократией. Они её и получили — в России и в Германии. В России идеократическую идею дал массам Ленин, как впоследствии её дал такой же водитель масс в Германии — Гитлер.

* * *

В мае 1922 г. в Уголовный кодекс по предложению Ленина вносится положение о «высылке за границу». Ленин давно думал о методе расправысинакомыслящей интеллигенцией. Террора он не боялся, но, как потом признался Троцкий, не хотел портить налаживающиеся отношениясЗападом. Стоит вдуматься в его строчки — «дополнения» к Уголовному кодексу (от 15 мая 1922 г.): «Добавить право замены расстрела высылкой за границу. <…> Добавить расстрел за неразрешённое возвращение из–за границы. <.> Надо расширить применение расстрела (с заменой высылкой за границу). <.> Найти формулировку, ставящую эти деяния (т. е. писание книг и статей. —В. К.)в связьсмеждународной буржуазией и её борьбойснами»683. Смысл этих слов прозрачен: очень хотелось бы расстрелять и при первом удобном случае это сделаем, но сейчас иная ситуация, временно заменим расстрел высылкой. Тех, кто в этот год не уехал, как мы знаем, потом расстреляли. И ещё через несколько дней (19 мая 1922 г.) в письме к Дзержинскому так характеризует русских мыслителей: «Все это явные контрреволюционеры, пособники Антанты, организация её слуг и шпионов и растлителей учащейся молодёжи»684. Ощущение абсолютного бешенства в этих словах, как позже слышалось такое же бешенство в речах Гитлера.

И все же русские независимо мыслившие философы и писатели были изгнаны из России в Германию по договорённости с германским министерством иностранных дел, с которым у большевиков были тайные связи. Вряд ли изгнанники думали об этом, но они очень хотели передать свой невероятный для начала ХХ века духовный опыт приютившей их стране. Беда была в том, что никто не хотел их слушать. Они не искали доходов и денег, нищая жизнь, скажем, Франка слишком известна, они хотели быть востребованными как мыслители и своего рода спецы по историческим катастрофам. Но Европа русским опытом пренебрегла, пока не свалилась в кошмар нацизма.

* * *

«Пребывание на чужбине оправдывается только борьбою за родину»685, — писал Степун. Но эта борьба была связанаспредупреждением Европе:такое жеможет произойти и здесь. Пять лет в Советской России дали будущим изгнанникам ясную точку отсчёта, они всеми силами пытались противостоять давлению нового, необычного деспотизма, впервые в истории возникшей идеократии, а потому именно мыслители, носители идейного начала, оказались противниками большевистского режима. Более того, можно сказать, что в эти годы произошёл их своего рода духовный рост. Скажем, о Бердяеве, человеке, постоянно волновавшем его мысль, с которым он полемизировал, о котором написал потом не одну статью, Степун написал в своих мемуарах слова, позволяющие представить масштаб этой фигуры, проявившийся в страшные годы после Октября: «Одною из наиболее центральных фигур философской, да и вообще духовой жизни советской Москвы был вплоть до нашейсним высылки Николай Александрович Бердяев. Большевистский вихрь не только взволновал его, как всех нас, но и оплодотворил, как немногих. В его голове и сердце неустанно клокотали тысячи мыслей и страстей. Ни раньше, ни позже не чувствовал я вулканической природы бердяевского духа так сильно, как в последние годы нашей жизни в Москве»686. Что не мешало ему полемизироватьсним.

В Европе Степун продолжал свою критику большевизма. К этому он призывал и других изгнанников. Поэтому своему гениальному современнику и тоже изгнаннику он пенял («Современные записки», 1925. Кн. 24): «Если Н. А. Бердяев действительно думает, что коммунизм гораздо хуже гуманистической демократии, то он, по–моему, нравственно обязан в борьбе между этими двумя силами стоять на стороне последней. Ведь нельзя же в самом деле в борьбе между врачом и смертью быть со смертью против врача на том основании, что смерть онтологичнее, глубже медицины, что смерть священна, а наука только гуманна. Не ясно ли, что ощущать правду и смысл победы смерти над врачом имеет право лишь тот, кто до конца боролся всеми доступными ему средствами за сохранение жизни ближнего. Отчётливое признание этой присущей нравственному сознанию антиномии совершенно неизбежно, чтобы от ощущения сакральности смерти и профанности науки не дойти до предпочтения палача врачу и от ощущения метафизичности коммунизма и меоничности всякой политики до предпочтения коммунистической «сатанократии» всякому другому гуманистическому строю»687. Это был ответ на идеи Бердяева, прозвучавшие в эмиграции688: «Эта внешняя общественность и есть та фантасмагория, которую признают за единственную реальность жизни. Тот объявляется стоящим вне жизни, кто не погружён в эту фантасмагорию. Утверждать, что можно и должно «сделать» революцию против большевиков, есть злоупотребление словами и самообман. Большевизм и есть квинтэссенция мирового революционного движения, предельное его выражение. Революция именно к этому ведёт, а не к тому прекрасному, о чем мечтали»689. И хотя Бердяев далее говорит, что в большевистской России «действует последнее зло», он тем не менее не принимает демократии, ибо «в демократиях нет свободы духа и что демократии обычно означают ослабление и умаление духа и духовной жизни»690. Проблемы эти обсуждались русскими эмигрантами, пересекая границы, становились темами бесед всей русской зарубежной мысли. Вот отрывок из письма Степуна (от 8 июня 1925 г.) Вяч. Иванову, жившему уже в Италии: «Проповедь аполитизма, которою занимается Николай Александрович Бердяев, по–моему, также глубоко неверна, потому что на территории политики разрешаются сейчас величайшие вопросы русской жизни: бегство от политики представляется мне потому не только политическим, но и нравственным дезертирством. Так и прихожу я к своим скучным демократическим убеждениям»691.

Степуну нравилось, что большевизм Бердяев выводил не из марксизма, а искал его корни в русской истории и культуре. Но, надо сказать, что год спустя после смерти философа, в 1949 г., Степуну вспомнилось, что антитезу Гитлеру в какой–то момент Бердяев искал в большевизме: «Постепенный переход теоретического объяснения большевизма в его практическое оправдание у Бердяева становится заметным с появлением Гитлера. У меня такое впечатление сложилось при последнем посещении Кламара во время бурного разговора об отношении коммунизма к национал–социализму, в котором особенно активно участвовал один очень образованный и красноречивый русский, приверженец Гитлера. Ненависть Бердяева к новоявленному национал–социалистическому безумию, в мгновение ока придуманному одним–единственным человеком, была так велика, что сотворённое коллективное безумие большевизма с его противоречивым происхождением от христианского коммунизма и маккиавелизма, от царской деспотии и бакунинской революционной мистики показались ему аристократией духа»692.

Проблемы Германии не могли не волновать изгнанную из своей страны русскую интеллигенцию. Слишком много общегосбольшевизмом находили эмигранты в поднимавшемся национал–социализме. Правда, не все. Изгнанный нацистами в 1934 г. из Германии русский эмигрант Иван Ильин в 1933 г. пытался нацизм оправдать, как антитезу большевизму: «Что сделал Гитлер? Он остановил процесс большевизации в Германии и оказал этим величайшую услугу всей Европе»693. Он писал: «Европа не понимает национал–социалистического движения. Не понимает и боится. И от страха не понимает ещё больше. И чем больше не понимает, тем больше верит всем отрицательным слухам, всем россказням «очевидцев», всем пугающим предсказателям. Леворадикальные публицисты чуть ли не всех европейских наций пугают друг друга из–за угла национал–социализмом и создают настоящую перекличку ненависти и злобы. К сожалению, и русская зарубежная печать начинает постепенно втягиваться в эту перекличку; европейские страсти начинают передаваться эмиграции и мутить её взор»694. Надо сказать, что в отличие от большевистской революции немецкие нацисты старались избегать хаоса, опасаясь уже виденного Европой русского безудержа. Как писал Степун: «Революционный беспорядок длился в Германии всего только несколько дней. С тревогою «древнего хаоса», которая охватила Россию осенью 1918–го года, немецкий беспорядок не имел ничего общего. Это был тот простой профессиональный беспорядок, что неизбежен на всякой фабрике во время расширения дела и установки новых машин. Наскоро установив свои узкоколейные организационно–административные рельсы, национал–социалисты так быстро вынесли сор и вымели двор, что приехавшему извне человеку никак нельзя было догадаться, что в Германии только что произошла величайшая революция»695.

Но тем страшнее было внутреннее сходство, ибо, в отличие от Ильина, он слишком много схожего с большевизмом находил в нацизме. Позиция Ильина была неприемлема для него по многим причинам. И первую он выговорил отчётливо и повторял не раз: «С занятой мною точки зрения освобождение родины хотя бы и вооружённой рукой дружественного государства надо считать лишь в принципе допустимым, фактически же всегда и очень опасным и маложелательным. Не революционное минирование своей родины и не подготовка интервенций является поэтому главной задачей эмиграции, а защита России перед лицом Европы и сохранение образа русской культуры. К сожалению, старая русская эмиграция успешно исполнила лишь эту вторую задачу. Нет сомнения, что все созданное ею в научной, философской и художественной сфере со временем весьма ценным вкладом прочно войдёт в духовную жизнь пореволюционной России»696. Более того, Россия и Германия, полагал он, слишком тесно сплелись в этих двух революциях — от поддержки Германией большевиков до поддержки нацистов Сталиным. Степун заметил, что и сами нацисты видят эту близость. Он фиксирует идеи Геббельса о том, что «Советская Россия самою судьбою намечена в союзницы Германии в её страстной борьбесдьявольским смрадом разлагающегося Запада.

Он понимал, что обе идеократии пытаются разрушить христианство, создавшее когда–то европейскую культуру. Только непонятно, что страшнее для христианства. Он фиксирует это различие: «Государственная власть России вскрывает ракисмощами, налаживает скоморошьи потехи вокруг алтарей, взрывает церкви, расстреливает священников; а государственная национальносоциалистическая партия Германии развешивает по церквам флаги со свастикой, полупринудительно насаждает «коричневое, солдатское христианство» и проповедует Христа как арийца, восставшего против еврейского закона Моисея»697.

Стоит остановиться на анализе Степуном позиции Эрнста Юнгера, выдающегося представителя так называемой «консервативной революции», пришедшего к концу 30–х годов к конфликтуснацистским государством, но до этого по сути дела создавшего (не он один, конечно) метафизику национал–социалистического государства. Уже в 1923 г. он писал о грядущей националистической революции: «Её идея — идея почвенническая (völkisch), заточенная до невиданной прежде остроты, её знамя свастика, её политическое выражение — сконцентрированная в одной точке воля, диктатура! Она заменит слово делом, чернила — кровью, пустые фразы — жертвами, перо — мечом»698. В 1927 г. он соглашается с Гитлером, что «сама национал–социалистическая идея должна приобрести такую глубину и такое значение, чтобы только она и никакая другая была признана в качестве германской идеи»699. И, наконец, в 1929 г. формулировка Юнгера приобретает окончательную завершённость: «Национализм, поскольку он подразумеваетполитическоерешение, стремится к созданию национального, социального, вооружённого и авторитарного государства всех немцев»700. Страсть и энергия, как видим, фантастические. Поскольку Юнгер на корню отвергал возражения «либеральных еврейских публицистов», как чуждых на корню почвенному «германскому духу», то возразить ему должен был немец.

И немец Степун, прошедший опыт русской революции, отмечая, что в текстах Юнгера он имеет дело с «глубокими и честными страницами»701, тем не менее уже в 1930 г. выстраивает систему весьма серьёзных возражений. Он констатирует позицию Юнгера, который «пророчествует о том, что мы только ещё вступаем в эпоху небывалых жестокостей, и, забыв о кресте, восторженно призываем к мечу, который правдивее и миролюбивее… трусости. Его последние слова — родина и жертвоприношение»702. И возражает: «В этих мыслях Юнгера таится тёмный соблазн. Корень в трагическом непонимании того, что для осуществления религиозного подвига, именуемого жертвоприношением, мало приносимого в жертву существа и алтаря; что необходима ещё и живая вера в Бога. Родина может быть алтарём, на котором мы приносим себя в жертву Богу Но она не может быть Богом. Утверждение родины в достоинстве Бога равносильно отрицанию Его, а тем самым превращению алтаря не только в простой стол, но, что гораздо хуже, в ту плаху, которою обыкновенно кончают исповедники религии патриотизма. Возможность такого превращения, такого национал–социалистического коммунизма наизнанку явно чувствуется в книге Юнгера»703.

Он сравнивал ситуацию двух стран, в эти годы с такой похожей судьбой: слабость демократии, вождизм, умелая спекуляция тоталитарных партий на трудностях военной и послевоенной разрухи. И, прежде всего, отказ от рационализма и подыгрывание иррациональным инстинктам масс. Именно здесь видит он близость фюрера немецкой революции вождю русской, оба они сильны как выразители настроений масс: «Гитлеровские речи, не производящие в чтении никакого впечатления, решительно гипнотизировали массу Достигал Гитлер такого влияния своею исключительною медиумичностью. Его речи захватывали массы потому, что, обращаясь к массам, он отдавался им, не боясь ни хаоса, ни бойни. Эта демагогическая самоотдача не была для него однако ложью: ведь историю делают личности; задача же массы — вынести вождя на то место, с которого он сможет начать свой творческий путь»704. Надо сказать, что к власти Гитлер, в отличие от Ленина, пришёл вроде бы демократическим путём. Но суть оставалась одна — опора на инстинкт толпы: «Ленин ни минуты не чувствовал себя левым флангом многофракционного социалистического фронта, а с самого начала утверждал себя всеопределяющим центром событий….Ближайшим его товарищам по партии его первые петроградские речи показались полною идеологической бессмыслицей, не имеющей ничего общегосмарксизмом. Но Ленин знал, что делал: его «глупые» речи были вовсе не так глупы, так как они были не речами, а парусами для уловления безумных вихрей революции»705.

Об отношении народа к демократии в ХХ в. замечательно сказал русский эмигрант и большой писатель Марк Алданов: «Демократической идее, однако, придётся пережить тяжёлое время: она, по–видимому, пришла в некоторое противоречие самассобой. Опыт показал, что ничто так не чуждо массам, как уважение к чужому праву, к чужой мысли, к чужой свободе»706. Строчки эти были написаны до гитлеровского вхождения во власть, но, по сути дела, предсказали эту возможность.

Когда Карл Ясперс написал свою книгу «Вопрос о виновности», он там говорил о виновности тех, кто жил в Германии во время нацизма, но не желал знать о его преступлениях. Для Ясперса это незнание было равно соучастию в преступлениях нацизма. Для Степуна противостояние нацизму интеллектуала определялось двумя понятиями: вера в Бога и верность подлинной философии.

После войны и победы над гитлеризмом, которая эмигрантами воспринималась зачастую как победа Советского Союза, выросшего на большевизме, в очередной раз начались колебания у влиятельных русских эмигрантов по поводу возвращения в Россию. Чуть не уехал Бунин, в Бресте поворотив назад. В уже цитированной мною статье о Бердяеве, доверяя непроверенным слухам, которые, однако, подтверждали его сложившееся мнение о философе, Степун писал, что Бердяев «обменял документ Лиги Наций, удостоверяющий личность, на советский паспорт»707. Основания у него были. Не фактические, а идейные. Их подтверждает одна из знаменитых книг русского послевоенного зарубежья. Владимир Варшавский, публицист из поколения русских эмигрантов, прошедших через героическое и трагическое движение антинацистского Сопротивления Второй мировой войны, в книге 1956 г. рассказал об опасности для демократии позиции Бердяева. Хотя Бердяев семь лет как умер к этому моменту, но автор просто оценивал разные позиции, которые были наиболее влиятельны в его молодости: «Антидемократические и противоречившие всему духу «персонализма» утверждения Бердяева имели наибольшее влияние на идейные искания эмиграции, толкая евразийство и пореволюционные течения к соблазнам красного, чёрного и коричневого фашизма. Опасность скатывания то в большевизм, то в русский национал–социализм постоянно подстерегала участников этих движений. Многие из них последовательно прошли через искушения фашизма и советского патриотизма. <…> Некоторые написанные ими романы были проникнуты таким же, как в «Новом средневековье», духом гневного пророческого обличения всей современной демократической цивилизации, такой же безумной и легкомысленной жаждой её гибели, таким же максимализмом и страстной тоской по конечному радикальному преображению мира, <.> порождённым идеей, что, вопреки своей воле, большевики творят нужное дело»708.

Степун это понимал, он и сам полемизировал с по этому поводусБердяевым: «Изживаемая нами эра так называемой «новой истории», безусловно, восходит в своих истоках, как на то в последнее время неоднократно указывал Н. А. Бердяев, к двуединому явлению Возрождения и Реформации. Нет сомнения, что культура европейского человечества стоит сейчас под знаком гуманизма. Но сущность гуманизма, вопреки Н. А. Бердяеву, конечно, не в безбожном самоутверждении человека, что было бы непонятным отступничеством Бога от сыновей Своих, а вБожьем утверждении свободного человека как религиозной основы истории.Демократия — не что иное, как политическая проекция этой верховной гуманистической веры четырёх последних веков»709. Автор «Философии неравенства» вполне мог показаться обольщённым пусть и на момент сталинским тоталитаризмом, сильной деспотической властью. Тем более, что в своём «Самопознании» он написал: «У меня всегда была советская ориентация, несмотря на то, что я всегда критиковал и продолжаю критиковать коммунистическую идеологию и проповедую свободу. Ничего существенно нового не произошло в моем отношении к Советской России. Советскую власть я считал единственной русской национальной властью, никакой другой нет, и только она представляет Россию в международных отношениях»710. Но, конечно, надо было проверить, а не доверять слухам. За это непроверенное утверждение Степуну пришлось вскоре извиняться перед свояченицей Бердяева Е. Ю. Рапп: «Мою ошибку, — писал он в 1950 г., — в которой я, однако, не повинен, так как мне многие, даже и близкие Н. А. люди говорили, что он принял советский паспорт, ясудовольствием исправлю…»711.

И дело было не только в политической окраске их споров, а в глубинной метафизике затрагиваемых через политику проблем человеческого бытия. Эти споры русских мыслителей находились на самом остриё не только русских, но и европейских проблем, где демократия и вправду испытывала кризис.

Фёдор Степун Письма Бердяеву 1712

Freiburg im Br<eisgau> 5 января 23

Дорогой Николай Александрович.

Большое спасибо за письмо. Очень рад, что книга моя Каганом принята713. Как только приеду, сдам её в набор. К восьмому вернуться в Берлин не смогу. До восьмого включительно роздал здесь все свои часы. Выедем мы из Фрейбурга во вторник девятого. В среду 10 в 7 утра будем в Берлине. Очень, очень жалею, что поздно узнал от Вас о лекции И. А. Ильина, очень хотелось бы и послушать и участвовать в прениях.

Время здесь мы проводим очаровательно. Берлин всё–таки отвратительный город. С Риккертом проговорили часов 25, 30. В таком же темпе философствуют во Фрейбурге. Обо всем подробнее при свидании.

Вам и Вашим от нассНатальей Николаевной самый сердечный привет. Рецензию, конечно, напишу, ибо в мёртвую продаваться сейчас не собираюсь.

Ваш Ф. Степун

2

Дорогой Николай Александрович!

Во вторник в академии Лев Платонович предложил мне издать у Кагана мою книгу «Жизнь и творчество»714. Я должен был позвонить Льву Платоновичу715вчера от 2—3. и узнать о результате его разговоров с издателем.

Мне созвониться не удалось. А между тем ответ мне важен, так как у меня есть вероятно и другая возможность устроить книгу. Потому просьба: попросите Льва Платоновича написать мне два слова во Фрейбург о том, состоялось ли принятие книги или нет.

Завтра утром мысНаташей уезжаем в Гейдельберг. Очень я этому рад. К Берлину совсем не лежит сердце.

Дай Вам Бог счастливых праздников. Примите сердечные приветы от меня с Нат. Ник. Домашним всем шлем приветы и поздравления.

Ваш Ф. Степун

P. S. Пишу Вам, потому что адреса Л<ьва> П<латоновича> не знаю.

Мой адрес: Freiburg Br. Schwimmbadstr. 19. Prof. Dr. Kroner für F. Stepun

3

22 XII — 24. Bayerartgasse 12. Freiburg im Br.

Дорогой Николай Александрович,

Тиллих, которого Вы помните по Берлину, издаёт Jahrbuch für gestaltende Philosophie, под заглавием «Kairos»716.

Он обратился ко мнеспросьбой дать ему статью; больше всего ему хотелось бы, чтобы я написал на тему: «православие и история». Я очень занят и дать к 15–му января ничего не могу; православие и история к тому же не моя тема, а Ваша. Я предложил потому Тиллиху написать Вам, что сам и исполняю. Мне кажется, что Ваша статья в «Проблемах рел<игиозного> сознания»717подошла бы к тому, что хочет Тиллих. Переводчик тут у меня есть хороший. Терминологически ему надо ориентироваться по Грегоровскому переводу Вашего Достоевского718Редактировать перевод мог бы профессор Гейшана, друг Тиллиха и сотрудник «Кайроса». Если бы Вы захотели написать небольшую (листа 2—3) статью прямо на тему: «Православие и история» это было бы лучше. Но это, по–моему, невозможно, так как совершенно неизбежно, чтобы статья была самое позднее 31–го декабря в руках у переводчика, иначе он опоздает со сдачей перевода, а дело ведётся строго. Для того, чтобы Вам было ясно, в чем дело, посылаю Вам список тем и сотрудников, а также обращение издателя к авторам.

Очень надеюсь, что Вы согласитесь и не убоитесь сотрудничествас«религиозными социалистами». Прошу ответить по возможности срочно. Я первого января уезжаю читать лекции в Кёльн и Бремен, и должен был бы организовать перевод и редактирование до своего отъезда. Тиллиху тоже нужен ответ, так как за Вами оставлена тема и листы. Гонорар очень пустяковый. 50 д. марок лист. Половину пришлось бы отдать переводчику.

О себе писать сейчас не буду. 10–го мы выезжаем в Париж, Увидимся, расскажу. В последнее время я много читаю лекций. Читал во Франкфурте, в Дортмунде, в Миндене, в Вене, здесь во Фрейбурге. Уже давно пишу я для Логоса (русского) статью о Вас. Писать мне её очень трудно: уж очень я душою влекусь к Вашей философской теме и волнуюсь недостаточностью в воплощении. Моих мыслей о России719не высылаю, думаю, Вам попадаются под руку «Сов. Записки». Мне пишут из Парижа, что Ваша статья о русской революции весьма в плане моих «Мыслей».

В России грустно. Всё умирает и умирает. Месяц тому назад скончалась и мать Наталии Николаевны.

Примите и передайте всем Вашим наши самые сердечные приветы.

Искренне Ваш Ф. Степун

4720Dresden, 17 ноября 1928 г.

Дорогой Николай Александрович,

Вы правы, что мы очень приблизились друг к другу; причём в самом главном не Вы приблизились ко мне, а я, конечно, к Вам. У меня пропал интерес к объективной гносеологии и вкус к субъективной метафизике. Чисто научный интерес мой все больше склоняется к истории, а метафизический — к религии. Из всего этого следует, что я не чувствую никаких затруднений писать в «Пути»721. Большое спасибо за Ваше приглашение. Пока я очень занят, но к февралю, думаю, будет посвободнее. Тогда, быть может, смогу написать о духовных течениях в современной Германии722. Протестантское богословие, по–моему, очень интересно, но церковной жизни нет никакой. Конгресс протестантского духовенства произвёл на меня ужасное впечатление, но конгресс народных учителей был религиозно очень интересен.

Я очень рад, что Вы пишете вторую статью для «Совр<еменных> зап<исок>»723. Очень хотелось бы углублённой встречи между «Вами и нами».

Передайте, пожалуйста, Евгении Юдифьевне724, что я весьма чувствую свою вину перед нею: не ответил на её письмо и на повторную просьбу похлопотать за «Грасс». Боюсь, что редакция рассказ все же забаллотирует. Хотя я лично и высказался за него, я все же понимаю, что онсчисто редакционной точки зрения для нас не слишком подходящ. Наша редакционная «ставка»содной стороны — творчество маститых мастеров,сдругой открытие молодых талантов. Ни под ту, ни под другую категорию «Грасс» не подходит. Это очень интересная зарисовка очень сложного душевного процесса, но это в сущности не рассказ, совсем не беллетристика и не совсем искусство. По получении письма Евгении Юдифьевны я вторично писал в Парижспросьбою скорее порешить судьбу рассказа.

Надеюсь, что Ваше здоровье улучшается. Вам и всем Вашим от нас обоих самый душевный привет725.

Искренне Ваш Ф. Степун

5 Dresden, 9–го сент. 1931 г.

Дорогой Николай Александрович,

я очень виноват перед Вами — до сих пор не поблагодарил Вас за приглашение сотрудничать во франц<узском> журнале. Принося запоздалую благодарность прошу Вас в свободную минуту написать мне, какую из моих статей Вы считали бы наиболее пригодной для перевода. Я написал кроме известных Вам статей ещё не очень большую, но густую статью о религиозном смысле русской революции для «Orient’a и Occident’a», которую Lieb726очень хвалил. Боюсь Вас затруднять, но если бы из этих моих статей, что Вы читали, ни одна не показалась бы Вам подходящей, я мог бы выслать ещё и эту. Присланные мне тезисы не дают точного представления об облике журнала. Они говорят о направлении, но мне не ясен стиль писаний. Вероятно, это моя вина: — я имею лишь слабое представление о перечисленных сотрудниках. Редакцию я тоже ещё не поблагодарил, но сделаю это на днях.

Оттиски своей статьи727получил — спасибо Вам за них. К сожалению, в статье есть ряд опечаток, и что хуже, в первой части ряд тяжеловесностей. Если бы я успел просмотреть корректуру, я бы улучшил статью. Свою рукопись прочесть объективно невозможно. Я вижу написанное мною только в печати. Но знаю, опять таки вина моя, — поздно выслал статью.

В заключение ещё вопрос. Могу ли я рассчитывать на получение гонорара (мысВами об этом не договаривались), и когда контора «Пути» сможет его выслать. Если это возможно, поторопите пожалуйста высылку. Наши дела внезапно очень ухудшились. Жалованье сократили на 33%, студент тоже перестал платить, а налогами прямо таки душат. Я же уклада своей жизни сразу изменить не могу, так как всюду закабалён Ratensahlung’ами728.

Вам и всем Вашим сердечный привет от нас обоих.

Читаю Ваше назначение человека729. Мне кажется, это одна из самых концентрированных и удачных Ваших книг.

Искренне Ваш Ф. Степун