Письма сестре и Галине Кузнецовой1243

1 Письмо Г. Н. Кузнецовой1244

Дорогая Галина Николаевна,

Простите, что так долго продержал Ваш роман. Если бы я мог переслать Вам в Грасс киноленту моих дней, Вы бы обязательно простили. Ужасные дни: какие–то неотложности, неизбежности и неотклонимые ненужности. И все это нарядусочень большой работой.

Роман Ваш я прочёл уже давно. Дал, как всегда делаю, полежать ему в памяти. Для оценки художественного произведения это очень существенный метод. Есть вещи — читаются как самое настоящее искусство, а через месяц исчезают начисто. «Тесные врата»1245— остаются. Первую половину я прочёл сразу же по получении. Пока все до мелочей помню. А кроме того знаю, что и забыв содержание, а быть может и действующих лиц, удержу воспоминание об услышанном голосе: низком, печальном и задумчивом. «Тесные врата» безусловно существуют. В них есть то, без чего для меня нет искусства — в них есть настоящее. Сверх этого в «Тесных вратах» есть настоящая поэзия — своя мелодия. К сожалению, этой своей мелодии не соответствует столь же своя пластика. Пластика описания у Вас, конечно, Бунинская. Быть может, я ошибаюсь, но мне кажется, что отчётливость Ваших мастерских описаний не вполне соответствует вечернему и туманному голосу Вашего романа. Представляя себе Вас за работой, я вижу сквозь Ваш роман — что у Вас в глазах музыка, в руке резец. Лишь кажется, если бы Вы взяли кисть, Вам было бы легче.

Конец романа (точнее, расхождение Вашей героинисмужем) показался мне слабее остального. В нем все правильно, ничто не детонирует, но он написан как–то жиже. В нем другая степень художнической плотности. Усложнению темы не соответствует усложнение фактуры письма.

Все это я говорю Вам, Галина Николаевна, во–первых, в порядке дружественном, а во–вторых — профессиональном1246. Чисто читательское впечатление моё гораздо проще и положительнее. Я читал «Тесные врата»сочень большим удовольствием, словно бродишь по родным местам. Читал и многое отмечал, но о деталях говорить не могу — некогда. Н. Н.1247и я шлем Вам и Вашим бельведерцам1248самый душевный привет. Искренне

Ваш Ф. Степун

2 22 Сент. 1950 г.

Милый друг, Маргуня1249,

Хоть ты и очень мило и деликатно пишешь мне, я все же чувствую глубину твоей обиды на меня. Право, не надо обижаться. Я ведь писал Минч.1250не философское а житейское письмо и употребил то слово, которое, мы обыкновенно употребляем, говоря о счастливом повороте вещей в нашей жизни. Я очень хорошо знаю и живо чувствую, какими напряжёнными усилиями и сознательными решениями вы шаг за шагом добились улучшения вашего положения. Рассказывая тут знакомым о твоём новом положении и контракте, я каждый раз сам заново удивлялся Твоему мужеству, Твоей энергии, Галиной1251жертвенности и трудоспособности, благодаря которым вы разрешили проблему вашей американской жизни. Все же удалось Вам это не без некоторых случайностей, которые, говоря рационально, могли бы и не случиться. Самое примечательное среди них — это ваш въезд в квартиру члена ОН1252. Все случайности — конечно не случайности; для верующего человека случайность — только псевдоним чуда. Если бы я писал Минч. в том философском настроении, в котором пишу сейчас Тебе, и, вероятно написал бы, что Марга и Галя удостоились чудесного ведения судьбы. Поверь мне, что я именно так ощущаю пройдённый вами путь. Верую, что ваши горячие молитвы вам помогли. Раз мы подняли такую большую тему, то попытаемся по дружбе договориться до полной ясности. Оно, конечно, верно — «на Бога надейся, а сам не плошай», но в твоём письме звучит больше того, что вот, я де не плошала. В нем есть и тот пафос, который был и у мамы, когда она говорила «я знаю, что это сработаю».

Мне кажется, что этот пафос не вполне православен. И я себя спрашиваю — не остаток ли это в твоей душе того волевого начала, которое характерно для волевого пуританского кальвинизма. Если ты перечтёшь в моем первом томе страницы о дедушке1253, то ты поймёшь, о чем я говорю. С точки зрения родственной дипломатии с моей стороны было бы вероятно разумнее не писать тебе об этих моих мыслях, но я не люблю дипломатии и верю в творческую созидательную силу откровенности между близкими друг другу и любящими друг друга людьми.

Здесь мы живём очень тихо, очень спокойно и во всех отношениях хорошо, если не считать за нарушение нашей приятной жизни то, что я по 10 часов в день сижу за письменным столом, подготовляя [доклад] для большого социологического конгресса, на котором меня будут слушать специальные учёные, а не обыкновенная образованная публика. Сегодня я кончил свой доклад и вот пишу вам.

Поселились мы здесь, под Трауэнштейном, по совету Екат Алекс.1254, крестьянский двор которой находится в шести верстах от нас. Мы живём в прекрасной большой комнате в баварском стиле и спим на хороших постелях в маленькой спальне. Есть и балкон. В большой комнате — большое окно до полу, перед ним ящиксцветами. За окном — зелёное пастбище, скот и куры. Около дома старые яблони — урожай удивительный — все усеяно яблоками: и деревья и земля под ними. За пастбищем старинная романо–барочная церковь на фоне многопланных гор. Мы наслаждаемся тем, что в доме не только нет телефона, но даже и звонка, и что к нам никто не может неожиданно прийти. Екат. Алекс. не в счёт Она очень счастлива нашей близостью и трогательно нежнаснами. Была у нас уже два раза, я тоже был у неё, в понедельник мы вместе идём уже прощатьсясней, а 4–го окт. я «отбываю» в турнэ и читаю 18 дней (15 лекций). Собственно говоря, это безумие, но есть несколько долгов, и кроме того надо на всякий случай иметь хоть маленькую сумму про запас на случай всяких неожиданностей.

Америк. комиссар в Баварии проф. Шустёр, которого и знает и очень ценит Карпович1255, прислал мне на днях очень любезное письмо, в котором просит, чтобы я связался с американцем, заведующим обменом учёных, которому он сказал все нужно[е], чтобы тот проявил энергию. Надеюсь, что мне удастся поговоритьсним ещё до моего лекционного путешествия. Кроме того, о. Александр1256писал мне, что в Пазинг приехала некая г–жа Фишер, занимающаяся тем же делом, которую он просит меня посетить, что я тоже сделал сейчас же по приезде в Мюнхен. Кажется, все указательные пальцы гонят нас из Европы.

Я до сих пор не написал пробного текста для Татьяны Фёдоровны (Шаляпиной) и решил пока что и не писать. Как я тебе писал, это вещь трудная и ответственная, и мне становится как–то не по себе, когда я прикидываю текст. Рад, что и ты пишешь, что может быть правильнее сохранять свою свободу.

Настроение немцев здесь иное, чем то может показаться, читая немецкие газеты, хотя и в них проскальзывает нежелание поддаваться американской панике1257, «нужной главным образом для развязывания кошельков налогоплательщиков». Вооружаться все окончательно не хотят и потому охотно говорят о необходимости «миросозерцательного» сопротивления.

Ну, дорогие, пора, кончаю. Сегодня надо диктовать ещё очень много писем, так как в Мюнхене, куда мы едем через 4 дня, сразу же начинается старая суета. Крепко обнимаем и целуем вас.

Фёдор

3 22 Сент. 1950 г.

…Большое спасибо Вам, Галя, за Ваше дружественное взволнованное и очень интересное письмо. Мне очень радостно представлять себе Вас в Вашем заокеанском имении за книгой, которую я писал в поповском флигеле и первая статья которой была, странно подумать, впервые напечатана в литературном сборнике, основанном Луначарским, Академии, секретарём которой состоял Евсей Шор. «Я не помню, когда это было, может быть, никогда.»

Вопрос отношения художественного творчества к религии очень сложен и до сих пор не даёт мне покоя. Разрешать его так просто, как он в своё время разрешался для меня под влиянием немецкой мистики (обоснование этого решения мною дано в «Жизни и Творчестве»1258, которую Вы, кажется, читали), я ныне считаю не правильно. Если бы христианство требовало отречения от творчества1259, то христианская культура была бы невозможна. Я же к ней снова стремлюсь. Этот поворот в мыслях не означает, однако, утверждения полной гармонии между религиозной жизнью, скажем для усиления, монашеской, и жизнью художника. Мы об этом много в своё время, как вы может быть помните, говорили и даже переписывалисьсВладыкой Иоанном1260, который не признает моей антиномии. По–моему, христианство требует сердца чистого и высокого, а искусство, прежде всего, сердца богатого. Богатое же сердце должно опытно знать и тёмные стороны жизни. Как решение всей этой сложности я в «Жизни и творчестве» развивал теорию о культуре как о предназначенном для заклания агнце. Я думаю, что как нет христианского государства и христианской политики, а есть только политика и государство христиан1261, так нет в сущности и христианской культуры, но должна быть, должна твориться культура христиан.

Все эти вопросы меня сейчас очень волнуют, так как я неустанно думаю о какой–то последней философской книге, которую вряд ли успею написать, ввиду надламывающейся перспективы жизни.

Спасибо Вам за Ваши хорошие слова о постоянно напряжённой духовной атмосфере нашего дома. Собираясь со всей возможной интенсивностью и в очень смешанных чувствах за океан, я как единственную светлую точку только и вижу ВассМаргой, к сожалению уже не в вашей усадьбе, за фотографию которой мы от души благодарим. Нельзя поверить, что это Америка — сад, деревянный дом, лесенка и вы обе, пополневшие и очень милые. Как сложится жизнь — никто конечно не знает, но я думаю, я верю, что духовная связь между нами никогда не оборвётся. Часто я потому только и не пишу, что мне слишком мало письма. Я до сих пор ещё на написал Олечке Шор1262по поводу смерти Вячеслава Иванова, и Евгении Юдифьевне написалсгромадным запозданием и то лишь в связи с её просьбой исправить вкравшуюся в мою статью об Николае Александровиче ошибку: оказывается, он никогда не брал советского паспорта1263. По всему миру разбросаны близкие люди, с которыми я, по своей природе, ежедневно общаюсь, и которым я от тоски не пишу. Очень хочу написать Ивану Алексеевичу1264, к восьмидесятилетию которого я обещал статью в «Возрождение»1265, что мне не легко сделать, так как я уже много писал о нем. Новое я мог бы сказать только о «Тёмных аллеях», но эта была бы критика, в которую мне не хочется, конечно, вдаваться в юбилейной статье, хотя интересующая меня, в связи с «Тёмными аллеями» тема и очень интересна. Я определил бы её как начало музыки и пластики в эросе. В «Тем. аллеях» Бунин все время пытается описать то, что можно только воспеть, отчего получается какой–то бескрылый соблазн.

(окончание письма отсутствует в оригинале. — В. К.)

4 1 декабря 1950 г.

Милый друг Галина.

Только что прочёл Ваше интересное и милое письмо. Большое спасибо. Очень обрадовали нас. Девятого Ваши именины. Наташа и я от души поздравляем Вас. Я мечтаю о том, чтобы вы вернулись к художественному творчеству, чтобы вам удалось написать настоящую вещь, в уровень вашей личности и в уровень вашей судьбы. Сейчас пишет громадное количество людей и все пишут (говорю прежде всего о немцах) внешне весьма умно, опытно и грамотно. Но писателей становятся все меньше и меньше. В Европе безусловно происходит какое–то умаление чувства, какой–то отлив души.

Я недавно, готовя статью о Бунине, перечитывал «Тёмные аллеи». Первый рассказ. Может быть, я был душевно утомлён, нервен и чуток той особенною чуткостью, которая связана с расшатанностью нервной системы. Но я с такою силою увидел приезд худого генерала и с такою галлюцинирующею силою и точностью вслушивался в его разговор с тою, которую он некогда любил, что не мог прочесть Наташе неожиданно сильно потрясший меня рассказ: перехватило горло и навернулись слезы. Я знаю, что это у меня от какой–то тоски по России, по её дорогам, дождям, осенней грязи и лошадямсподвязанными хвостами. Россия, это и детство; и Кондрово, и мать, и влюблённость 14–ти летнего мальчика в женщин Тургенева и Толстого. Но вот я взял после «Тёмных аллей» «Тишину» Зайцева. Читалсудовольствием тоже как своё, в известном смысле даже более своё, чем Бунинские рассказы. Калуга, Ока, Сызрань, гостиница «Кулон», ресторан «Кукушка», паром через Оку — все это уже сугубо своё, лично своё. Все это не только слова о России, но и обо мне лично и все же того наслаждения и того потрясения, которое я получил от Бунина, Зайцев мне не дал. Мне кажется, что Бунин пишет как большой актёр, который сливается со своими образами, раскрывает их чувства совсем изнутри из последней глубины своей души, а Зайцев пишет как пейзажист. У него в руке кисть, на палитре краски, перед ним холст и потому не получается того, что, быть может, наиболее важно во всяком творчестве, не получается творчества из ничего, то есть того творчества, о котором рассказывается в книге Бытия. Бунин, конечно, особенно горяч, страстен и волшебен. Никогда не забуду того позднего вечера, что–то около двенадцати, когда я по какому–то поводу пришёл в Бельведер1266. Его окно ещё светилось. Я не то выкликал его, не то он услышал мои шаги. Во всяком случае, он сошёл вниз весь охваченный творчеством, весь во вдохновении и в ожогах фантазии. Он писал, кажется, о юге, об Украйне. И вот он, сойдя, начал рассказывать, что–то намёком пропел, что–то притоптыванием протанцевал и все это было так ярко, что мне этого никогда не забыть. Сошли ли вы тогда тоже вместе с Буниным, или нет, были ли вы с нами, или не были — я, простите, не помню. Но если я об этом забыл, то в этом виноват не я, а Бунин.

Пишу я это все к тому, чтобы сказать, что на мой слух и на моё ощущение в вас есть что–то от стихии Бунинского творчества. Если и не его размеры, не его интенсивности, то все же его подлинность, настоящность. Это очень много, так как в искусстве важны не масштабы, а подлинность и настоящность. Важно, чтобы писателю его искусство было нужно. Лишь искусство, нужное писателю, нужно и читателю. Вот потому, что мне нужно ваше писательство, я бы и хотел, чтобы вы продолжали писать.

После Вашего письма пришло и Маргино. Поблагодарите её от нас за её готовность приютить нас, примите и сами нашу благодарность за такую же и вашу готовность. Мысль о том, что мы приедем не к чужим, а к своим, не в небоскрёб, а в небольшой дом, в тихую улицу с садами, весьма и весьма утешительна. С Эренвиртом я буду завтра же созваниваться. Он, конечно, выдаст нужную бумагу и я сейчас же вышлю её вам. Бог даст, Марга получит место корректорши и вы начнёте помаленьку что–нибудь откладывать на чёрный день. Хотя я человек и храбрый, мне все же представляется страшным жить так, чтоб в случае какой–нибудь катастрофы, болезни, усталости не иметь возможности дальше жить. В Германии, где мы обросли людьми и симпатиями, мне это не было бы страшно, а в Америке — неуютно. Кончаю, так как очень спешу. Это 25–е письмо, которое я диктую со вчерашнего вечера. Простите за краткость и за то, что я не смог, быть может, сказать вам того, что хотелось сказать.

Наташа и я крепко обнимаем и целуем Вас и Маргу.

Душевно преданный вам Фёдор Вас обеих крепко обнимаю и поздравляю.

Дай Бог вам обеим доброй судьбы1267.

5 Мюнхен, январь 1953 г.

Дорогая моя Маргуня. Твоё скорбно досадующее письмо прочёл с полным сознанием своей вины. Буду очень стараться исправиться, но исправлюсь ли не знаю. Дело в том, что я не замечаю, как быстро несётся время: думаю, что писалсмесяц тому назад, а оказывается, что ты уже целых 4 месяца без известий от меня. Завёл особую тетрадь, в которую отныне буду записывать отправляемые вам письма, положил её на письменный стол под стекло и собираюсь каждую субботу заглядывать в неё. Это внешняя сторона вопроса, что же касается внутренней, то я не думаю, родная, вернее верую, что есть между близкими людьми какие–то первозданные чувства, какие–то подпочвенные родники, которые не мелеют, оттого что не смешиваются друг с другом на поверхности земли. В силу этого первозданного притяжения между нами я очень верю. Думаю, что в конце концов в неё веришь и ты. Конечно, я мог бы часто писать несколько слов: здравствуйте, как живётся, мы, слава Богу, живы, здоровы, тянем лямку, как волы, и мечтаем о лебединых крыльях: но я как–то не люблю или, вернее, не умею писать такие «весточки». Может быть, потому что я и получать их не очень люблю, как мама. Помню, как она говорила, что не любит открыток. Это как туннель — вскочишь и выскочишь, а она любила пожить чужой жизнью, и сама всегда писала длинные и обстоятельные письма. Последнее длинное и обстоятельное письмо Гале к именинам, надеюсь, вы его получили, как и фотографии. К Рождеству Наташа написала открытку, я не смог выкроить ни одного часа. Сейчас тоже очень спешу. Вчера несколько неожиданно пришла телеграмма от Софьи Оттовны, что она вечером приезжает. Все утро пробегал, отыскивая ей дешёвую комнату недалёко от нас. Пансионов бездна, но дешёвых и свободных комнат нет. Вчера ездили её встречать. Сегодня она почти целый день у нас. Как ей устроиться, вернее, как её нам устраивать — неизвестно. За 4 месяца сын прислал только 16 марок. Она не раз писала ему. Писали ему и мы, у которых она гостила, но он не отвечает. Сонечкин приезд нарушил весь мой временный бюджет. К завтрашнему дню я должен был прочесть большую докторскую работу моего ученика. Отставить её неудобно. Это довольно солидный католический патер1268, проработавший над русскими темами уже шесть лет в восточном отделе Ватикана. Придётся читать ночью.

Не знаю, писала ли Вам1269Вера Шис, что 12 декабря скончалась Фанни Маврикиевна. За месяц до смерти я ещё разговаривалсней, после тяжёлого сердечного припадка. Она была очень оживлена и мужественна в своей досаде, что её, никому не нужную старуху, задерживают в жизни, мешают умереть и тратят деньги на врача и дорогие средства. Все это было совершенно искренне и я ещё позавидовал ей в такой готовности к смерти. У несчастной мамы этого не было: она все повторяла: «и жить не хочу, и умереть боюсь». Недавно трогательная Бинерт1270(Еси) прислала письмо, что могила в полном порядке, дубок у головы разросся. Она прислала и засушенный лист. Прислал, уже довольно давно — и Миша1271просьбу передать Тебе, чтобы ты не забывала о нем и незамедлительно сообщила бы, если бы американская медицина нашла бы какое–нибудь средство против его болезни. Может быть, Ты как–нибудь напишешь, как обстоят дела — я бы переслал ему эти сведения окольным путём — это будет ему большим утешением. Все люди за железным занавесом страдают от сознания своей покинутости. Это эпидемия. Недавно получили мы новости об «Новом журнале». Отзыв Горького обо мне меня очень обрадовал. Я и сам все сильнее чувствую себя почти последним из «стаи славных» настоящих московско–русских интеллигентов и земли русской «праведников». Единственное, что в отзыве могло бы огорчить меня, это мысль, что я и мне подобные сейчас никому не нужны. Ибо нужны не цветы, а сапоги. Но эта мысль не огорчила меня, так как я своей ненужности не чувствую, если бы я был никому не нужен, меня не рвали бы на части, как меня рвут. А кроме того, чем существеннее сапоги в их противопоставлении цветам, — ведь только тем, что они топчут цветы, тем, что они выше или важнее Пушкина. Без Пушкина и цветов сапоги не вошли бы в Философию Истории. Ведь сапоги нами живут, как грех — добром, как атеизм — Богом. Но это сознание не мешает мне чувствовать моё нарастающее одиночество, как в Германии, так и среди эмиграции. «Нейе Цейтунг» напечатала в рождественском номере анкету двадцати пяти немецких писателей. Спрашивалось: какое литературное, музыкальное и художественное произведение произвело на каждого из них наиболее сильное впечатление. Типичность ответов была удручающа. Во–первых: кокетство, забота о том, как бы обрисовать себя весьма интересным и известным человеком. Кто только мог — писал, что самую интересную выставку или фильм он видел — в Чикаго, в Филадельфии, Париже или Амстердаме. Во–вторых — повторяемость суждений, оценок. Среди музыкантов на первом месте — Стравинский и Барток. Среди художников — Пикассо и Бентамт1272или Бекман1273. Среди писателей — Хемингвей, Торнтон Уайлдер и… Томас Манн. Кроме этих типичностей, нарочито–неожиданностей название никому неизвестных имён — я, мол, самостоятельная личность. Во всем очевидна сервировка, во всем тщательно скрываемый снобизм литературного гурманства, европейской осведомлённости модного духовного покроя со стоящей за всем этим духовной пустотой. Я знаю многих из отвечавших и многих им подобных, вращаюсь среди них, вижу, как они одиноки и завистливы, как борются друг с другом из–за мест в журналах и гонораров, и очень чувствую свою русскую инакопородность. Конечно, и у нас, в старой Москве враждовали друг с другом, но совсем иначе — горячей, откровенней, убежденней и объективней. В известном смысле всё–таки — не за страх, а за совесть. Московская жизнь 1910—1914 годов, главными узловыми станциями которой были: Московское Психологическое общество и Общество Вл. Соловьёва, Редакции — «Пути», «Весов», Мусагета1274, «Софии» и «Русской мысли» и «Малый Художественный и Камерный Театры» — представляется мне и по своей объективной художественной значительности и по своей напряжённости и подлинности какой–то затонувшей Атлантидой1275. Бывал я в немецком, очень дружественно к нам расположенном и милом обществе — и все чаще вспоминал Мусагетские вечера, заседания Религиозно–Философского Общества и «Пути» в особняке Маргариты Кирилловны1276и испытывал сосущее душу одиночество. На второй день мысНаташей были Ханзерами1277приглашены к ужину, в их замечательно отделанную квартиру, в которую вошли и наши бывшие комнаты. Было очень шикарно. До ужина аперитивы. Перед каждым прибором стакан французского шампанского, лососина, угорь, омары, провансаль, паштет из гусиной печёнки, запеченый холодный гусь, холодная оленина, копчёная гусиная грудь и т. п. и т. п. Вина без конца. Кроме нас были со своими жёнами три писателя: лирик Бриттинг, юморист и новеллист Рот и Хехофф1278. Просидели до часу ночи — много курили, много пили и оживлённо разговаривали «о том, о сём, а больше ни о чем»: — о перспективах в искусстве и его идеях, по сравнению со средними веками, причём Рот проявил грандиозные специальные знания по этому вопросу, — затем о том, стоит ли издавать Клопштока1279и Фонтеня1280, или Ханзер на этом деле прогорит. Слегка коснулись политики, выругавслирической высоты гнусное ремесло журналистов, — все со смешком, с остроумием, но все без страсти, без чувства ответственности за судьбы Германии, и вернее все в духе какого–то скептического безразличия. Я помню, как мысНаташей завтракали в Париже у Алдановых. Кроме нас и хозяев были: Демидов1281, Бунин (один), Ходасевич и Дон–Аминадо1282. Это было весело, горячо, очень талантливо и лишено всякой карьеристической осторожности, осмотрительности. Но так уже и в Париже нынче не позавтракаешь. Старикисих духовной щедростью, с их полубарской, полубогемской талантливостью, выпестованной московским досугом, творческим дилетантизмом, и с их профессиональным ощущением форм и настроений жизни, сходят со сцены, а идущие им на смену дети в бытовом отношении уже иностранцы, выходцы из иной страны, которую Есенин пытался было воспеть как «Инонию»1283, но которая все же осталась советской. Им никто не поставит в упрёк их способы есть симпо1284«обедать и завтракать». Не до того было. Но иногда и в их обществе чувствуешь своё одиночество.

Ну, родная, кончаю. С праздником вас обеих. Пишите. Ведь русская духовная жизнь больше всего у вас.

Ваш Фёдор

Публикация, предисловие и комментарии В. К. Кантора

Опубликовано в основном: Вестник Европы. 2001. № 3. 192— 199.