«Положительно прекрасный человек», помогавший выжить (русская эмиграция и её хранитель) Фёдор Степун и Густав и Мария Кульманы
На протяжении всего XIX века русская литература и русская философия искали героя, которого без сарказма можно было бы назвать «героем нашего времени». Это и Пьер Безухов, и Платон Каратаев, это Рахметов и Лопухов, это князь Мышкин и Алёша Карамазов, это Пелагея Ниловна Горького и т. д. — разных взглядов, разных исповеданий, но ориентированных на помощь ближним. Достоевский нашёл определение такого героя — «положительно прекрасный человек». Причём сверхзадача русских писателей была в том, чтобы эти герои как бы ожили, стали общественной реальностью. Под видом рахметовых во власть ворвались бесы (русским писателям жизненно удавались страшные фигуры, они–то и оживали). Эти бесы и выгнали русских писателей и мыслителей из России, чтобы не очень–то воображали себя «солью русской земли», в расчёте, что эта соль растворится в европейском море и её вкус Россия забудет. Большевики играли почти наверняка. Шанс на погибель отвергнутых Родиной был большой. Европа шла к своей катастрофе, казалось, ей не до русских изгнанников. Военное министерство Германии, с которым был у большевиков договор о проезде русских интеллектуалов, разумеется, заботиться о приехавших не собиралось.
Как мы знаем, благородных людей в мире, готовых придти на помощь, не так много, масса как таковая чувства сострадания не знает, у неё одна лишь страсть — страсть к насилию, вспомним Элиаса Канетти («Масса и власть»), и жажда фюрера. Но рыцари оставались, как всегда бравшие на себя большую ношу. Скажем, был поклонник русской духовности, сам известный мыслитель, автор трехтомника «Россия и Европа», первый президент Чехословацкой республики Т. Г. Масарик. Он организовал приют, создал структуры для работы русских мыслителей (в Праге жили Б. Яковенко, П. Струве и др.). И все же большинство оказалось не в Чехословакии, а в Германии и Франции. А там жизнь была тяжела и скудна. В этих странах активно работала советская ЧК. Но и там эмигрантов (это ведь был почти исход — несколько миллионов) поддержали твёрдые и надёжные руки. Разумеется, главные силы были направлены на поддержку русской интеллигенции, которую Ленин называл «говном нации». Но для кого–то на Западе задача сохранить интеллектуальную Россию как антитезу большевистской идеологии оказалась чрезвычайно важной. Какие цели были у этих хранителей — можно догадываться. Но великие тексты русской мысли и литературы они спасли. Теперь эти тексты снова в России. Как поразительно судьба русских изгнанников напоминает судьбу Данте, которую русские мыслители постоянно вспоминали. Изгнанный из Флоренции, он стал теперь её символом. Аналогичное превращение произошло и с русской эмиграцией. Их книги, стихи, картины стали гордостью русской культуры. Кто укрывал Данте? Разумеется, противники Флоренции. Так ли это важно сегодня? Русские эмигранты сверяли свою судьбу с судьбой Данте. Это и Мережковский, и Борис Зайцев, написавшие книги о Данте. Слова Зайцева об изгнании Данте звучали как история о русских изгнанниках: «Пять дней грабил плебс дома Белых, а власть захватили Чёрные и Валуа. К Рождеству все вожди Белых бежали, среди них и Данте. А 27 января 1302 г. был обнародован декрет об изгнании Данте и его товарищей»285. Данте — это надежда, что и их слово переживёт беду их времени: «Жизнь Данте была полна волнений, горечи и неудач. «Божественную Комедию» в его дни почти не знали. Тем грандиознее посмертная слава этого задумчивого и уединённого скитальца, вознёсшая его на вершины человечества и осиявшая сказочным величием»286.
Мы мало знаем о тех людях, что помогали, спасали, опекали русских эмигрантов. Они были, что называется, чиновниками в неких структурах, создававшихся Западом в противовес Советской России. Как–то Честертон написал, что люди любят рассказы о сыщиках и контрразведчиках, потому что они напоминают средневековых рыцарей, вышедших на борьбу со злом. А зла было немало, и оно было активно. Это понимали эмигранты, понимал и Запад, не просоветский (был такой, и очень влиятельный), а тот, который выступил хранителем (в какой мере это было возможно) русской культуры. Агенты ЧК выкрадывали белоэмигрантов, убивали их (это видно из писем Степуна). Характерны замётки в эмигрантской прессе, скажем, в кадетской газете «Руль» в 1922 г.: «Берлинская политическая полиция напала на след новых приготовлений к посягательству на жизнь проживающих в Берлине видных русских общественных деятелей»287. Противостояли им, разумеется, не ангелы с крыльями, а тоже сотрудники специальных органов, которые по отношению к изгнанным русским интеллектуалам выступали, однако, не как вербовщики, а как охранители. Благодаря их усилиям создавались издательства, печатные органы, институты. Скажем, Русское студенческое движение, знаменитый «Вестник РСХД», издательство «YMKA–Press» и т. д.
Но были среди них и ангелы, бросившиеся на помощь русской мысли совершенно искренне, любившие русскую культуру, выросшие на ней, ставшие друзьями русских эмигрантов. Именно так — ангелом — назвал одного из них Степун, а именно Густава Кульмана. Но прежде, чем привести слова Степуна «Памяти <…> Кульмана», стоит дать хотя бы бегло факты биографии «ангела» акцентировав подробнее то, что уже было в примечаниях.
Густав Густавович Кульман (Gustave Kullmann, 1896—1961), швейцарец, родившийся в Голландии, учился в Йельском университете. Юрист по профессии, поклонник русской культуры, он встречал русских философов, высланных на «философском пароходе», помогал в их трудоустройстве; один из создателей и соредакторов (вместе с Бердяевым) журнала «Путь» (1925—1940), работал в «YMCA–Press», секретарь американского отдела YMCA. За год до женитьбы на Марии Зерновой (впоследствии — Кульман) — в 1928 г. Г. Кульман принял православие. В 1931 г. начал работать в международных организациях по интеллектуальному сотрудничеству. С 1938 г. он заместитель Верховного комиссара по делам беженцев при Лиге Наций, потом при ООН, занимался делами перемещённых лиц (DP), помогал еврейским беженцам, его именем назван один из кибуцев в Израиле. Но это позже. В 20–е—40–е годы Кульман в центре русских эмигрантских судеб, в переписке с многими. Бердяев вспоминал: «Г. Г. Кульман поразил меня и С. Франка родственностью пережитой эволюции, близостью взглядов по многим вопросам. Это был человек высокой культуры. С ним многое впоследствии было связано». И как пример этой связи отмечал288: «В 26–м году начал издаваться под моей редакцией журнал «Путь», орган русской религиозной мысли, который существовал 14 лет. Он издаётся от Религиозно–философской академии. Инициатива создания журнала принадлежала Г. Г. Кульману, который вообще много сделал для русских, особенно для религиозного движения среди русских».
Для понимания близости Кульмана к русской эмиграции важно добавить, что его жена — родная сестра Николая Михайловича Зернова. Сам Н. М. Зернов в 1921 г. эмигрировал к Константинополь, откуда перебрался в Белград, где окончил богословский факультет Белградского университета в 1925 г. Как отмечается всеми, кто писал о Зернове, его биография вполне типична для интеллектуала–эмигранта, но не рядового. Из Белграда он переехал в Париж. Активный член Русского студенческого христианского движения (РСХД). Секретарь РСХД (1925—1932). Первый редактор «Вестника РСХД» (1925—1929). Доктор философии Оксфордского университета (1932). Преподавал основы восточной православной культуры в Оксфордском университете. В последние годы жизни руководил деятельностью дома свв. Григория Нисского и Макрины в Оксфорде. Скончался 25 августа 1980 г. в Оксфорде. После него осталось богатейшее собрание книг и рукописей русских эмигрантов, которое хранится теперь в Москве, в отделе религиозной литературы и книг русского зарубежья Всероссийской государственной библиотеки иностранной литературы (фонд Зернова). Сохранилось письмо Степуна Зернову, где он отвечает на вопросы, которые Зернов разослал всем видным представителям русской эмиграции. Отрывок из этого письма любопытен, как самохарактеристика Степуна: «Писать обо мне очень трудно, потому что мою философию, нигде систематически не изложенную, но представляющую собой вполне законченную систему, надо почти по крохам собирать из всех моих книг»289.
Кстати, встреча Степуна и Кульмана сразу определила их интеллектуальные интересы. Автор самой значительной немецкой книги о Степуне (биографически–проблемной) Кристиан Хуфен замечает, что знакомство и «важная дружба» произошла у Стёпуна и Кульмана на докладе Макса Шелера 18 марта 1923 г. в Берлине в Религиозно–философской академии290. Существенно, что в этот момент «приехавший из Швейцарии Кульман руководил образовательной программой YMKA в Берлине»291. Как известно, Берлин очень близок к Дрездену, где жил Степун. А уже с 1929 г. Кульман становится в Дрездене директором Международного института студенческой взаимопомощи. Отсюда идёт не только знакомство, но и возможная совместная работа Степуна и Кульмана. Надо сказать, что дружил не только Степун с Кульманом, дружили, естественно, и их русские жены. В 1931 г. Кульманы уезжают из Германии, но переписка не обрывается, напротив, усиливается. Скажем, в том же 1931 г. Наталья Степун пишет Марии Кульман о том, что происходит в их городе — о «ежедневных уличных боях в Дрездене с убитыми и тяжело раненными»292.
Именно Кульману он рассказывает очень личное — о встрече с умирающим Эмилием Метнером, издателем «Мусагета», за которым Степуны ухаживали и которого похоронили293. К Кульману Степун писал, советуясь и прося помощи (скажем, в связи с изданием «Нового Града»), обсуждал общих знакомых — Федотова, особенно много занимает в его письмах имя Пауля Тиллиха. С Тиллихом Степун подружился давно. Надо сказать, что преодоление трудностей с получением профессорской кафедры в Дрездене вчерашним русским эмигрантом связано с письмом–рекомендацией Э. Гуссерля и прямой поддержкой именно П. Тиллиха: «На заседании Учёного совета отделения культурологии выступил незадолго до этого занявший кафедру теологии протестантский философ П. Тиллих и охарактеризовал кандидата как серьёзного исследователя, после чего Степун был утверждён на должность экстраординарного профессора социологии»294. Судя по переписке, они дружили вместе, и судьба Тиллиха, не вернувшегося в послевоенную Германию, занимала их мысли. К Кульману Степун обращался, когда решил тоже эмигрировать, опасаясь прихода на Запад Красной армии.
Сохранилось что–то вроде некролога Степуна на Кульмана, написанного по просьбе Марии Кульман. Приведём его, хотя и не целиком, выделяя лишь ключевые моменты. Именно здесь он и называет Густава Кульмана «ангелом–хранителем», пытавшимся хранить русскую и еврейскую нации.
«ПАМЯТИ ГУСТАВА ГУСТАВОВИЧА КУЛЬМАНА»
Своё критическое отношение к западноевропейской культуре Иван Киреевский выразил словами: «Запад — это рационализм мысли и атомизм жизни».
В своей критике отвлечённых начал Соловьёв развил это положение и выдвинул как начало русской культуры религиозно укоренённое положительное всеединство. Эту идею Достоевский уточнил требованием её осуществления: «может быть главная идея России и состоит в осуществлении её идей». Миросозерцание и жизненное дело Густав Густавовича легко и округло вписывается в треугольник, над тремя углами которого вписаны эти три формулы.
<…>
Если бы Густав Густавович родился типичным западным европейцем, он, блестяще окончивший юридический факультет и получив предложение остаться при университете, стал бы знаменитым профессором, написав книгу «о положительных и отрицательных сторонах идеи автономии, как главного принципа новой культуры». Но он таковым не родился. Какая–то трепетная звезда с Востока заглянула в его колыбель и породнила с Россией. Науки он не бросил; каждый читавший его статьи или слышавший его лекции не мог не ощутить в его устном и печатном слове больших, широких и к тому же лично окрашенных знаний, постоянно исполненных тяги к соседствующим наукам, к искусству, которое Кульман очень любил и понимал и, главное, к обязанности разрешения насущных проблем жизни. Этим разрешением он и занимался всю свою жизнь, не становясь профессиональным дельцом, суетливым функционером и политиканствующим демагогом, которые дружно разлагают современную Европу. Для Г. Г. характернее всего может быть то, что пройдённый им жизненный путь не отделим от того пути, которым шла окружающая его трудная и сложная жизнь.
В Европе уже несколько десятилетий нарождается общеевропейский тип, для которого характерно как в культурной, так и в социальной жизни отрицание национального начала. Эта тенденция интенсивнее всего проявилась в большевизме, провозгласившем тезис, что субъектом культурного творчества является не нация, а пролетариат. К счастью, этот догматический тезис не осилил русского литературно–художественного творчества, в котором все сильнее пробиваются национальные черты. Не в столь радикальной формулировке, но тот же тезис завладевает и современною западноевропейскою, во всяком случае, немецкою литературой. На недавно прочитанном в Мюнхенском университете цикле лекций очень умный и тонкий учёный доказывал, что в современной немецкой литературе субъектом художественного творчества надо считать не нацию, а общество, распадающееся на левое и правое крыло и порождающее левую и правую литературу, враждующие между собой. Несостоятельность этой теории доказывается, как мне кажется, прежде всего тем, что ни у западноевропейского общества, ни у русского пролетариата нет своего языка, а есть только терминология, которой для художественного творчества недостаточно. Да и сам Господь заключил союз с еврейской нацией в целом, а не с её отдельными частями. Среди католических профессоров–старозаветников существует, между прочим, мнение, что на Страшном Суде будут судиться не только отдельные личности, но и нации. Такое понимание Страшного Суда возможно только, если нацию считать живою соборною личностью, имеющую своих ангелов–хранителей. Эту точку зрения в наше время защищал ещё Вячеслав Иванов.
В Г. Г. меня всегда привлекало, что, живя во многих культурах, как по долгу службы, так и по широте своих интересов, он никогда не производил впечатления национально обезличенного человека, а всегда лишь национально многоликого. В качестве шутливого указания на это своё свойство он как–то, помнится, говорил мне, что научные статьи он охотнее всего пишет по–немецки, застольные речи произносит по–английски, интересные и остроумные разговоры ведёт по–французски, а о сердечных делах, о любви охотнее всего говорит по–русски. Эти характеристики можно, при некоторой фантазии, превратить в образы упомянутых 22–х европейских наций. Россию Г. Г. чувствовал очень глубоко и знал очень хорошо. Особенно её богословскую науку и её религиозное миросозерцание. Если бы не лёгкий акцент в разговоре, его можно было бы подчас принять за подлинно русского человека.
Я не помню, где и когда мы с женой познакомились с Г. Г. Мои воспоминания о Кульманах начинаются с полученного нами в Дрездене письма с просьбой найти для них квартиру, что в то время (это был, вероятно, 29 или 30 год) было не так легко. Квартира нашлась не вполне обыкновенная: небольшой домик, напоминавший помещичий флигель в густом саду; в памяти качаются головки каких–то больших цветов. Помню первый разговор у нас — сразу же интересный, живой, особенный и очень серьёзный. Начавшаяся в Дрездене дружба продолжалась на протяжении всей нашей жизни, вплоть до последнего свидания в Прине.
Дар дружбы особый дар. Г. Г. был им одарён в особенно сильной степени. Мы жили у Кульманов в Женеве, в Босси. И несколько сложных и бурных дней провели с Г. Г. в Мюнхене, куда он приехал после окончания Второй Мировой войны. Вспоминая дни, недели и месяцы, проведённые с Кульманами, я испытываю нежность и глубокую благодарность за все полученное от Г. Г. Вспоминаю его мощную, но и изящную фигуру, его живые серые глаза, уютную трубку в зубах и вспоминая, всегда заново волнуюсь тем духовным и душевным началом, которое всегда ощущалось в нем. <…>»295.
Это хорошее завершение вступительной замётки, дающее высокий духовный настрой для восприятия писем Степуна Кульману. Стоит в завершение напомнить, что сохранились только письма самого Степуна, все ответы его адресатов погибли в страшной бомбардировке англо–американской авиацией Дрездена (1945), когда дом Степуна был уничтожен до основания. Сам любимец Фортуны в этот момент был в отъезде. Но и без ответов понятны по письмам самого Степуна взаимоотношения адресатов. А они были высокие и достойные.
Фёдор Степун Письма Марии и Густаву Кульманам2961297Dresden, 23–го июля 1931 г.
Дорогой Густав Густавович298,
прежде всего о деле,скоторым меня просил обратиться к Вам Илья Исидорович299. Боюсь, что я уже опоздал, так как ходят слухи, что Вы собираетесь в дальнее плавание. Представить себе не могу, как это Мария Михайловна300будет в Москве! Я сам холодею при этой мысли от волнения, восторга и отчаяния. Когда у Вас окончательно установится, что Вы едете, обязательно сообщите нам. Вы единственные, которых можно попросить повидаться с нашими. Сейчас все перестали писать. Но обо всем этом я сейчас писать не буду. Возвращаюсь к делу Ильи Исидоровича — оно же и моё.
Я Вам уже говорил о том, что мы собираемся издавать небольшой (листов на 8—10) общественно–политический волевой журнал301. Распространяться о его направлении сейчас не буду. Думаю, что Вам будет ясно, каков должен быть его облик, если я скажу, что в соредакторы Фондаминский пригласил меня и Федотова. Сотрудники — знакомые все лица;содной стороны — Бердяев, Вышеславцев, Ильин (Владимир Николаевич)302, Флоровский, асдругой — Керенский, Гессен, Руднев303и даже Кускова, но без Карташова304, Ив. А. Ильина, Зеньковского, а также без Вишняка305, Милюкова, Гурвича306и т. д. Одним словом, фронт журнала представляется,содной стороны, борьбою против клерикальночерносотенного православия, асдругой — против догматически старорежимного либерализма и социализма.
Я лично формулирую программу в следующих четырёх пунктах.
I. Журнал религиозный, не обязательно православно–церковный, но обязательно не антицерковный и не антиправославный.
II. Журнал национальный (в смысле эроса, если хотите), но не националистический в политическом своём направлении.
III. Журнал остро чувствующий кризис буржуазно–капиталистического, в этом смысли антикапиталистический, и даже больше — социалистический.
IV. Журнал — европейского дыхания, который должен расширить провинциальный дух эмигрантского Парижа.
К Вам повторная и горячая просьба принять деятельное участие в журнале; в особенности необходимы Вы нам в связиспоследним пунктом. Эмигрантская Россия, все ещё волнующаяся спорами СтрувесМилюковым и И. А. ИльинасБердяевым, должна связатьсясобщественно–политическими течениями Запада. Надо конкретно и точно выяснить себе, чем живёт европейская молодёжь; как ветвится и перерождается социалистическая мысль; что происходит в душе европейского христианства. Конечно, наш журнал, журнал в известном смысле — славянофильский, но не надо забывать, что первый славянофильский журнал Ивана Киреевского назывался «Европеец»307. Может быть, вы, при всей Вашей занятости, успеете написать для нас небольшую статью (все статьи должны быть не длиннее 8—10 страниц). Может быть, Вы укажете на какую–нибудь возможность сотрудников, чувствующих нашу тему и могущих давать с наших точек зрения хронику или обзоры симптоматических европейских движений и событий под такими, например, заглавиями: «Кризис материалистического социализма», «большевизм и европейская литература» и т. д.
Кроме просьбы помочь нам духовно, Илья Исидорович просит спросить у Вас, не могли бы Вы помочь нам и материально. И. И. думает, что журнал можно будет поставить так, что он ничего не будет стоить, что он будет окупаться. Но самоокупаемость предполагает распространение не меньше, чем в количестве 500 экземпляров. Удастся ли сразу завоевать рынок — неизвестно. Чтобы продать 500, надо 200 разослать задаром. Из всего этого вырастает необходимость некого гарантийного фонда. Мы хотим его создать как бы в складчину. Илья Исидорович устраивает некоторую часть требуемой суммы в Париже. Я пытаюсь устроить некоторую в Германии (сейчас это, конечно, невозможно), к Вам просьба достать на случай затруднений 100 долларов. Нельзя начинать, не имея в кассе некоторого обеспечения. Илюша надеется, что эти деньги, как только журнал встанет на твёрдые ноги, вернутся жертвователям, хотя поручиться за возврат, конечно, невозможно. Мне кажется, что при Ваших связях Вам на наше начинание достать 100 долларов будет хотя и очень трудно, но все же возможно. А начинание, по–моему, существенное.
Очень хотелось бы посмотреть, как вы устроились и как налаживается Ваша, по последним Вашим рассказам, весьма интересная работа. В конце концов, наша затея совпадаетсВашею воспитательною задачею. В последние дни я был поглощён написанной у Baeumler’a308докторской работой о понятиях государства и народа в новейшей педагогике. Работа очень серьёзная, обнаруживающая большие знания и солидные научные способности, но одновременно совершенно антинаучная и безоговорочно догматическая. При помощи теории Ничше и Бахофена309, теории мифа и органического мышления, насаждается среди немецких народных учителей такой тупоумный шовинизм, что становится прямо–таки страшно за судьбу Германии и человечества. Насаждается сознательное, натуралистическое язычество, метафизическое мышление принудительно отделяется от этического, государство изображается как мистерия крови, история преподносится в мифически–патриотическом порядке. Главы истории Рейн, восточная граница и немецкие меньшинства. Такая помесь Ничше и Илловайского310, мифа и провинциальной оперы, что прямо–таки дышать нечем. И это все забивается в головы народных учителей в порядке принудительного слушания философских курсов. Решительно иной раз кажется, что Германии, при всех её великих дарах, не дано дара политической мысли. Самое страшное ведь в том, что Baeumler, требующий политизации школьного воспитания, не читает газет и не пускает студенток в свои необязательные семинары.
Ну, что–то я расписался, мне совсем некогда писать, а Вам, вероятно, ещё более некогда читать такие письма. Будьте добры, ответьте по возможности поскорее, а то Илюша очень волнуется.
Марии Михайловне и Вам наш самый душевный привет.
Искренне Ваш Ф. Степун
2 Dresden, 8–го апреля 1936
Дорогой Густав Густавович,
за Вашу открытку из Америки большое спасибо. Хотел тогда же откликнуться на неё, но помешало чувство, что сколько ни кликай, ни до чего не докличешься. Сейчас пишу по определённому поводу, вернее, по просьбе одного знакомого. Все его дело ясно из трёх прилагаемых бумаг. Его привёл ко мне известный Марии Михайловне и Вам Гога Сатин. Если можете, то примите Виктора Агушевича и помогите ему, как помогли Швецову выбраться в Южную Америку. У него есть связи, знания и очевидные некоторые средства. Он имеет очень хорошие рекомендации от фирмы «Willis Faber und Hübner Versicherungsmakler». От Вас ему ничего не нужно, кроме помощи в его хлопотах о получении визы. Сейчас Агушевич в Париже и пробудет там до 20–го апреля. Его парижский адрес: Pension Kosier, 13 rue Washington. Если Вы паче чаяния на праздниках в Париже, то вызовите его к себе. Если же Вы в Женеве, то напишите ему, когда он может застать Вас дома в Швейцарии. Одним словом, устройте ему, пожалуйста, так или иначе возможность свидетьсясВами. Он очень об этом меня просил. Онсудовольствием заедет на обратном пути в Берлин к Вам в Женеву.
Вашу жизнь у нас всегда вспоминаемсвеличайшею радостью. Очень мечтается опять повидать ВассМарией Михайловной. В этом году семестр начался раньше, а потому раньше начнутся и каникулы. Если бы Вы могли устроить мне в той или иной форме какую–нибудь лекцию в Швейцарии, лучше всего бы русскую, закрытую, которая могла бы хоть отчасти оплатить дорогу, то мы были бы Вам очень благодарны. Наиболее правильным сроком было бы начало августа.
У нас пока всё идёт по–старому; Иду Фёдоровну не видали уже довольно долго. Она всё больше в отъезде. Зимой были много на людях. Кроме университетского курса прочёл в Дрездене от имени Соловьевского общества311публичную лекцию о Толстом. Большой Соловьевский вечер в пользу церкви прошёл очень оживлённо и во всех отношениях удачно. Читал также в Аугсбурге и Бармене312. В Бармене и Кёльне мы былисНаташей у очень замечательных людей. Три дня подряд я читал лекции в частном доме. Кроме лекций была декламация и музыка. Слушатели, около 70–и человек, сидели и переживали сосредоточенно и восторженно и уходили домой первые два дня без маковой росинки во рту. Только в воскресенье был ужин и беседа до двух часов ночи. Очень замечательная, древняя во всем этом Германия. Марии Михайловне все бы очень понравилось.
Письмо это Вы получаете под самый Светлый праздник. Поздравляем вас обоих и от души желаем вам, нам и всему миру света и любви. Сбудутся ли эти пожелания?
Кланяйтесь, если Вы в Париже или если Вы будете там, всем добрым знакомым. Распространяйте в Швейцарии «Новый град». Сейчас я закончил для 11 № большую статью313, в которой есть ряд мыслей, быть может, интересных и для Западной Европы. В особенности для Англии. Если у Вас будет свободное время, прочтите статью и подумайте, пожалуйста, не стоило бы её в сокращённом и переработанном виде напечатать по–английски. Хотел бы многое ещё написать вам обоим, но за поздним часом моего и исторического дня прекращаю нашу, Агушевичем вызванную беседу. Душевно преданный Вам
Ф. Степун
Христос Воскрес, дорогие Мария Михайловна и Густав Густавович, целую вас по три раза. Наталья.
3 Dresden, 21–го июля 1936 г.
Дорогие Мария Михайловна и Густав Густавович,
вы, вероятно, удивляетесь, что мы до сих пор ещё не ответили на вашу открытку. Но мы до самого последнего времени не знали, сможем ли воспользоваться вашим радушным приглашением. Нет слов, оно было бы гораздо приличнее сразу же от души поблагодарить вас, а потом уже по выяснении всех обстоятельств отвечать по существу. Но до приличной жизни, к которой мы и сами стремимся, нам, очевидно, не дойти, уж очень у нас всего много.
Сейчас выяснилось, если не случится каких–нибудь неожиданных затруднений, что мы сможем в самом начале августа выехать к вам, чему мы бесконечно рады и за что от души благодарим вас.
Кроме всяких формальных трудностей и денежного вопроса (лишь на днях выяснилось, что правительство отпускает деньги на Швейцарию) случилось тут у нас ещё одно задерживающее обстоятельство. Приехавший из Теплица к своим старым дрезденским друзьям Эмилий Карлович Метнер314слёгстяжёлым воспалением лёгких в больницу. Кроме нас (его друзья — две беспомощные, больные женщины) у него здесь никого не было. Покинуть его больным было бы совершенно невозможно. В прошлую среду мы его похоронили315. Так поистине трагически освободила нас судьба для Швейцарии. Я не знаю, знали ли Вы Эмилия Карловича, но для меня с ним связана, быть может, самая лучшая и светлая эпоха моей жизни: Москва, символизм, Логос, Мусагет, одним словом, все то, что было разрушено войной и похоронено революцией. Думаю, что нам удастся выехать отсюда 4–го, самое позднее 5–го августа. Был бы очень рад, если бы наше свидание осуществилось в том полном объёме, о котором вы пишете. Особенно хочется мне поговоритьсБорисом Петровичем316. Мы тут страшно отрезаны от эмигрантской России, и поэтому мне представляется особо важным проверить себя на нем, стоящем в центре всех парижских споров. Хотя вы и пишете, что в августе устройство лекций невозможно, все же сообщаю на всякий случай, что речь может идти только о закрытых лекциях на русском языке, так как для открытых и немецких требуется разрешение целого ряда правительственных инстанций, о котором я не ходатайствовал. Да и вообще, может быть, лучше помолчать317.
О дне и часе нашего приезда мы сообщим вам, конечно, заранее. Наташа и я шлем вам самые сердечные приветы. Ещё раз большое спасибо.
Ваш Ф. Степун
4 Dresden, 13–го июля 1937 г.
Дорогая Мария Михайловна,
мы непростительно долго не отвечали вам на Ваше письмо, но Вы, хочу надеяться, простите нас.
Было очень, очень грустно думать о смерти тёти Мани. Каждое утро, выходя в сад к чаю, я любовался её по–старинному благородной, портретной красотой и светлой добротой её души, становившейся только лучистее в минуты её сетований на непослушание Мишеньки и «левые загибы» Гюстава. И неправая в своих политических выступлениях, она в сущности была всегда права, так как всем своим существом являла совершенный образ того непроходяще–прекрасного в нашем прошлом, без чего даже я, страстный защитник пореволюционного сознания, не представляю себе нашего будущего. Как я понимаю, что Вам бесконечно дорого, что образ тёти Мани останется в Мишенькиной жизни. Когда я думаю о Мишеньке, вспоминающем о своей тёте Мане, я вижу его на милом фоне родного, русского заката. Наташа же так полюбила тётю Маню, что очень частос большимволнением вспоминает о ней и подходит к своему письменному столу, чтобы позвонить в её колокольчик…
Мы так долго не писали Вам, потому что у нас было во всех отношениях довольно сложное и трудное время. Не говоря уже о страхе за своих родных (долго не было никаких известий) у нас и здесь было не все благополучно. Болела мама318, болела сестра в Нюрнберге, болел и я в связи со своим тромбофлебитом. В школе319весь семестр шли неприятности, которые к концу завершились моим удалением в отставку. Удалён я внешне по весьма приличному параграфу, гласящему «об упрощении управления», но за этим нейтральным термином кроются другие мотивы, выяснившиеся в моей переписке с министерством. Был я уволен в сущности по двум мотивам. Во–первых, за христианский антирасизм, во–вторых, за русскость, не позволяющую меня рубрицировать как «заграничного немца», вернее, как члена заграничной немецкой колонии.
Хотя материально нам будет в связисмамой (Вы ведь имеете представление о ней, о навыках её жизни и о нашемсНаташей ныне не исполнимом желании не жить втроём) довольно трудно справлятьсясвнешнею жизнью (я буду получать около трехсот марок), я все же рад тому, что смогу по–настоящему засесть за бескорыстное чтение и своё любимое писательство. Думаю в ближайшее время написать большую заключительную книгу обо всем, что довелось пережить и продумать за последние двадцать лет.
Мы собираемся в последних числах июля приехать в Париж и очень надеемся застать там вас и Паулюса320, которому просим сообщить о нашем приезде. Полной уверенности, что наш план осуществится, у меня, к сожалению, ещё нет, так как я не получил ещё разрешения на выезд. Думаю, однако, что эта временная задержка не превратится в окончательную.
Вы понимаете, что мне было бы помимо радости дружеского свидания весьма важно переговорить с вами о ряде с новой силой интересующих меня вопросов.
В пятницу мы будем вечером у Иды Фёдоровны, которая по–настоящему ещё ничего не знает. Она в последнее время как–то особенно мила, даже трогательнаснами. Будем, конечно, как всегда, пить за ваше здоровье и вспоминать славные дрезденские дни… Мы было суфлировали ей мысль поехать на автомобиле на выставку, но, несмотря на то, что она очень отошла, она до такого желания все же ещё не дошла. Однако из больших приманок нам с Наташей представляется Художественный театр и, главное, постановка «Анны Карениной», о которой мы слышали самые восторженные отзывы.
В надежде на скорое свидание шлем вам обоим наш самый горячий привет.
Искренне ваш Фёдор
Родная Мария, крепко, крепко Вас обнимаю и целую вас обоих. Мишеньку тоже.
Наташа
5321Париж, 6–го августа 1937
Дорогой Густав, обыкновенно, выпивши на брудершафт, люди продолжают ещё долго соскальзывать на «Вы». Что Ты без того, что мы выпили и поцеловались, написал мне Твоё первое, такое отзывчивое письмо на «ты» меня и Наташу искренне обрадовало и тронуло. Принимаю внешне случайное «Ты»сискренней благодарностью за внутренне необходимое и отвечаю тем же. Когда увидимся — Бог даст в недалёком будущем — и выпьем, и поцелуемся.
За Твои добрые советы большое спасибо. Все вышло очень удачно. Я был принят и Рейнольдсом, и Роном322. Первый был очень любезен, но не очень обнадёжил меня. Скажу даже больше: было в нем что–то ускользающее и не внушающее полного доверия. Правда, он был в этот день простужен. Боялся сквозняков, держался за уши и закрывал двери. Но и помимо этого ясно, что он всюду поддержит меня, но сам ничего не начнёт. Все же прошу Тебя, при случае, через кого–нибудь напомнить ему обо мне, паче чаяния это окажется нужным.
Рон человек совершенно, конечно, другой. И Наташа, и я почти что влюбились в него. Такой чистый, круглоголовый, голубоглазый ребёнок, будто его только что нянюшка губкой вымыла. Выслушал все внимательно, не торопясь и не торопя. Понимает он всё и мне и моему делу вполне сочувствует. Он долго и велеречиво объяснял мне весьма сладостные для моего уха вещи, что слава Цюрихского университета основана на эмиграции 1848 года и что он уже пытался устроить в Цюрихе некоторых немецких эмигрантов–евреев, но что это ему не удалось. Мой случай ему кажется особым и, быть может, более легко разрешимым. Человек, переживший две диктатуры и смытый со своего жизненного пути двойным накатом в сущности той же волны, быть может, и призван действовать в Швейцарии в защиту христианского гуманизма и демократии323. Мне показалось, что миросозерцательно мы довольно близки друг другу. Есть у него, кажется, и амбиция провести то, что ему покажется правильным. Он долго говорил о том, что настоящий деятель в наше время — это диктатор в демократической раме, суждение вполне правильное. Мы расстались на том, что я изложу ему письменно основные этапы нашего разговора. Дабы Ты был в курсе дела, прилагаю Тебе копию моего письма к нему324. Мне не нужно Тебе говорить, до чего я был бы счастлив переселиться на свободную территорию Швейцарии. Жить я в Дрездене пока ещё могу, могу молчать и писать. Дрезден намсНаташей очень мил. Люди к нам относятся изумительно, но все эти благополучия решительно обессмысливаются тем, что я должен молчать и, главное, за границей не смею ничего печатать без разрешения правительства325. Я сейчас сажусь со страстью и даже вдохновением за завершающую книгу о России326. Буду писать порусски и в свободные часы одновременно переводить на немецкий язык. Рассчитываю на английские и французские переводы, но если книжку не выпустят, с чем я должен считаться, то вся эта работа пропадёт. Ну, нечего говорить. Ты сам лучше меня знаешь, что жизнь в Германии для такого человека, как я, вызывает ощущение пациента, у которого на рту лежит маска с хлороформом. Дышать трудно, предчувствуешь операцию и спрашиваешь себя по Кирке Гаардт327, что это кризис — к смерти или к избавлению. В результате поручаем свою судьбу Тебе и очень надеемся, что Ты, зная Рона, не позволишь забыть обо мне. У меня же такое впечатление, что если он не забудет, то сделает.
Мы живём в Париже прекрасно, но безумно утомительно. Разрываемся душой и телом между Парижем и Россией. Илья Исидорович по–детски счастлив нашим пребыванием. Находит, что Наташа не хозяйничает, а колдует. Онасудовольствием ходит на рынок, искренно наслаждаясь первоклассностью продуктов и дешевизною цен (все вдвое дешевле, чем в Германии). МысИльёй и Федотовым провели четыре редакционных заседания «Нового Града» (к Марии Михайловне нижайшая просьба распространять в Швейцарии этот, правда, хороший журнал). Видал я, к слову сказать, отколовшихся от Казем–Бека младороссов328. Прекрасные ребята и совсем наши. Всё жду Тиллиха329. Писал ему дважды, сам ходил в «Америкен Экспресс»330, но от него ни слуху, ни духу. Бердяев, правда, обещает, что он обязательно объявится. Выставка331по вечерам феерична, но давка на ней фантастична. Илье Исидоровичу это очень нравится как форма «саморегулирования толпы». Но я, боясь за свою грудную клетку, предпочёл бы, чтобы толпу регулировала бы полиция. Русский павильон произвёл на нас по неряшливости и провинциальности показа России потрясающее впечатление. Можно поверить во вредителя. Староэмигрантам есть, впрочем, чему порадоваться. Среди художников ни одного нового имени. Все старые деятели мира искусства: Грабай332, Нестеров, Бродский, Крымов, Лебедева–Остроухова333и т. д. и т. д. Есть замечательные кустарные работы, но они копируют почему–то Беноццо–Готцоцоли334и других возрожденцев. Портрет Ворошилова на коне335типичный портрет Государя Императора, что висели в железнодорожных павильонах на Николаевских вокзалах Петербурга и Москвы. Совершенно ужасное впечатление производят громадные фотографии вождей: какие–то увеличенные дагерротипы из архива царской охранки, прямо жуть смотреть на все это. Даже изумительные русские меха скомканы в кучу в каких–то маленьких стеклянных ящиках.
С волнением ждём Художественный театр. Мой брат336, который должен был приехать, к сожалению, не приехал. Повидаться, кажется, ни с кем не придётся, грустно.
Мог бы и хотел бы ещё долго беседовать с вами, но делать нечего, Вишняки, у которых мы завтракаем, уже терзают телефоны и говорят, что пригорает. Бросаю письмо и спешу.
Тебя обнимаю. Сердечный привет Марии Михайловне. Наташа целует обоих (у неё всегда поцелуйные преимущества).
Твой Фёдор
6337Париж, 29–го Августа 1937
Дорогой Густав,
Сегодня вечером мы отбываем в Германию. Спешу продиктовать Тебе несколько слов благодарности за хлопоты и письмо, которое получил вчера. Так как я к возможности профессуры в Цюрихе отношусь все же довольно скептически, то Твоё сообщение, что её можно было бы добиться, если бы она ничего не стоила Государству, прозвучало в моей душе как весьма положительное сведение. Мне всё–таки кажется, что если полезность той моей кафедры, о которой я писал, будет признана, то внешне, быть может, как–нибудь и устроится. По приезде домой я попытаюсь поговоритьскем–нибудь из власть имущих о том, не согласилась ли бы Германия в продолжение ну, скажем, трёх лет выплачивать мне пенсию в Швейцариистем, чтобы я потом совсем освободил бы её от обязательства поддерживать мою бренную личность. План этот, конечно, фантастический, но без фантазии жизни не устроишь. Не знаю, допустима ли мысль, чтобы почин к реализации такого плана был бы сделан Цюриховской технической школой. На всякий случай сообщаю Тебе его. Быть может, Цюрих мог бы запросить Берлинское Министерство народного просвещения о том, не согласилось ли бы оно в продолжении 3–х лет (пробных лет) выплачивать мне пенсию в Швейцариистем, чтобы прекратить её по истечении этого срока, если пробные лекционные годы удовлетворят Цюрих и я получу окончательное назначение.
Тиллих мне советует не возвращаться в Германию, а, отослав туда Наташу и устроив её с мамой, ехать самому в Швейцарию устраиваться. Он думает, что личное присутствие единственно возможная база успеха. Независимо от того, что я думаю, что мне прекратили бы выплату пенсии, если бы я надолго остался за границей, я не могу это сделать сейчас и по соображениям личного характера. Вы ведь знаете отношения мамы и Наташи, а потому можете учесть, как трудно их надолго оставитьсглазу на глаз, в особенности в связи с тем, что мама сейчас в ужасно тяжёлом положении, а Наташа физически не очень в порядке.
Предложить Тебе какие–нибудь новые меры в защиту моих интересов я сейчас не могу. Тиллих собирается поговоритьсБаумгартеном338в Базеле. Быть может, можно переговоритьсХубером Максом339, у которого я был и который был мил со мной. Больше сейчас ничего сказать не могу.
Марью Михайловну и Тебя любим и шлем вам сердечный привет.
Моя рука уже машет платком из вагона, и сердце слегка сжимается в предчувствии границы. О Художественном Театре напишу уже из Дрездена.
Всего, всего хорошего.
Твой Фёдор
7 Dresden, 20–го марта 1938 г.
Дорогая Мария Михайловна,
с тех пор, как мы с Вами расстались, я много раз внутренне порывался писать Вам. Останавливали, однако, самые разнообразные мысли и чувства, о которых писать сейчас было бы и трудно, и долго. Скажу потому лишь вкратце, что мы постоянно помним вас и надеемся, что и вы о нас не забываете. В этом году мои лекции у вас не удались, но я надеюсь, что осенью могу приехать. На моё октябрьское письмо профессор Рон мне ничего не ответил. Может быть, при случае Гюстав осведомится, как обстоят дела.
Мы живём хорошею и внутренне сосредоточенною жизнью. Приезжавший к нам отец Иоанн Шаховской упорно подсказывал мне мысль, что это Бог послал мне времена тишины и молчания, дабы обременить меня долгом высказать то, что мне высказать надлежит и не разбрасываться по всем направлениям в лекциях и статьях. Часто мне хочется думать, что он прав и что мне действительно надо сейчас как можно больше работать в ожидании нового периода жизни. Я затеял большую и очень сложную работу литературного порядка и очень счастлив, что живу сейчас в своём прошлом и скорее в искусстве, чем в науке. Мама живётснами и, несмотря на то, что очень старается быть лёгкой и милой, очень обременяет нашу, главным образом, Наташину жизнь. Уж очень у неё закидистый и строптивый характер, несмотря на внешнюю мягкость жеста и стиля. Да и не привыкла она к безденежью. До того не привыкла, что даже сердится на нас временами, что мы с лёгкостью переносим в высшей степени ограниченный бюджет.
С Идой мы видаемся, когда она дома, довольно часто. Она неизменно мила, так как между нами почти совсем сгладились некогда острые разногласия. Вот уже шесть недель, как она в отъезде, очень интересно, вернётся ли она такою, какою уезжала. Где мы будем летом, пока совсем неизвестно. Маму оставить одну нельзя, устроить её негде. Надежда на приезд Марги340на каникулы к нам; тогда мы смогли бы провести хоть месяц в деревне.
В заключение вот какая к Вам большая просьба. Наши очень хорошие знакомые отправили за границу свою 17—18–летнюю дочь для изучения языков. Это очень интересная девочка, вероятно, зайдёт к вам. Будьте добры, помогите ей добрым советом и поддержите её вашими связями и знакомствами.
Мне хотелось бы знать, как вы живёте, что поделывает очаровательный Мишенька, чай, растёт не по дням, а по часам. Где вы будете весной и летом? Как здоровье Гюстава и Ваше собственное? Не собираетесь ли к нам? И, главное, что вы думаете о последних событиях на родине. Мне иногда кажется, что там превзойдена последняя мера лжи и безумия, так что всему или надо быстро, чудесно спастись, или куда–то окончательно провалиться. Я живу в ожидании каких–то последних вещей и событий. Страшно жутко за своих, которые даже маме вот уже год не пишут ни слова. Меня страшно испугало имя Плетнёва341, его знала вся интеллигенция. За знакомствосним можно расстрелять кого угодно. Третьего дня мы, к слову сказать, читали письмо из Женевы. Человек первый раз попал в ваши края и пишет совершенно восторженно о красоте, лёгкости, удобстве и привольности своей жизни на берегу Женевского озера против великолепного дворца. За чтением мысНаташейснежностью вспоминали «лёгкое дыхание»342нашей жизни в башне — тоже на берегу Женевского озера — «европейскую» сложность наших бесконечных бесед и лирическую тоску нашего американца по «святым камням Европы»…343
Суда по письмам И. И.344, в мире есть только одна среда, где все цветёт и улучшается со дня на день — это русская эмиграция. Его последняя открытка обещает 14 томов трудов русских учёных, третий том «Русских записок», повышение тиража «Современных», серию сборников эмигрантских поэтов! Блажен, кто верует, тепло ему на свете!345Энергия, во всяком случае, громадная. «Пьеса Сирина расколола Париж, идёт бой по всей линии…»346
Мы Вас и Гюстава крепко обнимаем и желаем вам обоим всех благ и всяческого процветания. Мишутку целуем тоже.
Ваш Фёдор
P. S. Были бы очень рады получить от вас весточку.
8347Dresden, 21–го октября 1938 г.
Обязательно хоть открытку, сообщите, получили ли письмо. Дорогие Мария Михайловна и Густав,
Большое, очень большое спасибо за ваш дружеский порыв и привет. С большим удовольствием провели бы мы снова некоторое время с вами. С тех пор, как не виделись, накопилось столько существенных тем в голове и столько какого–то метафизического сиротства в душе, что было бы настоящим счастьем побеседоватьсвами. К сожалению, это в данное время по не зависящим от нас обстоятельствам, как писалось в старой русской публицистике, невозможно. Хочется думать, что невозможность эта временная и что мы как–нибудь в не слишком далёком будущемсвами увидимся. Во всяком случае, для нас большое утешение знать, что ваш дом гостеприимно открыт для нас.
У нас стоит осень, — не такая прекрасная и прозрачная, как тогда в Селиньи, но все же «живописно краснеет, желтеет и облетает листва клёнов, осин и каштанов». Для меня осень всегда наиболее творческая пора. Эту же осень я как–то особенно радостно ежедневно сижу за письменным столом своей комнаты. Работаю над первою частью моей книги, которая представляет собою попытку в форме своеобразной автобиографии нарисовать образ нашей с Вами, Мария Михайловна, России. За первой частью воспоминаний должна последовать вторая часть раздумий и третья — чаяний348. Думаю, лет на 5—6 мне работы хватит. Кроме книги написал ещё несколько статей, быть может, вам попались на глаза замётка о Шаляпине349(писал в волнении) и статья на тему современности в 13 № Н. Г.350Летом мы пять недель прожили в имении у друзей, где в альбоме — Ваша и Гюстава надпись: «странный день, не поймёшь, где мы, — в России или Германии, в прошлом или будущем». Чувство земли и крови без теории там по–прежнему процветают. В разгар больших событий мы были у друзей под Кёльном. Прекрасный дом в лесу над городом. Четыре десятины сада, большая библиотека и много хорошего искусства в доме. Главное же прекрасная Германия. Мы теперь живём, как вы, вероятно, знаете, вместе с мамой. Конечно, она старенькая, больная и бедностная, но все же с нею подчас трудно, так как она по всей линии разделяет чувства и точки зрения передовиц из «Возрождения», которого не читает.
Недавно у нас в связи с печальными распрями в приходе жил три дня отец Иоанн Шаховской. За последние годы он определённо просветлел, стал очень лёгким в общении, хотя по лицу все ещё временами проходят какие–то тени борьбы и самозащиты. Читал он у нас доклад о Толстом, быть может, все же слишком строгий к великому писателю. Строгость получилась оттого, что он нарисовал его образ на фоне церковного христианства. Мне же кажется, что к Толстому прежде всего надо подходить как к открытой ране на больном теле «христианского» общества. Толстовство в гораздо большей степени социологическая, чем богословская тема. Кстати о богословии: читали ли вы давно вышедшую, но мною лишь недавно полученную и прочтённую книжку Флоровского?351Очень богатая, хотя, быть может, недостаточно чётко построенная и в своём последнем выводе слишком вспять обращённая книга. Но сколько блестящих характеристик, сколько остро поставленных проблем и какой минутами прекрасный, скупой и горячий, слегка архаизированный язык. Я давно не читал на русском языке такой значительной книги. Флоровский страшно вырос. Его два тома об отцах церкви352совсем не сравнимыс«Путями русского богословия». Очень хотелось бы прочесть «Звенья русской культуры» Вернадского, первый том вышел, второй печатается. Но выписка книг стала как–то весьма трудна. Флоровского ждал после заказа целых четыре месяца.
В середине ноября или к концу его ждём к себе сестру Маргу и Галину Николаевну Кузнецову. 11–го ноября Марга выступает в собственном концерте в Salle de Tokio. Концерт устраивает Вера Николаевна Бунина. Бог даст, она заработает столько, что сможет оплатить проезд и жизнь здесь. Если будете писать своим или знакомым, то, быть может, вы обратите внимание на концерт. Мы думаем (а мама так уверена), что Марга свою жизнь будет строить не у нас. Мама от этой мысли впадает иногда в большую грусть.
Мы много видимсясИдой Фёдоровной, которая живёт в очень хороших и добрых настроениях. Она взяла нам два абонемента в филармонические концерты. После концертов мы обыкновенно заезжаем куда–нибудь поужинать. Иногда к нам будут присоединяться Кюны, которые только что вернулись из длительной поездки по Италии.
С удовольствием ещё о многом написал бы вам, но думаю, что пора кончать. Ещё раз большое спасибо за любовь и память. Из России ни одного звука. Как у вас?
Пришлите как–нибудь Мишенькину фотографию. Он, наверное, вырос и изменился. Не собираетесь ли вы к нам? — Вот была бы радость. Простите за неинтересное письмо, крепко вас обоих целуем и обнимаем.
Н. и Ф.
Будем очень рады, если напишите. Что делает и как живёт Вышеславцев?
935325–IV–45
Rottach–Egern am Tegernsee (Oberbayern),
Prinz–Wittgenstein–Str. 120 ⅟₂
Дорогие друзья,
до сих пор писать вам было нельзя. Тем не менее месяца три тому назад мы попытались связатьсясвами. Здешний знакомый швейцарец написал вам по нашей просьбе письмо, на которое мы, к сожалению, не получили никакого ответа. Боясь, что вы не в Цюрихе, а быть может, даже и не в Швейцарии, мы пока не пишем вам настоящего письма, а сообщаем только самое необходимое.
Слава Богу, мы живы и здоровы, если не считать Наташиной болезни сердца, которою она страдает уже много лет. Этой болезни мы обязаны нашим спасением. Уехав уже в сентябре на краткосрочный отдых сюда, в Rottach, и задержанные здесь сначала переломом моей руки, потом ухудшением Наташиного состояния, мы не пережили страшного разгрома Дрездена354. Наша квартира, набитая в последнее время русскими беженцами, сгорела дотла: 3.000 книг русских незаменимых. Спаслась только икона Казанской Божией матери, которою Наташина мать благословила меня, отправляя на войну. О дрезденских знакомых сведений мало. Нашу русскую колонию, которая в последнее время, когда даже самым неисправимым белогвардейцам стало ясно, что Гитлеру не спасти Россию, жила очень дружною жизнью, разметало по всем направлениям. Из тех людей, которых вы знали, большинство как будто бы живо. Герефорфы (?), добившиеся шведского подданства, писали из Любека, что надеются пробраться на новую родину. Скалонссемьёй находится в нижней Баварии. Сатины — неизвестно где, но живы. (Сам Владимир Александрович умер год тому назад от рака.)
После разгрома Дрездена писала нам только Ида Фёдоровна, отказавшаяся, хотя её дом и уцелел, у матери своей горничной в Erdgebirge. Боимся, что она, Фриц, который только что женился на молодой парижанке355, и целый ряд других знакомых остались в русской зоне: идущие оттуда сведения все одинаково ужасны. Как хотелось бы знать, что сейчас представляет собою наша Россия. Все, что нам рассказали два года тому назад бежавшие из Украины наши родственники, лишило нас надежд на какой бы то ни было просвет. Оба моих брата, Наташин брат, жених моей племянницы и многие знакомые — все оказались сосланными в самые далёкие части Сибири, куда почта ходит два раза в год, причём без малейшей вины не только в смысле поступков, но даже и в смысле бытия. Большое количество советской интеллигенции, с которой удалось познакомиться за последнее время, дорисовали мрачную картину. Среди этой интеллигенции много дельных и знающих людей, но их знания одноколейною железною дорогою пролегают по пустыне полной духовной и культурной безграмотности. Советская молодёжь, деревенские и городские девушки и парни совершенно неуловимы в своей сущности. Политически они абсолютно аморфны. О том, что бабушку расстреляли и отца сослали, они говорят без малейшего удивления и жалости: что расстрел, что тиф — им все равно. О своей советской жизни они говорят с удовольствием, но эта жизнь по–видимому заключалась вся в плясках, пении, спектаклях и клубных развлечениях. Нашу дрезденскую церковь (которая уцелела) они все же каждое воскресенье наполняли до отказа. Большинство приходило в церковь точно как в клуб, но была и небольшая группа, прекрасно знавшая богослужение, часто исповедовавшаяся и отдававшая священнику за исповедь весь заработок.
В Страстную пятницу во время выноса плащаницы я видел среди пожилых советских людей изумительные лица заплаканных и просветлённых глаз, которых я никогда не забуду. Мой общий вывод — что Россия стала, пожалуй, ещё загадочнее, чем была.
Вы знаете, что я в 37–ом году был отставлен за русскость, «практикуемое христианство» и недостаточный антисемитизм. За отставкой последовали исключение из Reichsschriftungskammer и запрет каких бы то ни было выступлений. С 37–го года я начал писать своеобразную автобиографию. Хотелось в рассказе о своей жизни раскрыть те тысячи мельчайших причин, которые привели к революции и показать те темноты в русской жизни, которые уже с конца прошлого века грозили нам. Кажется, в работе много интересного. Особенно подробно раскрыта трагедия русского либерализма в эпоху Керенского. В главе о большевизме почти отсутствуют животные зверства, которыми современного человека не удивишь. Зато очень выдвинут вперёд рассказ о духовной жизни русской интеллигенции в первые годы большевицкой революции. Большая глава посвящена культурному облику довоенной России: описаны мои провинциальные лекции от Смоленска до Коканда и от Петербурга до Кавказа. Кончается книга (рассказ доводится до моей высылки) философским эпилогом, озаглавленным «Новый град». В книге будет больше тысячи страниц формата «Современных записок». Я надеюсь, если ничего не помешает, через полгода дописать её. Пишу я по–русски. Первые семь глав (всего из 10) переведены на немецкий язык и находятся в Швейцарии. Моя мечта напечатать книгу по–русски. Сделать это в ближайшее время можно будет, вероятно, только в Америке. Знаете ли вы что–нибудь о тамошнем положении русского книжного рынка? Имеется ли у вас связьсЗензиновым356, Керенским, Федотовым, Сириным или Алдановым?
С материальной точки зрения важнее издать книгу на немецком языке и перевести на английский. В Швейцарию вывез мои воспоминания владелец мюнхенского Reinhardt–Verlag^ швейцарец Jungck (Basel, Sommergasse 64), который очень торопится напечатать её, рассчитывая на большой интерес Европы к Советской России357. Чтобы согласиться на печатание, мне нужно было бы знать, представляет ли Сталин реальную угрозу для меня и для многих людей, находящихся в Европе, об антибольшевистской деятельности которых идёт у меня речь. Иной раз мне кажется, что нет, так как книга рассказывает только о пяти годах большевизма и написана в спокойно–созерцательном тоне. Был бы очень благодарен, если бы вы ответили мне на этот вопрос: отсюда многое не ясно, что вам должно быть видно.
Кроме мечты издать книгу, меня интересует возможность переезда в Швейцарию (соответствующее прошение мною подано через здешний консулат месяцев 6 тому назад). Среди людей, которые могли бы дать обо мне благоприятный отзыв, я назвал и Гюстава. Думаю, что Швейцария не впустит, если я не смогу указать, на какие средства я буду там существовать. В связисэтим возникает вопрос. Нельзя ли возобновить хлопоты о получении профессуры или хотя бы только лекторства при Швейцарском университете по истории русской культуры? Мне все кажется, что Россия заняла такое главенствующее место в жизни Европы, что невозможно дальше не интересоваться её духовным развитием. Очень хотелось бы знать, могли ли бы вы для меня что–нибудь сделать в этом направлении. О том же я пишу и профессору Lorenz’у во Фрибур358. Быть может, было бы легче получить визу сначала на временный въезд в Швейцарию и на месте попытаться что–нибудь сделать, но как реализовать поездку, не получая вот уже 2 месяца даже и пенсии в размере 360 немецких марок.
Есть у [слово не разобрано], что мне причитается некая сумма за вышедший в Америке перевод моей книги о России. Не могли ли бы вы в этом направлении навести справки через Tilich’а, а, быть может, через: Ferdinand Sigg359, Zürich, Badenerstr. 67—73. Этот господин купил в своё время Jeremias Gotthelf Verlag и был у меня как–то в Дрездене. Был бы очень благодарен вам, если бы вы, как старые друзья, помогли мне в этом деле. Если бы причитающаяся мне сумма была бы совсем пустяковая, то, быть может, вы могли бы купить на неё каких–нибудь съестных припасов и выслать их намсоказией, аналогичной той, благодаря которой мы пересылаем вам это письмо. Такая посылка была бы весьма кстати, так как мы очень отощали.
Не в пример нам вы прожили, как было слышно, весьма интересные годы, побывав во многих странах и перевидав много существенных людей. Очень хотелось бы услышать от вас кое–что об этой жизни и узнать, в каком свете вам рисуется будущность Европы, Германии и России. Как растёт сын, как радует вас? Что делают парижские друзья и знакомые? Не унесла ли ещё кого–нибудь смерть? О смерти отца Сергия Булгакова в Дрездене подробно писала мать Миши Осоргина360, которого немцы насильственно вывезли из Парижа в Дрезден, где заставили работать в военной промышленности. Мы с ним очень сдружились. В свои 23 года он был вполне зрелым, духовно значительным человеком. Отец Иоанн Шаховской361писал перед самым приходом американцев — из Мюнхена. Где он сейчас — не знаю. Крепко обнимаем и целуем вас.
Ваши Н. и Ф. Степун
10362München, 15–го февраля 1947 г.
Дорогие друзья,
вероятно,смесяц тому назад мы получили письмо Марии от 12–го ноябрясприложением литературы и чая. За все большое вам спасибо. Первое письмо и присланныесТемномировым363жизненные эликсиры также благополучно прибыли в наш роттаховский подвал, напоминающий каюту океанского парохода. Ещё раз спасибо за память и заботу об украшении нашей жизни.
Я сейчас страшно занят, читаю 4 часа в неделю в университете (большой интерес, около трехсот слушателей), много разъезжаю по провинции по приглашению народных университетов и церковных, главным образом католических просветительских обществ, выпускаю вслед за вторым изданием Переслегина свои воспоминания, первый том которых (всего будет три) выходит, вероятно, в апреле месяце. Все это, к сожалению, только на немецком языке, так как русских издательств в Германии ещё нет, а связь с заграничным миром налаживается медленно и с большим трудом. Кроме всех этих литературных дел мы пытаемся переехать в Мюнхен, где, наконец, получили две комнатыскухней. Устраиваться «погорельцам», какими являемся мы, так же трудно, как попасть в царствие небесное. При такой, говоря советским языком, «нагрузке», выпить во благовремение чашку крепкого кофе или душистого чаю не только приятно, но просто–таки жизненно необходимо.
Своею жизнью мы были бы вполне довольны, если была бы уверенность, что мы устраиваемся уже навсегда, что никакие исторические бури не погонят нас к ещё неизвестным берегам. Интуитивно я спокоен, хотя разумом и сознаю, что будущее чревато ещё неучитываемыми возможностями. Наташина интуиция поддерживает скорее мой разум, чем моё чувство, и это осложняет нашу жизнь. Напоминаем Гюставу, что он обещал подать нам знак, когда будут реальные причины для тревоги. После первого звонка ещё можно будет унести ноги. После второго — будет уже поздно.
Насколько можно, я за всем внимательно слежу, слежу и за англо–американской прессой, наиболее важные статьи которой мне переводит мой ассистент. Тем не менее, у меня нету чувства, что, сидя в Германии, можно быть в курсе мировых решений. Очень хотелось бы потому, а в частности и для написания философски–социологического заключения моих воспоминаний, которые представляют собою как бы молекулярную социологию русской революции, попасть по окончании летнего семестра — в августе, сентябре в Швейцарию. Гюстав говорил, что швейцарскую визу и американское разрешение на въезд и выезд он сможет для нас достать. Затруднение было только в деньгах, но и этот вопрос благодаря издательским комбинациям оказывается разрешимым. Мы очень просим дорогого Гюстава сделать, что можно, чтобы нам попасть недель на 6 в Швейцарию. Я знаю, что у Гюстава 1000 важных дел и ему легко забыть о его обещании, а потому и напоминаю ему о себе. Если бы у меня была уверенность, что мы на осень попадём в Швейцарию, я начал бы подготовку нашего пребывания там. Быть может, удалось бы устроить несколько докладов и чтений, если и не публичных, то по частным домам. Будуснетерпением ждать ответа по этому насущному для нас вопросу.
Большое спасибо Марии за её 2 обстоятельных письма. Не важно, что они не окончены, так как в обоих чувствуется то живое средоточие Марииных чувств, мыслей и решений, исходя из которого мне не трудно додумать и дописать наскоро законченные письма. Приступая к ответу, я должен, прежде всего, сказать, что чувствую себя безоружным. Мария пишет: «надо видеть представителей русской церкви — лица Николая364, архиепископа Фотия365, чтобы понять — каким духом они движутся». Я их не видел, но не видел я и тех парижских профессоров Подвория, которые после смерти митрополита Евлогия добились восстановления раскола. Судить я могу обо всем произошедшем, таким образом, только издали, только принципиально, что невольно ограничивает моё доверие к самому себе и заставляет с осторожностью относится к своим выводам.
Думаю, что мистика Марии мне много ближе, чем мистика мюнхенского митрополита Анастасия и парижских профессоров, если она действительно такова, какою Мария её ощущает. Тем не менее, из моего ощущения мистики подлинных исповедников патриаршей церкви для меня не следует того вывода, к которому приходит Мария. Радостные слова митрополита Евлогия и его умиление по поводу возвращения эмиграции в лоно матери церкви, в юрисдикцию московского патриархата, повергли меня в глубокую печаль. Я всею душою жажду возвращения в лоно матери церкви, да я уже и чувствую себя возвращённым в него, но я страстно сопротивляюсь подчинению московскому патриарху. Мне твёрдо верится и ясно видится, что мистически живые и исповеднически твёрдые силы патриаршей церкви в России должны были бы быть сами заинтересованы в существовании самостоятельной, независимой от церковной политики советской власти эмигрантской церкви, дабы в религиозной и патриотической глубине России могла бы осуществиться та полнота служения Христу и его делу, которая невозможна на территории советской России.
Я всегда отрицал эмигрантски–фарисейское самовозвеличение за счёт несчастной, подсоветской России и всегда признавал наличность живой, духовной связи между эмиграцией и советской Россией, как основное условие нашего православного и политического здоровья; между эмиграцией и советской Россией, но отнюдь не коммунистическою властью. Отделять советскую власть от подсоветской России механически, конечно, нельзя. Их сложного, диалектически–мистического единства я, конечно, не отрицаю; но если Россия и связана с Советскою властью, то лишь так, как каждый из нас связан со своим грехом. Большевизм есть не что иное, как грехопадение России. Не любить грешной России, к которой я сам принадлежу, я, конечно, не могу, но любить её грехопадения я, конечно, не смею. Это сложное взаимоотношение между Россией и её правительством отнюдь не изменилось. Положение русского народа и после победы над внешним врагом не стало легче, чем было до войны. На идеологическом фронте наблюдается возврат к интегральному марксизму. На художественном фронте идёт энергичная расправаспевцами советского патриотизма, которые будто бы не уловили разницы между патриотизмом красной армии и кутузовскими поджигательствами Москвы366. Церкви, несмотря на формальное отделение от государства, очевидно становятся вполне определённые, государственнополитические задачи. Все, что говорится в оккупированной Советской зоне и в зависящих от Советов государствах отнюдь не свидетельствует о гуманизации власти. Подсоветский режим есть сплошная хитлеровщина. Как же мне при таком положении вещей не хотеть освобождения России от советской власти, от своего греха, как ежечасно не мечтать, не молиться о том, чтобы это освобождение, наконец, свершилось, чтобы открылись советские тюрьмы, в которых, между прочим, томятся и мои ни в чем не повинные братья. Я понимаю, что патриаршая церковь не может молиться о чуде освобождения России и тем не менее я уверен, что её лучшие сыны не могут не желать, чтобы о нем молилась свободная эмигрантская церковь. Подлинная Россия состоит сейчас из двух нераздельных, но и неслиянных Россий — эмигрантской и подсоветской и должна потому неизбежно состоять из двух церквей — мистически церковь одна — но из двух юрисдикций, из которых каждая должна вести Россию своими путями к единой цели. Не думает ли Мария, что келейно, про себя, лучшие иерархи патриаршей церкви неустанно молятся об избавлении России от советского ига. Как же им не чувствовать утешения в том, что об этом чуде соборне молится свободная часть русского народа?
Может быть, мои выводы так отличаются от выводов и ощущений Марии, потому что мы разно понимаем отношение церкви к политике. Мария пишет, что патриаршая церковь ни на иоту не отказалась от полноты учения Христа. Это, конечно, вполне верно, в этом отношении православие оказалось на высоте, с которой быстро спустилась некоторая часть протестантов в Германии. Не умаляя значения Христова учения, я все же верую, что в Христианстве и в особенности в православии, как раз в этом отношении очень отличном от католичества, важно не столько евангельское учение Христа, сколько Он сам, мистически пребывающий в своей церкви. Я верую, что каждая эпоха должна оставить Христу свои собственные вопросы и вправе надеяться на получение от Него нужных ей ответов. Главный религиозный, а потому и церковный вопрос нашей эпохи — вопрос политический. Ныне антихрист не занимается догматическою разработкою ересей, а политическим изничтожением Христовой свободы в мире. В связи с этим защита политической свободы становится центральною задачею церкви. Если церковь отступится от этой задачи, то антихрист победит. Пустогрудой секуляризованной демократии свободы не защитить.
Думая так, я ни минуты не осуждаю иерархов патриаршей церкви за то, что они согласились замалчивать преступления советской власти, ибо я твёрдо верю, что служить литургию и совершать таинства в условиях русской действительности в конце концов важнее, чем заниматься религиозно–политическим обличительством. Политическую немоту патриаршей церкви я беспрекословно принял бы. Но ведь она не молчит, а защищает власть. Журнал московской патриархии полон славословий Сталину, который непрестанно величается не только самым славным и гениальным, но даже и самым мудрым вождём народа. Один из архиепископов, цитируя сталинские слова о русском народе367, превозносит и советскую Россию как святую Русь. Православный мирянин Янов, слагая пирамиду русской славы, увенчивает её «великим из великих, гениальным вождём человечества Лениным», Лениным, который писал Горькому, что боженька давно помер и протух, и что всякая вера в него и любовь к нему отвратительна, как всякое труположество!
Может быть, мы и этого не имеем права осуждать (уж очень непостижима для нас, при всей внешней осведомлённости, последняя сущность советской жизни), но присоединяться к юрисдикции, требующей восхваления Сталина и Ленина, как гениальных вождей человечества, мы, живущие на свободе, не смеем: что простительно на территории России, то недопустимо в эмиграции. Думать же, как очевидно думает Мария, что единство русской православной церкви должно иметь своим внешним ознаменованием единую юрисдикцию, нет никакого основания. Думать так, значит, как мне кажется, впадать в ту же ошибку, в которую, по мнению Киреевского, накануне разделения церквей впало католичество, не смогшее себе представить, что единство Церкви может быть представлено двумя епископами.
Поведение и аргументация парижских иерархов и профессоров в том виде, как о них пишет Мария, мне совершенно непонятны. В них, как даже и в статье Карташова368, дошедшей до меня, больше запальчивой, политической страстности, чем скорбной религиозной глубины. Мне кажется, что беседасархиепископом Фотием могла и должна была бы протекать в совершенно иных тонах, чем она, очевидно, протекала. Мне кажется, что можно и нужно было бы предложить помощь литературой, регулярным осведомлением о церковной жизни христианского запада и вполне аполитическое сотрудничество в изданиях московского патриаршества. Можно было бы пойти и дальше: согласиться на открытие миссионерских курсов при парижском подворье, ибо кто может сомневаться, что для молодого православного священника, вооружённого нужным знанием и решимостью на все, не может быть более высокой задачи, как распространение православия среди советской молодёжи. Говоря это, я, правда, думаю, вся эта, искомая Москвою помощь была бы, при несогласии формально подчиниться Москве, тем же архиепископом Фотием безоговорочно отвергнута, что и было бы доказательством, что патриарший престол зовёт не в лоно материнской Церкви, а в кабалу сталинской власти. Повторяю в заключение то,счего начал: мистическая составляющая (?) православной Церкви осуществима сейчас (поскольку она вообще осуществима) не на путях подчинения эмигрантских митрополий патриарху Алексию369, а исключительно на путях свободного, братского сотрудничества и молитвенного общения между иерархами и мирянами обеих юрисдикций.
Вот то, как мне кажется, существенно правильное разрешение вопроса, которое у меня уже давно сложилось. Мне будет очень интересно и важно узнать, что вы оба о нем думаете. В мюнхенской церковной среде я пока ещё не акклиматизировался. Чаще всего бываю у отца Александра Киселёва370. Чувствую себя везде довольно одиноким. Когда переедем в Мюнхен, проверю свои впечатления…
От Тиллиха мы имели недавно очередное «послание» и небольшое личное письмо. Личное письмо тронуло нас сердечностью, милым, старым звуком (помните, как он в Seligny371завидовал нам, что мы остаёмся в Европе). Послание же к европейским друзьям очень разочаровало — какое–то унижение паче гордости: ничего–де не знаю, ничего–де не могу сказать, вам виднее. Через три года начну писать богословскую систему по требованию американских студентов, а пока что, простите, дёшево, по случаю купил себе домик, так как скоро по годам выхожу в отставку. Дети — американцы; о возвращении ни полслова. Чем дольше я присматриваюсь к Германии, тем непонятнее становится мне национальное чувство немцев. С одной стороны — страшный национализм, асдругой — уж очень лёгкое забвение своей родины. В своё время Пауль присылал нам «нарочных»сцелыми программами освобождения Германии. Вот Германия свободна, наступил как будто бы его час — только и разговору, что о христианстве и социализме. Совершенно замечательная молодёжь, по своей духовной глубине и зоркости совершенно не сравнимая с той, с которой я встретился в 1926–м году, страстно жаждет живого и ответственного, горячего и трезвого слова. Людей мало, каждый значительный человек на счёту, — а Тиллих не едет! Я личносвеличайшей радостью завтра же поехал бы в свободную Россию, если бы в ней была бы возможность того дела, которое я сейчас делаю в Германии. Обо всем этом я Paulus’у ещё не писал. Как–нибудь напишу. Вы же ему пока о нашем разочаровании ничего не пишите.
Мария спрашивает об Иде372. Мы её уже давно не видали. В последний раз обедалисней в день её рождения 29–го ноября в «Bayrischer Hof». Она очень жаловалась на невозможность совместной жизни с её дочерью Изой. Любви между ними много, но понимания — никакого. Сейчас она в ожидании собственной квартиры живёт в пансионе в NTolz’е, откуда ей скоро придётся выехать. В последнее время у неё неудачи: пролетела квартира, сломалась рука, а Фриц вернулся в Дрезден, вернулся он в больших сомнениях и в страхе, исключительно из–за чувства ответственности перед отцовским делом и его наследниками. Как сложится там его жизнь — покажет будущее. У нас от него сведений нету. Писать Иде лучше всего по постоянному адресу дочери: Frau Dr. Isa Seidel. München 8 Hohenaschauerstr. 24.
Ида, конечно, очень постарела, похудела накренилась, но по–старому часто оживлена, избегает печальных разговоров, не терпит воспоминаний о приволье прошлой жизни и, научившись кое–что понимать в деньгах, все ещё притворяется, что ничего не понимает в годах. Она много и страстно ест и горячо благодарит за всякое внимание. Её очень жалко, хотя её жизнь, если не думать о её полном одиночестве, много лучше жизни большинства наших дрезденских знакомых.
Дорогая Мария, письмо, адресованное вам обоим, я писал в третьем лице отчасти и потому, что наше «ты» с Гюставом такое простое и лёгкое в Мюнхене, нами как–то ещё не освоилось по отношению к тебе. Дружески предлагаем освоить его и впредь писать на «ты». Нам это и легко, и естественно. Если мы сейчас отчего–либо страдаем, то исключительно от распада и рассеяния старых связей, старых друзей, в особенности русских, так как мы отрезаны как от парижской, так и от американской России, т. е. от Москвы.
Наташа очень благодарит за готовность обуть и имеет соответствующую мерку.
Крепко обнимаем и целуем вас обоих.
Фёдор
P. S. Если можно будет выслать какую–нибудь русскую книгу, буду страшно благодарен.
1137324–X–49
Дорогие друзья Мария и Густав,
Большое спасибо вам за желанье повидатьсяснами и за повторное предложенье провести у вас две последние октябрьские недели. Нам очень мечталось осуществить этот соблазнительный план, но осуществить его было никак невозможно. И МаргасГалиной Николаевной, и наши друзья Минченко живут накануне отъезда в Америку. Когда они уедут, в точности неизвестно, но известно то, что это может случиться почти что каждую минуту. При таких условиях нам ехать невозможно, не по сердцу. Кроме этой причины есть и другая: моё воспаление вен стало, как говорится, в копеечку. Докторские счета ждут оплаты. Добыть деньги я могу только «отхожим промыслом», т. е. иногородними лекциями. Летом лекции не устраиваются,спервого Ноября начинается семестр, во время которого ездить трудно, так что не оставалось, как назначить лекции на вторую половину Октября. К тому же и душа сейчас перед семестром занята лекциями, да ещё корректурами третьей части Воспоминаний, которые должны выйти к Пасхе. Будем надеяться, что удастся свидеться, если вы к этому времени будете в Женеве, по окончании семестра, весной.
Живём мы тут преступно хорошо. Уже недель шесть, как стоит совершенно замечательная осень. В восемь часов утра я уезжаю с Ханзером374в автомобиле на верховую езду В залитой солнцем комнате уже сервирован кофе. Отпив, иду заниматься в кабинет. В это время начинаются звонки. Наташа не пускает посетителей. Сейчас я пишу, конечно, опаздывая, книжку о России, вариант той, что уже давно вышла в Швейцарии. Читали ли Вы большой этюд И. А. Ильина: Сущность и Особенности русской культуры (по–немецки)?375Странная вещь. Какое–то не совсем русское прославление России. Все как–то верно и всё–таки получается какой–то мистический сироп,сназиданием иностранцам376. При чтении мне вспоминалась строчка Вильг. Буша: «Учитель Лемпель так судил и часто детям говорил». В предисловии заявлено, что о недостатках России он будет говорить только на ухо русским людям, немцам же надо говорить только о её положительных сторонах. Моя тенденция как раз обратная. Не то, чтобы я в своей книге377считал правильным говорить только о тёмной России, но я думаю, что необходимо исходить из неё и объяснить еёснаиболее выгодной стороны. Мне хочется попытаться показать, что теневые стороны современной России связаны с каким–то источником света в ней. Книга меня очень занимает. Надеюсь, что она выйдет вместестретьим томом Воспоминаний.
Моя русская деятельность осуждена здесь, кажется, на умиранье. Мюнхен разъезжается со все ускоряющейся быстротой. О. Александр Киселёв уже давно в Америке. Два наших других священника тоже на отлёте. Думаю, что издание Студенческого Вестника в Мюнхене прекратится. Я ещё два раза в месяц читаю русские лекции. Слушателей не уменьшается, но нет постоянной аудитории, так что можно лишь радовать людей, занимать, но уже нельзя с ними работать и нельзя их оформлять. Пройдёт полгода — и это прекратится.
Приезжавший к нам Вл[адыка] Иоанн Шаховской без внешнего насилия, но всё–таки с упорным нажимом, советовал нам уезжать из Европы. В том же духе пишет о. Александр из Нью–Йорка. Положенье здесь и впрямь становится все менее уютным и спокойным. Советы борются за коммунистическую Германиюсневероятной последовательностью и упорством. Лозунги у них, как всегда, весьма соблазнительные: мир и единая Германия. Быстрота действия поразительна. В противоположном же лагере нет ни единства, ни темпа, хотя, по–моему, есть и мысли, и воля. Франция три месяца без правительства. Англия продолжает демонтажи, что экономическисеё точки зрения, быть может, и оправданно, но что политически верх безумия. И даже Америка, словно под диктовку Москвы, вдруг заявляет, что протест немецких церквей против методов дознания в политических процессах есть лишь часть нацистского заговора против американской демократии. Все это, на глазах большевиков, совершенное безумие. Иногда, даже и в залитой светом комнате, даже и после верховой езды, на меня находит отчаяние. Под влиянием всех этих мыслей, подсказываний и настроений, мы все же решили предпринять некоторые шаги для выезда в Америку. С вопросом, можно ли мне выехать, я заехал как–то к Шауфус, которая сразу же загорелась каким–то профессиональным интересом к моей личности и нашему выезду. Высказав надежду, что война начнётся уже через год–полтора, она твёрдо заявила, что нам надо уезжать. Узнав, что я немецкий подданный и считаю для себя невозможным перечисление в рабье сословие Ди–Пи378, она на минуту впала в уныние, но, познакомившись с моей биографией, решила, что меня можно подвести под закон о пострадавших от Хитлеровского режима. В этом смысле она переговориласмисс Биланд, которая и вызвала меня к себе. Она была не слишком многословна, но все же внимательна и любезна. Посмотрев соответствующий параграф, она усомнилась, можно ли меня считать за жертву национал–социализма, так как я не сидел в концлагере и не претерпел никакого физического насилия. Тем не менее она мне не отказала, а решила написать в какую–то высшую инстанцию и попросить как бы санкции на предмет причисления меня к «жертвам». Одно время она было думала, что самым лучшим было бы, если бы я написал Густаву, но потом решила пойти каким–то иным путём. Так мы и сидим и ждём у моря погоды.
Всё моё несчастье в том, что моё сердце как–то не очень тревожится о нашей судьбе. Всё кажется, что настоящей войны не будет, а что дело будет развиваться на путях внутренней инфильтрации Германии советским элементом и упорной борьбы против Америки во всевозможных международных институтах. При таком развитии было бы достаточно пока что постараться переехать в Швейцарию, что для меня было бы, конечно, гораздо удобнее. Я мог бы легко удержать связьсГерманией, читать наездами лекции во всевозможных городах и тем добывать себе на прожитье.
Пишу я вам обо всем этом не для того, чтобы вы помогли нам решить, куда идти и что делать. Я знаю, что за кого бы то ни было принимать решение в важных вопросах жизни и трудно, и ответственно, но если вы сами, которым все же виднее положение мира, захотели бы посоветовать, то мы были бы, конечно, весьма благодарны. Иной раз я боюсь, что мы все ещё держимся за Германию, потому что нам здесь хорошо и интересно жить, держимся за Европу, потому что она постепенно открывается нам. Парижане уже дважды приезжали в Мюнхен. Мог бы и ясНаташей по приглашению парижского богословского института, быть может, проехать в Париж. Леонтович379уже был в Италии. Целый ряд немецких профессоров все время путешествует. Очень гостеприимно приглашает Швеция. Все это страшно заманчиво, все это даёт чувство какого–то продолжающегося цветения жизни и потому так не хочется немым существом сесть в квартире непонятного тебе американца и оттуда устрашенно выползать с протянутой ручкой: дайте хлебушка, примите статейку!
Получает ли Мария наш Вестник380и что она думает о нем? Конечно, уровень можно было бы легко поднять, но тогда он стал бы непонятен советскому молодняку, для которого мы здесь главным образом пишем. В выходящем через месяц номере будет помещён мой диалогсочень влиятельным католиком381, который дважды передавался по радио. Для нашей синодальной церкви этот номер со вступительной статьёй вл[адыки] Иоанна382, которого здесь, к слову сказать, страшно поносили в литографированном юмористическом журнале, носящем характерное заглавие «Кузькина мать», исмоим диалогом, будет совершенно неприемлем [слово читается предположительно]; хотя о. Аверкий, как представитель митр. Анастасия, всегда присутствует на моих лекциях и очень благоволит к нам, наши отношения все же не налаживаются.
Удалось ли Густаву, а, может быть, и Марии, заглянуть во второй том моих Воспоминаний? Я ряд экземпляров выслал в Америку, но никто ещё не отозвался. Пока кончаю. Буду рад, если пришлёте несколько слов. Я коротко как–то писать не умею. Наташа и я шлем вам самые наши сердечные приветы и повторную благодарность.
Ваш Фёдор Ст.
12383
5 декабря 1950 г.
Милый друг Мария,
Большое спасибо за краткое письмо. Вспоминая, как ты целыми утрами писала в Женеве письма, никак не могу жаловаться на твою краткость. Моё личное несчастье, что я как–то кратких писем писать не умею. Печальный результат этого неумения то, что со многими близкими людьми у меня замерла переписка.
Что мы делаем? Живём, живём интересно, успешно и напряжённо. Сентябрь провелисНаташей в горах. Я много гулял, много думал, подготовлял большой реферат для Социологического конгресса по социологии эмигрантства и беженства. После этого я отбыл в «отхожий промысел» и в двадцать дней прочёл по разным городам и весям Германии девятнадцать докладов, из них пятнадцать на русские темы. Поездка дала много для изучения Германии и её отношения к России. Вернувшись, начал читать свой университетский курс на тему о духовном взаимоотношении России и Германии в 19–м веке. Между первой и второй лекциями мысНаташей на четыре дня слетали в Швейцарию, где я читал в Цюрихе по приглашению студентов и в Базеле в Русско–Швейцарском обществе. В Цюрихе я читал о русской литературе 19–го века384: группа Горького, символисты, футуристы, «Бродячая собака», отражение октября в русском искусстве и историю советской литературы, начинаясСерапионовых братьев и кончая современной. Слушали очень хорошо. В Мюнхене к сорокалетию со дня смерти Толстого я прочёл большой и даже торжественный доклад о жизненной трагедии великого писателя земли Русской. Торжественность заключалась в том, что мой доклад перемежалсясмузыкой, иллюстрировавшей отдельные фазы толстовской жизни: были исполнены — «Думка» Чайковского, три выставочных картины Мусоргского и в заключение «Траурный марш» Бетховена, который любил играть сам Толстой. Когда я читал, я вспоминал Остоженку, Хамовники, дом Толстых и две мои беглых встречисним, вспоминал любовь Наташиного отца к Ясной поляне, куда он ездил снимать Толстого. Ты знаешь это состояние: «душа сжимается лирическим волненьем»385. От этого волненья говорится, если не переволнуешься, лучше обыкновенного. Кажется, я и говорил довольно удачно. После окончания вечера в зале ощущался настоящий захват.
Сейчас я очень занят подготовкою окончательного русского текста моих воспоминаний. Надеюсь, что ИМКА их напечатает386, если мир останется в том относительном спокойствии, в котором был до сих пор. Боюсь, однако, что мы переживаем начало конца нашей покойной жизни. Хожу по своей уютной комнате, смотрю на книги, портреты и невольно вижу покинутость всей этой творческой тишины. Ты пишешь, что тебе все ещё не верится в войну. Мне до сих пор тоже не верилось, но что–то постепенно меняется в душе. На самом деле, что делать Западу? Увести американские войска из Кореи и сдаться на милость победителя? Это такой окончательный урон всякого престижа, на который Объединённые нации пойти не могут. Итак, американцам надо продолжать корейскую войну, превратившуюся в войну против Китая. Это потребует такое напряжение сил на Востоке, что Советам будет не слишком трудно захватить Германию. Вся моя надежда только на то, что они не соблазнятся этим планом. Зачем на самом деле рисковать наметившейся победою холодно–партизанской войны в то время, как победа в тотальной атомной, по меньшей мере, спорна, а, скорее всего, даже и маловероятна. Но и это соображение подкашивается мыслью, что Советы не верят в миролюбие американцев. Все эти соображения приводят к решению смываться.
Судьба как будто бы и сама наметила нам такой путь. В начале октября я познакомилсяскомиссаром (американским) Баварии, профессором Шустером387. Он встретил меня весьма дружелюбно и через несколько недель после нашего разговора прислал ко мне свою секретаршу, которая спросила меня, что бы Шустёр мог сделать для моего благополучия. Я ответил: организовать в случае необходимости наш отъезд в Америку. С тех пор Шустером было сделано несколько попыток устроить меня в Америке, как научного работника. Пока, однако, все не пошло дальше обещаний и возможностей. Думаю, что я на днях пойду к немусвопросом: нельзя ли мне устроить переезд на свой счёт в ускоренном порядке. Имея американский паспорт в кармане и нужные для оплаты проезда деньги, можно, быть может, и подождать переезжать. У меня тут четыре докторанта, которых мне не хотелось бы бросать на произвол судьбы. Но, конечно, и рисковать головой ради учеников бессмысленно.
Недавно был у нас Мельгунов388, был и Карпович. И с тем, исдругим мы беседовали, как со старыми знакомыми, не без приятности, но и только.
Ты спрашиваешь о настроении в Германии. Ответить на этот вопрос очень трудно. Мне кажется, что я не ошибусь, если выдвину на первое место нежелание воевать. Это нежелание, этот депляссированный389пасифизм очень сложен по своей структуре: националисты и национал–социалисты не хотят воевать под знамёнами американской демократии. Если бы им восстановили суверенное немецкое государство, собственный генеральный штаб, то и они, вероятно, охотно пошли бы защищать родину и изничтожать насильнически заведённую в ней демократию. Социал–демократы и профсоюзы не хотят воевать, потому что война грозит ослаблением тех социальных и частично социалистических реформ, за которые они сейчас борются; крупные промышленники в тайне мечтают получить через Советы заказ на индустриализацию Китая и втайне верят, что там, где вертятся деньги, сгущается и перестаёт литься кровь; обыватели трясутся за потерю только что заново оборудованных квартир. Наиболее воинственно и ответственно настроены, с моей точки зрения, католические круги и те пролетарские массы, которые явились из советского плена. Все это я говорю без абсолютной уверенности, что я прав, но такой уверенности при замученности немецких душ и типично немецкой сложности внутриполитического положения ни у кого быть не может. Очень сложен вопрос о силе коммунистических настроений. На выборах коммунисты провалились. Они не получили, например, в Баварии ни одного парламентского места, но я в эту неудачу не очень верю; быть может, это даже расчёт. Коммунистам гораздо важнее иметь большие запасы в подвалах, чем выставлять их в витринах.
Американцы ведут тут среди новой эмиграции какую–то очень сложную политическую игру, организуют какой–то политический центр, в который входят мельгуновцы, сочувствующие лиге Керенского, солидаристы390и левые власовцы; монархисты и правые власовцы отвергнуты. Хорвартский391университет прислал сюда 18 молодых социологов, которые почти все говорят по–русски. Некоторые из них были в Советском Союзе. Председатель университетской группы — автор, говорят, дельной работы о психологии советского человека392. Эти хорвартские социологи организовали здесь «русский исследовательский институт», к работе в котором меня не привлекают. Всем делом заправляет некто Яковлев393, фаворит Николаевского394. При Русском исследовательском институте собираются издавать журнал научный. Кроме того, собираются издавать и литературный журнал. Вокруг всего этого начинания струится какой–то денежный Гольфштром395. Американские социологи расспрашивают ДИ–ПИ о положении в России. За консультацию платят 20 марок. Наши рассказывают, кое–кто «заливает», чтобы получить вторые 20 марок. Устроили американцы и библиотеку, за что я им очень благодарен. Основная политическая линия всего начинания мне не совсем ясна, так как я приезжих американцев почти что не вижу. Думаю, однако, что они видят будущую Россию в очень чуждых и тебе, и мне тонах. Иной раз мне кажется, что установка орудующих здесь американцев очень антисталинская, то есть антифашистская, но все же какая–то интернационалистически–троцкистская. Это не моё впечатление, но таковы доходящие до меня сведения. Собираюсь во всем этом разобраться получше. Тебя же серьёзно прошу обо всем этом пока не распространяться, так как Институт по исследованию Советской России при Хорвартском университете одна из моих надежд.
Ну, кончаю. Наташа и я тебя сердечно обнимаем.
Да, забыл сказать, что в конце января мы, вероятно, снова будем в Швейцарии. Я читаю в Базеле.
Ещё раз всего хорошего. Как хотелось бы, чтобы в последнюю минуту мир отказался от безумия. Не могу думать об атомных бомбах над Россией.
Твой Фёдор
1339614–8–52
Дорогие друзья Мария и Густав,
мы очень виноваты перед вами, что так долго не писали вам (просительное письмо к Густаву, конечно не в счёт, так как о нас в нем ничего не было; за печальный отказ, то есть, вернее, за ответсизвещением об отказе, большое спасибо). Не писал я просто потому, что, проведя каникулы в Швейцарии, я оказался загружён невероятным количеством работы. Ну и потом люди, которые идут вожжей397и которые оставляют просьбы, то есть рукописи, которые надо устраивать или, по крайней мере, просматривать. Обо всем этом я рассказывал и повторяться не стоит.
Из интересных посетителей были у меня некоторые американцы. Редактор Times и его немецкий корреспондент,скоторым я недавно очень интересно разговаривал во Франкфурте, обедал у него. За последнее время видел я опять–таки несколько очень влиятельных американцев. Нашего нового американского «генерал–губернатора» проф. Шустера и исключительно осведомлённого человека, знающего и понимающего историю русской революции чуть ли не лучше Николаевского, и ещё кое–кого. Был я совсем недавно на докладе мистера Emmer’а398на тему о недоразумениях между немцами и американцами, участвовал в прениях и сидел весь вечер с американцами и немцами в ресторане, где продолжалась оживлённая беседа «заполночь» на все современные политические темы. Сообщаю все это в качестве предисловия к ответу на вопрос Марии, каковы настроения в Германии. Самое главное, что вместе с американцами, или, вернее, за ними идёт только политически зрелая, правительством и крупными партиями представленная Германия; обыватель же, безразлично капиталист ли он, мелкий ли буржуа, или рабочий, находится в весьма иных настроениях. Эти обывательские настроения защищали, однако, в разговоре с американцами и некоторые довольно известные публицисты.
Должен сознаться, хотя знаю, что Мария будет, вероятно, против меня, что я все больше чувствую, что в американцах, по крайней мере, в тех, с которыми в последнее время встречался, есть очень мне родная стихия, которую покойный Илюша399называл интеллигентским «орденским сознанием». В них есть какая–то субстанциальность, какое–то реальное ощущение воздуха свободы и какая–то готовность борьбы за этот воздух. Я думаю, что в их борьбе против большевизма главную роль играет всё–таки не политическая корысть, а ощущение своей исторической призванности исповедовать и защищать свободную сущность человека. Я понимаю, конечно, что свободолюбие и корысть не отделимы в них друг от друга, но я против этого слияния не протестую. Если бы американское свободолюбие не было связаносих жизненным практицизмом, то оно очень скоро превратилось бы в идеалистический ладан над тем царством зла, которое большевизм пытается уготовить миру.
В немцах, раздавленных и, главное, дезориентированных гитлеровщиной и средневековым нюрнбергским процессом американцев, никакого орденски–рыцарского служения правде и свободе не чувствуется. Политически сознательная Германия идётсЗападом, потому что рационально считает, что лишь этот путь может её спасти. Обывательщина же живёт страхом войны и желанием любою ценой, хотя бы и игрою в поддавки большевикам, сохранить свои вчера только заново отделанные дома и предприятия.
1440020 февраля 45401г.
Дорогая Мария,
пожалуйста, не сетуй на нас, что мы на два письма, несмотря на Твою просьбу быстрого ответа, откликаемсястаким опозданием. Объясняется это только тем, что вопрос о нашем приезде в Англию очень для нас сложный вопрос. На первом месте стоит забота о Наташином здоровье и докторское требование как можно более тихой и регулярной жизни, с обязательным, по крайней мере 2–х часовом послеобеденным отдыхом в постели и ранним отходом на сон грядущий. Получив Твоё письмо, мы советовалисьсдоктором, у которого Наташа была в санатории в продолжении двух с лишком недель, и он считал бы более правильным, если бы мы не ездили в новую страну с её волнующей обстановкой, обилием впечатлений,спостоянными разговорами и т. д. Конечно, он не запретил ехать, но все же сказал, что было бы правильно, если бы мы перед отъездом приехали посоветоватьсясним. (Санатория находится в 60 км от Мюнхена). Вторая проблема была проблема моей работы. Я должен срочно закончить книгу русских портретов (философов и писателей — от Соловьёва до Есенина)402и ради этой работы решил в этот семестр не читать в университете. Поездка в Англию требовала, конечно, подготовки и стоила бы поэтому довольно много времени. Наконец, не лишён значения и денежный пункт, т. к. билет в Лондон стоит больших денег. Я все поджидал ответа от Чеховского издательства, где уже давно лежит оригинал моей автобиографии403. Если бы ответ был положительным, денежный вопрос не играл бы роли. Но, к сожалению, дело не налаживается. Третьего дня получил письмо от Марги, что в ближайшем году американских денег хватит только на 9 книг, а потому мне предлагают контракт только на сокращённое издательство404в размере 450 страниц. Это значит, что я могу выпустить или I том под заглавием «Затонувшая Россия» или II «Февраль и Октябрь». Мне такое куцее издание не улыбается, т. к. все три тома представляют целостное единство. Попытаюсь предложить выпуск I–го тома без гонорара, но будет ли эта жертва иметь желанное действие — мне ещё не ясно.
Из всего этого взятого вместе мысНаташей пришли к выводу: от всяких публичных лекций и выступлений во всяком случае отказаться. Вопрос же о приезде к Вам в гости и прочтении доклада в Твоём пушкинском доме оставить открытым. Если Наташа будет чувствовать себя вполне хорошо и если моя работа пойдёт успешнее, чем я ожидаю, то недели на две в мае приедем. Если же Наташино здоровье будет требовать тишины и медицинского надзора, то ещё раз сердечно поблагодарив за любовь и память — откажемся.
Сейчас Наташа чувствует себя очень усталой, т. к. в связи с моим семидесятилетием405было много хлопот, работы и забот. Уже за неделю постоянно приходили какие–то интервьюеры. Все интересовались, прежде всего, моим политическим прошлым, описанным мною во II томе автобиографии и моими взглядами на будущее России и Европы в связи с берлинской конференцией. Газетчики народ опасный и ради красного словца не пожалеют никого. Наташа была очень озабочена, как бы они не написали лишних вещей, что неприятно отозвалось на её сердце. Вчера, в самый день рождения, у нас было около 50 человек. Больше 30–ти ужинало. Так как мы никого не приглашали, то было трудно решить, сколько заготовлять яств и пития. Наташа все боялась, что будет мало. И хотя ели крепко, осталось ещё очень много всяких съестных радостей.
Не знаю, как буду справляться с корреспонденцией, т. к. получил около 40 телеграмм и больше 100, частично и очень длинных и очень интересных писем. Идут, конечно, и отдельные чествования–ужины в моих издательствах, у частных знакомых и в дружественной мне части русской колонии. Все это снова нарушило доброе состояние Наташиного здоровья, и я твёрдо решил жить так, чтобы не осложнять её сердечной болезни.
Ну, кончаю, Мария. Ещё раз Тебя и Густава сердечно благодарим и шлем Вам самые наилучшие пожелания.
Твой Фёдор
Публикация и комментарии В. К. Кантора
Опубликовано: Вопросы философии. 2011. № 8. С. 111—143.

