Перекрестья эмигрантских судеб (письма Ф. А. Степуна к Б. П. Вышеславцеву с приложением речи Степуна о большевизме)

Среди исторических судеб человечества часто бывают фигуры, которые промелькнут мимо друг друга, может, и заденут друг друга, но потом разойдутся навсегда. И их контакт — лишь строчка в историко–философском исследовании. Но бывает, когда судьба связывает людей более крепкой нитью: и тому много причин. Эпоха, предполагавшая испытание на твёрдость духа и характера. А также и близость духовной структуры, когда человек живёт надличным бытием, не очень заботясь о быте. Впрочем, русская эмиграция доказала глубину принятого духовного пострига своей судьбой, живя в дикой бедности, как С. Л. Франк, умирая порой и в нищете (как П. Б. Струве).

Я хочу посмотреть и показать пересечение взглядов двух русских мыслителей, ставших гордостью отечественной философии и закончивших свою жизнь в эмиграции — Ф. А. Степуна (Кондрово, 1884 — Мюнхен, 1965) и Б. П. Вышеславцева (Москва, 1977 — Женева, 1954). В истории философии Степун, немец по крови, остался как русский философ. Однако трудно представить себе его фигуру без Германии, без немецкой школы, без немецкого опыта, а далее и сорокатрехлетнего эмигрантского пребывания в Германии (из восьмидесяти одного года жизни), куда, впрочем, стоит приплюсовать и его восьмилетнее обучение в Хайдельберге. Вообще надо сказать, что школа немецкого философствования была характерна для всех русских философов. Началось это ещё с конца XVIII века. Германия конца XVIII века была ещё экономически и политически раздроблённым полуфеодальным государством с отсталым производством и помещичьим землевладением. Однако эта раздроблённость, как в античной Греции и возрожденческой Италии, способствовала пробуждению энергетики мысли. Это была эпоха величайших немецких мыслителей, поэтов, композиторов: Гёте, Шиллер, Лессинг, Гофман, Фридрих и Август Шлегели, Людвиг Тик, Новалис, Гёльдерлин, Глюк, Моцарт, Бетховен… И, надо сказать, проснувшаяся к европейской жизни Россия сразу это тогда заметила, отметив и то, что немцы ныне выполняют роль греков. Карамзин, посетивший Канта, Гердера, Виланда, наследниками древних греков назвал немцев: «Гердер, Гёте и подобные им, присвоившие себе дух древних Греков, умели и язык свой сблизить с Греческим и сделать его самым богатым и для Поэзии удобнейшим языком»730. На Гегеле и Шеллинге, как известно, вырастала русская мысль, гегельянцами и шеллингианцами были поначалу весьма многие большие русские философы. В 30— 40–е годы XIX века русские студенты ездили учиться в немецкие университеты. Потом некоторое затишье в этом германском влиянии, пока русские вместе со всей Европой не увлеклись идеями Маркса, Ницше, Маха, неокантианства. В русской мысли произошёл тогда своеобразный немецкий ренессанс. Стоит ещё раз процитировать фразу из переписки братьев Трубецких. В 1890 г. С. Н. Трубецкой писал брату Е. Н.: «Не бойся писать, но написавши проверь свой труд в Германии. А то нет ничего опаснее этого чисто субъективного, безапелляционного творчества без всякой другой поверки кроме книг, которые под конец и читаешь–то под субъективным углом зрения. У нас кто за что взялся, тот в том и специалист. <…> Здесь научная жизнь имеет общественный характер, существуетнаукакак живая общественная инстанция. И поверка этого коллективного сознания необходима; в каждом дельном учёном немце ты увидишь члена этой живучей умственной корпорации и если ты захочешь учиться, то почувствуешь её отрезвляющее действие. Я испытал это уже отчасти»731.

Слова Степуна в начале ХХ века буквально рифмуютсясмыслью Карамзина. В передовой статье в «Логосе» 1910 г. Фёдор Степун писал, что немецкая философия играет в Новое время ту роль, какую играла греческая философия в Античности. Цитирую: «Мы по–прежнему, желая быть философами, должны быть западниками. Мы должны признать, что как бы значительны и интересны ни были отдельные русские явления в области научной философии, философия, бывшая раньше греческой, в настоящее время преимущественно немецкая»732. Надо сказать, что тогда и впрямь была необычная эпоха, напоминавшая первый проблеск русского Возрождения в карамзинско–пушкинскую эпоху. Рождался русский Серебряный век, когда русские мыслители едва ли не впервые почувствовали, что они могут научиться у немецких учителей не с тем, чтобы повторять уроки, но чтобы творить самим. Более того, утверждалась и научная преемственность и забота о младших товарищах. Поэтому с такой охотой молодой философ Вышеславцев, уже сам побывавший в Германии, отправил своего юного коллегу в лучший по тем временам немецкий университет на реке Неккар. Как он сам вспоминал, «посоветовавшись с доцентом Московского университета Борисом Петровичем Вышеславцевым, я остановил свой выбор на Гейдельберге и, недолго думая, решил запросить ректора, не могу ли я в порядке исключения быть немедленно же принятым на философский факультет с аттестатом реального училища. Очевидно, моя твёрдая уверенность в своём праве на изучение философии произвела на чьё–то чуткое ухо должное впечатление»733. Так первый раз перекрестились их пути.

В эти годы было в Германии два центра высокой немецкой метафизики, влиявшей на молодые русские умы, вводившие их в философскую проблематику эпохи. Это Марбург и Хайдельберг. Немецкое и русское неокантианство вышло из этих двух центров. Стоит добавить, что эти два города оказали огромное влияние и на русскую поэзию. Марбург прошёл Борис Пастернак, школу Хайдельберга получил Осип Мандельштам. В Хайдельберге в эти годы звездой был Вильгельм Виндельбанд, уже известный русским интеллектуалам. В 1904 году в переводе Семена Франка вышел сборник его статей «Прелюдии». В своём предисловии к сборнику переводчик (С. Л. Франк) писал, что Виндельбанд представляет собой одну из центральных фигур современного неокантианства. И сила его позиции была не в простом следовании идеям Канта, но, как формулировал сам Виндельбанд: «Понять Канта — значит выйти за его пределы»734. Эта открытость философскому слову и отказ от догматизма были усвоены его учениками. Степун предпочёл Хайдельберг. Его рассказы о беседахсВиндельбандом впечатляют задором молодого русского студента и мудрыми ответами немецкого профессора. Именно из Хайдельберга он перенёс идею учёбы у немецкой классики, которая направлена против догмы, на русскую почву, основав вместе со своими хайдельбергскими друзьями знаменитый международный журнал «Логос», способствовавший созданию мыслительного русского европеизма. Немецкая школа определяла, как и в 30—40–е годы XIX века, духовный рост «русских мальчиков».

Это и был контекст эпохи, превратившийся, по точному слову исследовательницы, в «архив эпохи» (Т. Г. Щедрина). Но тогда все было живо и полно надежд. Русские философы Серебряного века, пишет Щедрина, «ещё надеялись и верили в то, что культурное будущее России напрямую зависит и от реальных практических усилий. Поэтому они издавали философские журналы, писали философские статьи, ехали учиться к немецким профессорам и переводили научную и философскую литературу»735.

Именно поэтому Вышеславцев направил так уверенно юного студента в Хайдельберг к неокантианцам, самому живому явлению германской мысли начала ХХ века. Сам Б. П. Вышеславцев учился в Московском университете на юридическом факультете у знаменитого философа–юриста П. И. Новгородцева. Сошлюсь на биографический очерк Н. К. Гаврюшина, который писал, что благодаря поддержке П. И. Новгородцева Вышеславцев стал профессорским стипендиатом и после сдачи магистерских экзаменов был направлен в двухгодичную заграничную командировку. Вышеславцева и его друга, будущего шурина Н. Н. Алексеева привлёк Марбург. Это был город, где пребывали студентами Джордано Бруно, потом Ломоносов, а далее Пастернак, где Вышеславцев учился у марбургских неокантианцев П. Наторпа и Г. Когена; а из молодых философов, находившихся в то время в Марбурге, друзья сблизилисьсНиколаем Гартманом, Вл. Татаркевичем, В. Э. Сеземаном736. В Марбурге Вышеславцев написал свою диссертацию «Этика Фихте»,сблеском защищённую позднее в Московском университете, книга вышла в Москве: Этика Фихте. Основы права и нравственности в системе трансцендентальной философии. М., 1914737.

О его преподавании в Москве Степун вспоминал почти с восторгом: «Одним из самых блестящих дискуссионных ораторов среди московских философов был Борис Петрович Вышеславцев, приват–доцент Московского университета, живший в Париже и работавший в секретариате женевской Экуменической лиги.

Юрист и философ по образованию, артист–эпикуреец по утончённому чувству жизни и один из тех широких европейцев, что рождались и вырастали только в России, Борис Петрович развивал свою философскую мысль с тем радостным ощущением её самодовлеющей жизни, с тем смакованием логических деталей, которые свойственны скорее латинскому, чем русскому уму. Говоря, он держал свою мысль, словно некий диалектический цветок, в высоко поднятой руке и, сбрасывая лепесток за лепестком, тезис за антитезисом, то и дело в восторге восклицал: «Поймите… оцените…».

Широкая московская публика недостаточно ценила Вышеславцева. Горячая и жадная до истины, отзывчивая на проповедь и обличение, она была мало чутка к диалектическому искусству Платона, на котором был воспитан Вышеславцев. Среди большой публики у нас были весьма серьёзные знатоки и ценители самых разнообразных явлений культуры от Апокалипсиса до балета, но серьёзных знатоков философии было немного даже среди профессиональных философов; вероятно, это объясняется сравнительно невысоким уровнем русской научной философии. Ни Пушкина, ни Толстого, ни Тютчева, ни Мусоргского среди русских философов нет»738.

Словно напророчил. Вышеславцева–таки сравнилисодним из великих русских композиторов. Склонный к хлёстко–красивым характеристикам солидарист С. А. Левицкий, написавший, к примеру, что «если Достоевский — золото нашей литературы, то Соловьёв — серебро нашей мысли»739, не обошёл своим определением и Вышеславцева: «По тонкости его мысли, по богатству её оттенков, Вышеславцева можно назвать Рахманиновым русской философии. Без его яркой фигуры созвездие мыслителей русского религиозного Ренессанса было бы неполным»740. Итак, Рахманинов русской философии…

Впрочем, он точно так же, как композитор Рахманинов, оказался эмигрантом, более того, соседом Степуна по Дрездену. Вышеславцев был выслан в 1922 г. Судьба его складывалась, как и у всех эмигрантов, непросто. Бывший организатор и участник Вольной академии духовной культуры, в Берлине Вышеславцев преподавал в Религиозно–философской академии, основанной Н. А. Бердяевым, работал в Богословском институте в Париже, редактором в ИМКА–ПРЕСС, ас 1925 г.редактировал бердяевский журнал «Путь». Вообще он тесно был связансБердяевым, как позднеесК. Г. Юнгом, четыре тома которого он издал на русском языке. Степун Бердяеву оппонировал, но это не помешало их профессиональным контактам. Тем более, что в том же 1922 г., как Вышеславцев, Бердяев, Франк, был выслан из России и Степун. Россию захлестнул перекинувшийся в Европу хаос, стихия иррационализма.

Стоит отметить, что некую струю иррационализма в позитивистский век, даже у классического немецкого философа, одним из первых почувствовал Вышеславцев. Поначалу он даже, опираясь на Бергсона, воздал ей хвалу: «Интуиция является постояннымкоррективомнесовершенства и ограниченности в работе понятий. Когда догматический рационализм готов замкнуться в самодовольных комбинациях понятий, интуиция заставляет наспочувствовать,что море действительности не измерено лотом разума, таинственным образом она угадывает, предчувствует его глубину»741. Очень удачно определил пафос его ранней философии В. В. Зеньковский: «Основной антиномией,скоторой приходится иметь дело философии, является, по Вышеславцеву, антиномия системы и бесконечности, рациональности и иррациональности. <…> Его гораздо более интересует в бытии иррациональное, чем рациональное»742. Иррационализм Вышеславцев начинает постепенно (в «Этике преображённого эроса») понимать как основу, основание рационального.

Естественно, что кризис рационализма был общеевропейским явлением, включая и Восточную и Западную Европу. Артур Кёстлер написал в своей автобиографии: «Я родился в тот момент (1905 г. —В. К.), когда над веком разума закатилось солнце»743. И вправду — недалёко уже было до фашизма и национал–социализма. Гуссерль именно в закате разума увидел первопричину европейского кризиса: «Чтобы постичь противоестественность современного «кризиса», нужно выработатьпонятие Европы как исторической телеологии бесконечной цели разума;нужно показать, как европейский «мир» был рождён из идеи разума, т. е. из духа философии. Затем «кризис» может быть объяснён каккажущееся крушение рационализма.Причина затруднений рациональной культуры заключается, как было сказано, не в сущности самого рационализма, но лишь в егоовнешнении,в его извращении «натурализмом». <…> Есть два выхода из кризиса европейского существования: закат Европы в отчуждении её рационального жизненного смысла, ненависть к духу и впадение в варварство, или же возрождение Европы в духе философии благодаря окончательно преодолевающему натурализм героизму разума»744. И возникает вопрос, что происходит — в Западной Европе и в России как части европейского духовного пространства.

Россия казалась загадкой, и именно об этом слова Вышеславцева,скоторых он начал свой доклад «Русский национальный характер», прочитанный им в 1923 г. в Риме на конференции, организованной Институтом Восточной Европы745: «Далёкая таинственная Россия <…> её всегда боялись и не понимали. Теперь она выкинула какую–то невероятную штуку, котораяволнует, пугает или восхищает весь мир.<…> Из того, что пишется и говорится на Западе, я вижу, что русский народ и русская судьба все ещё остаётсяполной загадкойдля Европы. Мы интересны, но непонятны; и, может быть, поэтому особенно интересны, что непонятны. Мы и сами себя не вполне понимаем, и, пожалуй, даже непонятность, иррациональность поступков и решений составляют некоторую черту нашего характера»746. Но причины все же стоило поискать. Для Степуна в этом было явное проявление варварства, которое впоследствии увидел он и в евразийстве. И при отказе от рацио, от разума, «русская мысль бессознательно двигалась в направлении к хаосу и, сама хаотичная, ввергала в него, поскольку ею владела, и всю остальную культуру России»747.

Поэтому борьба за философию стала для Степуна борьбой за русскую культуру, в конечном счёте — за Россию, ибо он опасался, что русская философия окажется не защитой от хаоса, а тем самым «слабым звеном», ухватившись за которое можно ввергнуть всю страну в «преисподнюю небытия»748. Слова Ленина о России как «слабом звене» в европейской (в его терминологии — капиталистической) системе — не случайны. К этой теме мы ещё вернёмся, пока же стоит показать, какое лекарство предлагал Степун. Ему кажется, что наступила в России эпоха устроения правового демократического общества. Но идея демократии есть идея рационально организованной жизни. А все прошлое воспитание русской культуры было направлено против подобного рационализма. В России разгорается и торжествует хаос. И что делать, если действительность неразумна?..

В этом контексте стоит вспомнить старый спор русских мыслителей о поразившей их формуле Гегеля, что «все разумное действительно, а все действительное разумно». Искренний и неистовый Белинский сразу же восславил николаевский режим, потому что это была самая что ни на есть, на его взгляд, действительность, а стало быть, она была разумной. Споры продолжались до тех пор, пока Герцен не назвал эту формулу «алгеброй революции», призвав всех к революции. Но, в отличие от активного радикала Герцена, все же стоит понять сегодня хитроумие формулы,её философский смысл,ибо не всякая действительность действительна, т. е. находится в пространстве разума. Страна настолько действительна, насколько разумна. За пределами разума начинается хаос,внеисторическое существованиеи «тьма кромешная». И если Россия не разумна, она и не действительна, ибо находится вне сферы исторических законов. И с этой недействительностью, неразумностью надо бороться. Герцен в своей борьбе стал опираться на мистически понятые идеи общинности как специфической российской сути, неподвластной западноевропейским рациональным расчислениям. Волей–неволей он сошёлся идейно со своими прежними оппонентами — славянофилами, даже превзошёл их, увидевв отсталостиРоссии её великое преимущество, позволяющее обогнать Запад.

А Россия и в самом деле оказалась первопроходцем в этом кризисе, в этой катастрофе. Россия и русский иррационализм мышления и самопонимания оказались тем самым «слабым звеном в цепи», за которое ухватился Ленин, чтобы свалить буржуазную Европу. И свалил, но прежде свалил Россию — в сатанизм и «в преисподнюю небытия» (Степун), в пространство той самой меоничности, которая приписывалась сугубо западной жизни.

Деятельность Степуна оказалась той первопричиной, что побудила Ленина задуматься о высылке на Запад российской духовной элиты. После издания Степуном книги о Шпенглере было принято Лениным решение об изгнании интеллектуальной элиты из России.

Можно, конечно, предположить, что Ленин старался избежать идеологического соперничества, строя непоколебимую идеократию. Но, тем не менее, уже эта идея (пусть и победившая Россию на несколько десятилетий) вряд ли имеет рациональный характер.

В группу высланных писателей попали и Степун, и Вышеславцев.

Началась новая жизнь, решение тяжёлых бытовых проблем и попытка сформулировать внутреннюю сущность большевиков, найти им по возможности точное обозначение.

Поразительно, что почти все русские мыслители–эмигранты объяснения происшедшейсРоссией катастрофы искали в строчках Достоевского. Можно напомнить тексты Бердяева, Булгакова, Мережковского и др. Почти сразу после Октябрьской революции 1917 г. именно тему стихийности Борис Вышеславцев назвал важнейшим художественным открытием Достоевского: «Теперь, когда русская стихия разбушевалась и грозит затопить весь мир, — мы должны сказать о нем, что он был действительным ясновидцем, показавшим нечто самое реальное и самое глубокое в русской действительности, её скрытые подземные силы, которые должны были прорваться наружу, изумляя все народы, и прежде всего самих русских»749. Весьма близок ему в этом понимании русской революции и большевизма Степун. Интересно, что Степун, боевой офицер, прошедший всю германскую, очевидный противник большевиков, видный деятель Временного правительства, не ушёл в Добровольческую армию или ещё куда–то боротьсяс«дьяволизмом». Но именно потому и не ушёл на борьбу (в страхе смерти его не упрекнуть), что увидел не случайную победу враждебной политической партии, а сущностный срыв всего народа, которому большевики лишь потворствовали да который провоцировали. В 1923 г. в начальной статье своего знаменитого цикла «Мысли о России» («Современные записки») он писал: «Большевизм совсем не большевики, но нечто гораздо более сложное и прежде всего гораздо болеесвоё,чем они. Было ясно, что большевизм — это географическая бескрайность и психологическая безмерность России. Это русские «мозги набекрень» и «исповедь горячего сердца вверх пятами»; это исконное русское «ничего не хочу и ничего не желаю», это дикое «улюлюканье» наших борзятников, но и культурный нигилизм Толстого во имя последней правды и смрадное богоискательство героев Достоевского. Было ясно, что большевизм — одна из глубочайших стихий русской души: не только её болезнь [,но] и её преступление. Большевики же совсем другое: всего только расчётливые эксплуататоры и потакатели большевизма. Вооружённая борьба против них всегда казалась бессмысленной — и бесцельной, ибо дело было все время не в них, но в <…> стихии русского безудержа»750.

Оба они указывали важнейшее, что увидели в ХХ веке, — взрыв подсознательного, которое стало определять дневную и земную жизнь людей. Помимо статей, которые писали оба, Вышеславцев издал два весьма солидных труда, где дал резкую критику не просто советской власти, но марксизма, который, на его взгляд, не случайно столь легко сроссясрусским безудержем. В 1952 г. он издал книгу «Философская нищета марксизма» (играсназванием книги Маркса о Прудоне «Нищета философии»), а в 1953 г. книгу «Кризис индустриальной культуры: Марксизм. Неосоциализм. Неолиберализм». Сейчас эти книги переизданы, наконец, в России. Основной мотив его критики — изгнание из жизни страны духовной вертикали, понятия трагизма, а стало быть, и понятия личности, приведшее даже способных к мысли и чувству людей к погружению в своего рода метафизическое небытие. В другой своей статье о Достоевском 1932 г. он фиксирует эту ситуацию: «Инфантильная философия марксизма не додумалась до мысли о смерти. <…> Пролетариата и коллективы, народы и земли, планеты и светила — умирают. Пафос пятилеток и классовой борьбы есть вздор передпроблемой энтропии.Как бы ни была задавлена личность в коллективизме, личное горе и личный трагизм имеют для неё абсолютное значение. Отсюда невероятное количество самоубийств в коммунизме и притом со стороны лиц наиболее значительных и талантливых. Марксизм не может утешить в трагизме, ибо он не знает трагизма: это бестрагическое миросозерцание инфантильного активизма»751. Говоря о самоубийстве, скорее всего он имел в виду гибель Маяковского (1930), смерть его была у всех на памяти. А постоянная тема творчества — как отдать свою личность в услужение пролетариату, массе, прямо отвечала теме статьи Вышеславцева. Поэт не выдержал этой душевной раздвоенности и покончил с собой. Именно эту его раздвоенность, разрыв между высокой личностной культурой и грядущим массовым обществом угадала Цветаева.

Марина Цветаева увидела в самоубийстве Маяковского трагедию личностной культуры в России, создала в 1930 г. цикл «Маяковскому». Приведу несколько строк, имеющих отношение к теме статьи:

Правнуком своим проживши,

Кончил — прадедом своим.

То–то же, как на поверку

Выйдем — стыд тебя заест:

Совето–российский Вертер.

Дворяно–российский жест.

Об этих «жестах» и писал Вышеславцев. Стихия «рационалистически организованного иррационализма» составляла смысл происходящего. Степун дал своё определение: «Самая страшная и нравственно неприемлемая сторона большевицкой революции, — утверждал он, — это гнусный, политический размен религиозной бездны народной души: апокалипсис без Христа, апокалипсис во имя Маркса. В результате бессмысленный срыв разумного социалистического дела обезумевшею сектою марксистов–имяславцев»752. Можно ли так назвать убеждённых атеистов? Но вспомним рассуждение Степуна о том, что большевики оседлали иррациональную народную стихию безудержа и большевизма. Чтобы эту стихию оседлать, надо внутренне ей соответствовать. Это простое рассуждение требует, тем не менее, серьёзных пояснений.

Как бы ни относиться к имяславию, нельзя забывать, что это было течение внутри христианства, точнее сказать — православия. По формуле весьма крупного выразителя этого течения А. Ф. Лосева, «имяславие — одно из древнейших и характерных мистических движений православного востока, заключающееся в особом почитании имени Божьего. <…> Имя Божье есть энергия Божия, неразрывно связаннаяссамой сущностью Бога, и потому есть сам Бог»753. А потому, по словам Лосева, когда эта энергия сообщается человеку, в нем также действует Бог. В конечном счёте, когда имя подменяет Бога, то вполне можно это имя подменить другим именем и направить на него сгусток энергии верующего народа, которая будет заряжать это имя энергией, а потом народ сам от этого имени (от своей же энергии) будет подпитываться. Так и случилось. «По целому ряду сложных причин заболевшая революцией Россия действительно часто поминала в бреду Маркса; но когда люди, мнящие себя врачами, бессильно суетясь у постели больного, выдают бред своего пациента за последнее слово науки, то становится как–то и смешно, и страшно»754. Но бред–то был, и имя Маркса наполнилось невиданными энергиями.

А кто мог им противостоять, кто мог понять, что, в сущности, произошло с Россией; и откуда и о чем был её бред и её бунт? — задавал вопрос Степун. Дело не в марксизме как научной теории. Для Степуна совершенно ясно, что к научному марксизму происшедшее в России не имеет ни малейшего отношения. Не случайно не раз он противопоставлялкоммунистический рационализмибольшевистское безумие.Социалистическое дело — разумно, считал Степун, а здесь произошло противное разуму: «Вся острота революционного безумия связана с тем, что в революционные эпохи сходитсума сам разум»755. И Ленин не был учёным, каким безусловно был Маркс, Ленин «был характерно русскимизувером науковерия»756.

В России произошла невероятная вещь: народ, не теряя, так сказать, «психологического стиля своей религиозности», т. е. сочетания фанатизма, двоеверия, обрядоверия, подкреплённого невежеством и неумением разумно подойти к церковным догматам, изменил вдруг вектор своей веры. Отдал эту веру большевикам — атеистам и безбожникам. И потому, как пишет Степун, «все самое жуткое, что было в русской революции, родилось, быть может, из этого сочетания безбожия и религиозной стилистики»757.

Поэтому он думал, что задача русской эмиграции была не военная борьбасбольшевизмом, как считал, скажем, П. Б. Струве, но политическая борьба, не просто философские рассуждения о природе большевизма, но политическое противостояние. Здесь он разошёлся с Бердяевым, который в своём журнале «Путь» отстаивал аполитичность русской эмиграции. Вышеславцев же и житейски, и идейно был близок Бердяеву. Поэтому Степун полемизировал не только с Бердяевым, но и с Вышеславцевым, редактором и автором «Пути». Степун был сотрудник «Современных записок», и в 1926 г. мы можем в его текстах увидеть иронический пассаж по поводу позиции Вышеславцева в контексте полемики с бердяевской установкой: «На политической территории решаются сейчас религиозные судьбы народов. Не верно, что консерваторы никого не консервируют, либералы никого не освобождают и радикалы не делают ничего радикального, как то на основании французских наблюдений утверждает Б. П. Вышеславцев. Уже в Германии дело обстоит иначе. Консерваторы в ней определённо консервируют язычество древних германцев; радикалы делают весьма радикальный четвёртый интернационал, т. е. подготовляют по терминологии «Пути» царство антихриста»758.

Если можноснекоторым допущением сказать, что большевистская революция была результатом западных влияний, то последствием Октября была страшная европейскаяреволюция справа — национал–социализм.«Возникновение на Западе фашизма, — замечал Бердяев, — который стал возможен только благодаря русскому коммунизму, которого не было бы без Ленина, подтвердило многие мои мысли. Вся западная история между двумя войнами определилась страхом коммунизма»759.

В эти годы он становится для русской эмиграции признаннымконсультантом по Германии.В «Современных записках» и «Новом граде» он написал несколько статей, специально посвящённых немецким проблемам760, не считая постоянных и привычных для него сопоставлений немецкой и российской мысли. Проблемы Германии не могли не волновать изгнанную из своей страны русскую интеллигенцию. Слишком много общего с большевизмом находили эмигранты в поднимавшемся национал–социализме. Россия и Германия слишком тесно сплелись в этих двух революциях — от поддержки Германией большевиков до поддержки нацистов Сталиным.

Содержаниенемецких статейСтепуна самое простое: обзоры современной немецкой литературы (о Ремарке, Юнгере, Ренне и т. п.), анализ политических событий (выборы президента и т. п.). Но второй смысл — сравнение двух странстакой похожей судьбой: слабость демократии, вождизм, умелая спекуляция тоталитарных партий на трудностях военной и послевоенной разрухи. И прежде всего отказ от рационализма и подыгрывание иррациональным инстинктам масс: «Как всегда бывает в катастрофические эпохи, в катастрофические для Германии послевоенные годы стали отовсюду собираться, подыматься итребовать выхода в реальную жизнь иррациональные глубины народной души(курсив мой. —В. К.). Углубилась, осложнилась, но и затуманилась религиозная жизнь. Богословская мысль выдвинулась на первое место, философия забогословствовала, отказавшись от своих критических позиций»761. Перекличкаспредреволюционной российской ситуацией очевидная.

Религиозная проблема работала как в России, так и в Германии. Резонно соображение исследовательницы: «Темы философов русского зарубежья пронизаны религиозными сюжетами, <…> религиозность оказалась единственной реальностью, которая оставалась для них настоящей, родной, самой интимной сферой»762. Но дело в том, что тоталитарные режимы весьма серьёзным своим врагом считали христианство с его демократическим утверждением каждой личности (все души имеют своё место у Бога). Поэтому тема христианства остаётся одной из важнейших для Степуна и его сотоварищей по эмиграции.

В своих мемуарах автор знаменитого романа «Слепящая тьма» Артур Кёстлер в главе «Закат либерализма» писал: «До 14 сентября (1930 г. —В. К.)у партии национал–социалистов было 12 мест в германском парламенте;в этот день она получила 107 мандатов. Партии центра были сокрушены, демократическая партия практически перестала существовать. Социалисты потеряли 9 мандатов. У коммунистов прирост голосов составил 40%, у нацистов — 80%. Конец надвигался. Развязка наступила спустя двасполовиной года. <…> Через несколько дней паника улеглась <.>, люди вернулись к обыденным делам, уже не замечая, что страна превратилась в бомбу замедленного действия. Мы то слышали, как тикает часовой механизм, отсчитывая нам последние минуты, то забывали о нем. Ко всему привыкаешь, а этот процесс растянулся на двасполовиной года»763. Конечно, привыкаешь ко всему, но некоторые начали искать контактовснацизмом. Чуть позже Геббельс будет иронизировать, говоря об интеллектуалах, лихорадочно принявшихся вступать в партию. Геббельс, писал Альберт Шпеер, 2 ноября 1931 года «опубликовал в «Ангриф» («Наступление») передовицу, касавшуюся множества новых членов, вступивших в партию после сентябрьских выборов 1930 года. В своей статье он предостерегал партию против проникновения в неё буржуазных интеллектуалов, заявлял, что представителям обеспеченных и образованных слоёв общества нельзя доверять так же, как «старым борцам», ибо по своему характеру и принципам они стоят неизмеримо ниже добрых старых партийных товарищей. Правда, Геббельс учитывал интеллектуальный потенциал новообращённых: «Они полагают, что лишь болтовня демагогов привеладвижениек величию, и теперь готовы присвоить и возглавить его. Вот что они думают!»»764.

Степун в начале тридцатых уже вполне серьёзно относится к нацистам, более того, публикует в «Современных записках» и «Новом граде» ряд статей, посвящённых этой проблеме. В 1931 г. он так оценивал выборы 14 сентября: «Без учёта того факта, что национал–социалисты шли в бой с твёрдою верою в непоколебимую верность своей идеи,с«лютой» (grimmig) решимостью во что бы то ни стало победить и с повышенным чувством мессианских задач грядущего немецкого государства, их головокружительный успех необъясним»765. Победа нового движения уже близится. Для Степуна противостояние нацизму интеллектуала определялось двумя понятиями: вера в Бога и верность подлинной философии.

Вышеславцев, напротив, одно время видел в гитлеровцах освободителей России от коммунизма. Не только у него, такие же иллюзии были у И. Ильина, у Д. Мережковского, у Э. Метнера и др. Тем не менее он продолжал общаться со Степуном, а Степунсним. Известно, что в 1939 г. Вышеславцев навестил Степуна в Дрездене. Довольно быстро потеряв свои иллюзии относительно рыцарского начала у Гитлера и его бескорыстной борьбы с коммунизмом в Советской России, Вышеславцев пытается перебраться в Швейцарию, что ему, наконец, удалосьспомощью К. Г. Юнга, четыре тома которого он издал на русском языке. Это ему удалось. Степуна же ждали ещё большие испытания.

Впрочем, здесь я немного забегаю вперёд, ибо хочу предложить читателю письма Степуна Вышеславцеву, переписка их восстановиласьсконца 40–х годов. Из этой переписки ясно по крайней мере одно: что тяжёлая судьба не давала людям разбегаться. Они чувствовали себя потерпевшими кораблекрушение, но остававшимися в одной лодке. Пересечение и близость их судеб — не пустые слова. Слава Богу, осталось реальное свидетельство этого пересечения — публикуемые ниже письма.

Фёдор Степун766Письма Б. П. Вышеславцеву767176810–IV–48

Münich 27, Manerkirchenstr., 52

Дорогой Борис Петрович,

уже давно, но как–то глухо слышали мы, что вас отнесло в Швейцарию. Конечно, можно было бы уже давно запросить тех же Кульманов о месте вашего пребывания, но это как–то не сделалось. Не знаю почему, но я вообще медленно, несмотря на тоску по старым друзьям и знакомым, связываюсьсними. Очевидно, в душе подсознательно живёт гоголевская тема: «отсюда хоть три года скачи, — никуда не доскачешь». Спасибо, что Вы написали, чем очень обрадовали нас. Надеюсь, что за это время Вы получили мои «воспоминания»769и второе издание Переслегина770. Жалею, что то и другое имеется в данную минуту лишь на немецком языке. Думаю, однако, что и немецкий перевод «воспоминаний» заинтересует Вас, так как почти все содержание книги в такой же мере моя, как и Ваша биография. Мне очень хотелось бы продвинуть «воспоминания» в Европу Если у Вас есть связь со Швейцарской прессой, то был бы Вам очень благодарен, если бы Вы устроили рецензию в какой–нибудь газете или литературном журнале. По моему плану все три тома вместе должны дать, пользуясь выражением Зиммеля771, некую молекулярную социологию нашей революции. Второй том выйдет, вероятно, к Рождеству Простите, что сразу же обременяю Вас просьбою. Я Вам выслал два экземпляра «воспоминаний». Второй перешлите, пожалуйста, Нелли Викторовне Кимляетам772, которая, как нам рассказывал недавно гостивший у нас Asmuss773, очень тоскует о прошлом, а я ведь был очень близоксеё покойным братом.

Что сказать о себе? Как и все, мы всё потеряли в Дрездене774. Если что и жалко, то только русскую библиотеку, которая мне сейчас была бы особенно нужна, так как я получил в Мюнхене профессуру по истории русской культуры (Russische Geistesgeschichte). Этим летом исполняется уже два года моей мюнхенской деятельности. Интерес к России очень велик. Меня слушают около 250 человек. Студенчество гораздо серьёзнее, чем то, с которым я имел дело в Дрездене. Два католических патера пишут у меня докторские работы. Предложений публичных лекций не оберёшься. В предстоящем летнем семестре я опять читаю во Франкфурте, Гейдельберге, Тюбингене, Штуттгарте и Гейльбронне775. Могу сказать, что если бы не перспектива возможной войны и необходимого в связи с ней бегства отсюда, то мы были бы своей жизнью вполне довольны. Правда, я лично не верю ни в то, что война, безусловно, неизбежна, ни тем паче в то, что мы стоим накануне её. Но все же и при моем неверии нет безусловной веры в то, что все обойдётся благополучно.

Пока я ещё воздерживаюсь от участия в культурно–просветительской работе среди новой эмиграции: уж очень сложно её лицо и многообразны среди неё всевозможные политические течения. С отдельными людьми мы довольно близко общаемся. Читаю я также и русские лекции в прицерковных организациях, но от политики воздерживаюсь, да и не верится мне как–то в политическое значение неоэмигрантских толпищ. Но это тема большая, о которой ближе — при свидании.

Мы уже давно собираемся на месяц в Швейцарию, которая мне прежде всего необходима, чтобы собрать материал для написания историософски–социологического послесловия к моим «воспоминаниям»; но до сих пор все встречались какие–то неожиданные препятствия, о которых рассказывать долго. Теперь дело будто бы налаживается, и мы живём надеждой по окончании семестра, т. е. в начале июля, попасть к вам. К сожалению, нашесНаташей здоровье не так хорошо, как оно должно было бы быть:унеё сердце — у меня жёлчный пузырь. Мечтаем в Швейцарии не только духовно, но и физически напитаться. Конечно, надо ещё устроить, или вернее, расширить ту очень узкую материальную базу, которую мне гарантирует знакомый издатель. Надеюсь, однако, что это как–нибудь уладится.

Были ли Вы на том международном съезде в Швейцарии, на котором выступал Николай Александрович776, о смерти которого мы узнали с большим опозданием. Мне очень хотелось бы знать поточнее и поглубже о его просоветских настроениях (статью Федотова «Старый, ослепший орёл»777я читал). Я взялся написать о нем статью–некролог для одного немецкого журнала и мне трудно писать, не зная подробностей его духовного поворота. Если что знаете — напишите; если были о нем интересные статьи — то, пожалуйста, пришлите, очень обяжете. Жива ли ещё Евгения778Юдифовна. (Ведь жена, Лидия, умерла давно!)

Ну, кончаю, дорогой Борис Петрович. Наташа и я крепко обнимаем Вас и Наталью Николаевну779.

Ваш Фёдор Степун

P. S. Нельзя ли как–нибудь получить Вашу книгу «Диалект. материализм»780. Мне она была бы нужна.

278125.XI.53

Милый друг, Борис Петрович,

большое спасибо за присылку Вашей книги782и за недавно полученное письмо. Как жалко, что Вы живёте в Женеве, а не в Цюрихе или даже Базеле. С тех пор, как мысВами видались, мысНатальей Николаевной уже не раз бывали в Швейцарии. Приблизительно год тому назад я читал две лекции в Гларусе. Десятого декабря мы опять через Цюрих направляемся туда же. Знаю от г–жи Губерт, что и Вы читали у неё. Если бы Вы жили в Цюрихе, мы попутно обязательно, хоть на несколько часов заглянули бы к Вам: побеседовали о том нашем, своём, непроходящем783, о котором Вы пишете в Вашем письме. Книгу Вашу я наскоро по диагонали пробежал сейчас же по её получении, читал я и статью Юрьевского784в Социалистическом Вестнике785. Уверен заранее, что ясВами во многом согласен, уверен и в том, что в очень многом окажусь несогласен с Вашими критиками. Само собой разумеется, что я охотно напишу статью о Ваших книгах для Нового Журнала. Хотел бы написать её, предварительно ознакомившись с полемической литературой. Кроме Юрьевского я ничего не читал. Напишите, пожалуйста, где были напечатаны дальнейшие, интересные, хотя бы и дальнейшие786отзывы. К сожалению, должен сказать, что до конца семестра я до того завален, задушен работой, что раньше, чем к концу февраля я всерьёз приступить к работе над Вашей книгой не смогу. Каждую неделю я по 4 часа читаю в университете. Кроме того, во время семестра, т. е. до конца февраля читаю ещё по одной лекции для студентов всех факультетов. Россия вопрос важный, я как лектор пришёлся Германии по вкусу, и потому меня часто приглашают как спеца по российским вопросам. Читаю я много и о фильме. Тоже тема, которая сейчас интересует немецкое студенчество. Даже в католическом Мюнхене министерство предложило ассигновку для ординариата по фильмологии, по примеру парижской Сорбонны. Много у меня также и письменных обязательств. Все это сообщаю Вам, чтобы Вы не посетовали на меня за отсрочку статьи.

А впрочем, номера Нового Журнала появляются настолько редко, что может быть раньше, чем к началу марта, статья Карповичу787и не придётся к двору. Во всяком случае, я сейчас же напишу Карповичу и узнаю, как обстоят дела. Несчастье только в том, что он медленно отвечает на письма. Вероятно, страшно завален работой.

Незадолго до получения Вашего письма мне кто–то говорил о Вашей болезни788. С радостью узнал от Вас, что Вам стало легче, что кризис разрешился положительно. Дай Вам Бог быстрой поправки. Так как мир управляется ныне людьми Вашего возраста, то Вы имеете полное право считать себя молодым. Да и помним мы Вас в Женеве совершенно таким же, каким Вы были в Дрездене789, а, в конце концов, и таким, каким Вы были в Москве. Мне сдаётся, что люди, живущие духовной жизнью, гораздо медленнее стареют, чем люди, питающиеся исключительно земными радостями. В совершенно особом состоянии был Бунин, которого мы видели в апреле этого года. Несмотря на свой громадный талант, он все же не был, в подлинном смысле этого слова, духовным человеком, оттого, быть может, он и так страшно состарился к своим 82 годам. Но талант его был так же силён, как и в лучшие его годы. Только талант этот ещё больше и даже страшнее озлился790. Слова его были полны невероятной меткости. Я сказал, между прочим, что мы собираемся навестить Сергея Яблоновского791, как старого москвича, на что он тут же ответил: «зачем это Вам? ведь он «гавно в слезах»». То же самое он говорил о многих из своих старых друзей. И все же очарование его было бесконечно. Вообще в Париже было грустно. Несмотря на то, что Гитлер разочаровал русских гитлеристов, а Сталин — большевизанов, оба лагеря все ещё живут враждою друг к другу. Мы «циркулировали» сквозь оба лагеря и, кажется, никого этим особенно не возмутили. На моем докладе о Бердяеве было около 200 человек. Я мог и хотел бы ещё многое написать Вам, но должен кончать письмо, т. к. должен продиктовать по крайней мере ещё десять писем. А завтра у меня семинар.

Крепко обнимаю Вас и шлю сердечный привет Наталье Николаевне и Вам от нас обоих.

Искренне ВашФ. СтепунP. S. Кланяйтесь, пожалуйста, Николаю Николаевичу792и скажите, что мои попытки устроить его статью не увенчались успехом. В ней много очень интересного, но в ней не чувствуется, что она написана для немцев. Да и в смысле языка надо было бы многое «германизировать».

Публикация и комментарии В. К. Кантора

Приложение Фёдор Степун. О корнях большевизма, о демократии, свободе и будущем России793

Тепло встреченный аудиторией проф. Ф. А. Степун говорит:

Заранее должен просить извинения, что вначале буду говорить как будто совсем не на тему. Но моё «не на тему» есть всё–таки на тему, потому что мне хочется первый доклад, его тему, осветить совсемсдругой стороны. Сторона другая, а тема всё–таки та же самая.

Я все время спорилсодним абсолютным предрассудком или жесбольшой, по–моему, социологической неверностью, Я считаю, что в большевизме и в ленинизме очень незначительную роль сыграл Карл Маркс, и всякое рассматривание большевизма как применения марксизма к революции ведёт к пониманию, которое проходит мимо наиболее существенных явлений этого своеобразного, страшного, жуткого, грозного, большого и очень русского явления.

В действительности Ленин обрусил Маркса и тем самым от него удалился. Возьмите самую основную формулу Маркса: обобществление средств производства. А что сделал Ленин? Уничтожил общество. Превратил общество в департамент, в государственный задворок. Что он сделалсгосударством? Он государство оцерковил. Потому что превратил государство в исповеднический институтссовершенно определёнными исповедническими положениями исутверждением абсолютной истины. ЭтосМарксом не имеет ничего общего, кроме терминологии.

Возьмём этот вопроссдругой стороны. Ленин в своих исследованиях о капитализме в России писал, что Россия это, к сожалению, 80—90 процентов крестьян794. Если Ленин сам за два года до наступления XX века признает, что крестьян в стране от 80 до 90 процентов, то сколько же у него пролетариев? А ведь нужно учитывать ещё и то, что, помимо крестьян и пролетариев, были дворянство, священство, торговцы и целый ряд других слоёв.

Следует напомнить, что ещё Вера Засулич обращалась к Энгельсу или Марксу и спрашивала: можно ли делать в России пролетарскую революцию, хотя у нас нет пролетариата? И ей ответили, что нельзя. И этот ответ, запрещающий в России делать пролетарскую революцию, опубликован в предисловии ко второму переводу «Капитала» Карла Маркса. Там только сказано, что если в Европе будет революция, то плечиком можно подтолкнуть795.

Совершенно другая, следовательно, концепция. Но Ленин, хорошо понимавший, что в стране 90 процентов крестьян, всё–таки последовал требованиям Верховенского в «Бесах». А там сказано: если у нас нет пролетариата, то мы его выдумаем.

И Ленин выдумал пролетариат. И это написано у него совершенно точно. Он все крестьянство разделил: бедные крестьяне, безлошадные — это пролетариат, а кто побогаче — буржуазия. И, расколов крестьянство на две части, он заставил бедную играть в пролетариат, а зажиточную играть в буржуазию.

Так что, если вы от этого перейдёте к структуре большевизма, то вы увидите, — и это Ленин и сам признает, — что предком большевизма, в конце концов, является «Катехизис революционера»796.

Откуда попало к отцам большевизма слово «катехизис»? Катехизис к ним попал всё–таки из уроков Закона Божьего. Значит, в конце концов, основная грамота ленинизма — из урока Закона Божьего.

«Набат»797издавался в 1872–ом году и никакого капитализма тогда, конечно, не было. Только что освободили крестьян.

Какие же в «Катехизисе революционера» требования?

Первое — уничтожение Господа Бога.

Второе — изничтожение монастырей, как рассадников лени и безнравственности. О безнравственности можно спорить, но ленивыми монахи не были, огороды возделывали, кормились вполне честно.

Затем — освобождение женщин от ярма брака и государственное воспитание детей.

И самое главное, что было сказано Ткачёвым, который называл себя первым марксистом, это то, что мы не можем делать массовую революцию, что это в России неприменимо, что революцию у нас могут делать только профессиональные революционеры.

Слова «профессиональный революционер» на тысячах страниц повторяются у Ленина. Он не ведал никакими пролетарскими массами, делали революцию профессиональные революционеры.

Что такое профессиональный революционер — написано у Ткачёва. Он сам им был. Это — человек одинокий, не связанный узами семьи, презирающий всякую нравственность, обязанный умереть за свои идеи, получающий право убить каждого, кто ему помешает798.

И получается партия совершенно иерархическая. Ветхозаветное начало — Маркс и Энгельс. Непогрешимый папа — Ленин. Затем крут епископов — членов партии, членов советов. Дальше: объективный революционер — пролетариат и субъективные революционеры — пролетарии. Важен только объективный. А субъективные — это просто рабочая скотинка, которую мы потом по–марксистски прижмём к стенке… Все это — совершенно иерархическая структура.

Если вы хотите искать по–настоящему корни большевистской идеократии, то она больше всего похожа на теократию Ивана Великого Грозного. Это абсолютная интенсивная исповедническая вера.

Теперь другой вопрос. Кто же возможные наследники большевиков?

Из слова доклада А. В. Светланина799как будто можно было понять так, что большевизм может быть заменён чем–то, подобным западноевропейской демократии. Он даже сказал: мы — демократы.

Вот это — проблема, которая ни в одном реферате не была затронута. А это, собственно, наша главная задача как эмиграции. Нам надо додумать и как–то уловить, как же будет построена будущая Россия?

К монархии не вернёмся. Какую–нибудь разнузданную диктатуру а ля Гитлер или Ленин нам тоже нельзя. А можно ли нам эту демократию здешнюю? Я думаю, что ничего не выйдет. Почему? Потому что не может теперь восторжествовать то, что было разбито. А западноевропейская демократия была разбита в лице Временного правительства. И трудно представить, что то, что было разбито, снова восторжествует. А, кроме того, я этого вовсе не желаю.

Ведь, в конце концов, большевизм является очень серьёзной критикой этой демократии. Какая её основная вина? Вина всей западноевропейской демократии в том, что она сорвалась со своих исторических корней. А исторические корни всей западноевропейской демократии — это, конечно, христианствосего двумя Ветхими Заветами: еврейским и античным. И все понятия: понятие свободы, понятие личности, понятие права — все они своими корнями в антично–еврейском мире.

И эти корни теперь изничтожены. И наша свобода, и наша личность, и наше право — это сорванные со своих корней цветы. А сорванные цветы всегда гниют. А когда гниют, то воняют…

Это вот то страшное будущее, которое над нами уже нависает. И я очень боюсь того, что из этого получится. Я не могу сейчас подробно об этом говорить, об этом надо было бы прочесть целый доклад… Но взять, например, вопрос о свободе. Что такое свобода? Она корневым образом связанасЕвангелием от Иоанна. Познай свободу и свобода освободит тебя. Это определение дошло до марксовского Гегеля, у которого сказано: свобода причиняется истиной.

И вот этот брак Истины и Свободы, который в английском парламенте сохранялся ещё до XVI века, расторгнут. Когда брак расторгается — всегда одно и то же. Категория единства заменяется категорией множественности. Не хочу жену — хочу любовницу. То же самое произошло исзападноевропейской демократией. Она к черту послала жену Истину и завела любовника, а любовник — это Мнение. У нас свобода мнений, ни к чему не обязывающих, кроме защиты своих интересов. Этот пустогрудый либерализм не может заменить трагические события, которыми внесено столько восторга, муки, крови…

Замена большевизма строем, подобным западноевропейской демократии, — это была бы гора, которая родила мышь. Совершенно непредставимо, чтобы на хоботище дикого советского слона сидела такая мышь…

То же самое исличностью. Личность есть, так сказать, индивидуализированное богоподобие. А мы личности боимся. У нас только индивидуум. Интересно, что западноевропейская пресса не отличает личности от индивидуума. А что значит индивидуум? Неделимый. И современный демократ ни с кем и ничем не делится, он только соединяется в массы для того, чтобы таранить получше подобного ему — своего врага… Никто не пытается другого переубедить, а только переголосовать. Никакого качества, одно только количество, т. е. наследие того начала рационалистической науки, которое сменило церковь во французскую революцию.

Меня интересует: что вы предлагаете? Насколько я знаю вас, ваше движение, вы всё–таки этот пустогрудый либерализм, эту материалистическую демократию, которая уже была сменена большевизмом, отвергали.

Значит, нам надо думать: что же делать? Я не могу на этом останавливаться, но я всё–таки думаю, что такие явления, как Аденауэр и де Голль, это какая–то правильная поправка. Но только они не институты, а личности. Когда я так говорю в своих лекциях немцам, они мне говорят: проф. Степун, вы — диктатор. Я говорю: нет. Меня большевики выгнали из страны и заставили подписать, что я подлежу высшей мере наказания, если вернусь. А Гитлер также выгнал меня из университета и дал мне за то, что я молчу, 300 марок в месяц, так сказать, помирайсголоду, и запретил печататься и запретил разговаривать.

Нет, я совершенно не сторонник диктатуры. Но нужно ли из–за того, что мы выбрасываем к черту насилие лжи (ибо диктатура есть власть лжи), выбрасывать из нашего искания власть истины? Я думаю, что в России должна быть продумана какая–то очень уверенная демократия, с усилением власти истины, и не только в порядке свободной проповеди, но как институт твёрдого начала…

Теперь по поводу второго доклада — о широком фронте. Я стопроцентный защитник широкого фронта. Представлять себе, что какая–нибудь одна революционная партия, особенно такая, которая находится вне пределов страны, может взять себе монополию на проведение революции — это совершеннейшая утопия. Это было бы переоценкой своих сил.

Обращаясь к А. Н. Артёмову, проф. Ф. А. Степун говорит:в вашем докладе были две вещи, которые меня в личном порядке интересуют.

Вы затронули тему террора. Возможен ли террор? Об этом я очень много думал, а кроме того и писал в своё время, когда был начальником политического управления военного министерства при Керенском.

Я совершенно определённо защищал во время войны смертную казнь. В правовом государстве я бы её никогда не защищал. С точки зрения права смертную казнь защищать нельзя, но с точки зрения живой политической борьбы она совершенно неизбежна.

Когда я был — простите меня за воспоминания — призван на названный мною выше высокий пост — неизвестно, как я туда попал, потому что никогда не был эсером, никогда не был эсдеком, Баумана не хоронил, «Интернационала» не пел, а был каким–то другим человеком, из другого мира, занимался философией, искусством, и революционером меня сделала вот только эта самая революция, — то я сделал тогда Временному правительству и, в частности, Керенскому, три предложения, которые потом были опубликованы в моей книге «Бывшее и несбывшееся».

Первое: чтобы Временное правительство потребовало от союзников немедленного открытия мирных переговоровсобъявлением им, что если через пять месяцев мирные переговоры не будут закончены, то мы заключаем сепаратный мирснемцами. Лучше мы заключим, чем Ленин. Если мы не заключим этот мир, то немцысЛениным его заключат. Надо быть слепым, чтобы этого не видеть.

Второе: быстрый созыв Учредительного собрания для того, чтобы передать крестьянам — что было уже решено — всю землю, чтобы их держать ещё пассивно на фронте и чтобы они перестали убивать помещиков.

Третье: арест Центрального комитета большевиковсуказанием на то, что если заговорщическая деятельность большевистской партии пойдёт дальше, то они подлежат высшей мере наказания.

Я это к тому говорю, что я тогда это защищал и сейчас защищаю. Формула этого — долг греха. В политике существует долг греха. Можно душу свою продать для того, чтобы спасти других. Нужно исполнить этот долг греха. И если бы Временное правительство взяло на себя тогда этот долг греха, то не было бы ни большевизма, ни национал–социализма.

С этой точки зрения, я думаю, нам сейчас о терроре заботиться не нужно, особенно после четвёртого доклада. Но всё–таки неизвестно, как пойдёт. Во всяком случае, политический активизм этого требует.

Теперь вот о чем. Вы употребили выражение «народная революция». Конечно, нам нужны народные начала, но как вам сказать? Народ — это не множество мужиков, а народ — это Достоевский, это Толстой, это народ, собранный в какую–то творческую силу. Вот мне нужен только этот народ — не большое количество людей, а чтобы я жил с народом, чтобы во мне он жил, чтоб я его любил, чтобы я любил образ родины, России; любил, как он, народ живёт, даже, как он ругается. В общем все вместе. И это в больших людях существует. И это мне только и нужно…

Я думаю, что власть сегодня находится в процессе разложения и, конечно, нужно теснить её всеми возможными средствами широким фронтом. Но одновременно моя постоянная забота о том, что же мы будем строить. Очень интересны приведённые в докладах настроения нынешней молодёжи в России. Но мне кажется, что в этих настроениях много шепотно–дилетантского. Ищут Бога у кого? Максвелл был назван, Ремарк… А надо возвращаться к каким–то определённым религиозным истокам…

Публикация и комментарии В. К. Кантора

Опубликовано: Философский журнал. 2010. № 4. С. 53— 78.