§ 2. Церковь
Мы не станем рассматривать в нашем рассуждении то, как католическая церковь использует для противостояния нападкам диалектики реальное присутствие Папы Римского[30]. Однако же и внутри протестантизма, после того, как Библия в качестве главной твердыни была отвергнута, многие в качестве единственного прибежища обратились к церкви. Хотя Библия все еще подвергается нападкам, хотя ученые теологи защищают ее всеми доступными лингвистическими и критическими способами, вся процедура теперь кажется частично устаревшей — в основном потому, что мы становимся все более и более объективными, а потому не особенно держимся за серьезные заключения, когда они относятся к вере. Буквоедство, в котором все‑таки была своя страсть, совершенно исчезло. А ведь единственной его заслугой и была эта самая страсть. С другой же стороны, оно оставалось вполне комичным. И подобно тому, как рыцарские века завершились приходом Дон Кихота (на завершающей стадии всегда появляется комическая концепция), поэт, комически обессмертив такого несчастного слугу буквы в своем трагико–романтическом произведении, все же дал нам ясно понять, что литературная теология является делом прошлого. Всюду, где присутствует страсть, мы имеем дело также и с романтизмом; человек, наделенный гибкостью и вкусом к страсти, тот, кто знает, что такое поэзия не потому, что зазубрил нечто наизусть, увидит в образе такого героя прекрасное опьянение — нечто сродни тому, как влюбленная девушка сплетает для себя художественное обрамление для Священного Писания, в котором она вычитывает прежде всего повесть о блаженстве собственной эротической любви, — нечто сродни тому, как влюбленная девушка пересчитывает буквы в письме, которое Он ей написал; однако такой человек будет вполне способен увидеть во всем этом и комический элемент. Подобная фигура неизбежно становится предметом насмешек. По какому праву мы тут смеемся —это иной вопрос, поскольку то обстоятельство, что целая эпоха совершенно утратила страсть — это вовсе не предмет для смеха. Смешной аспект зелотизма заключался в том, что бесконечная страсть оказалась направленной на ложный объект (на объект, достигаемый лишь в приближении), однако благой аспект состоял в том, что страсть все‑таки там была.
Перевернуть все таким образом, чтобы отказаться от Библии и положиться на церковь — это поистине чисто датская идея. Тем не менее, я не могу во имя патриотизма ни лично возрадоваться этому «беспримерному открытию» (а именно таково официальное именование этой идеи среди заинтересованных и весьма искусных персон, то бишь создателя идеи и его восхищенных слушателей[31]), ни счесть желательным, чтобы правительство заказало Те Deum[32]от имени всего населения страны, соединившегося в благочестивом благодарственном молебне ввиду такого «беспримерного открытия». Гораздо лучше, а для меня и попросту несравненно проще позволить Грундтвигу оставить при себе именно это: беспримерное открытие. Конечно, одно время ходили слухи, в особенности, когда подобное же движение началось в Германии Делбрюком[33]и его сподвижниками, что Грундтвиг на деле обязан своей идеей Лессингу, хотя наш соотечественник и не признает за тем «беспримерности». Даже в этом случае личной заслугой Грундтвига будет то, что ему удалось превратить небольшой сократический аргумент, сформулированный в виде проблемы с искуснейшей мудростью, редчайшим скептическим умением и превосходной диалектикой, в некую вечную, беспримерную, всемирно–историческую, абсолютную, достигающую небес, озаренную солнцем истину. Однако даже допустив, что со стороны Грундтвига здесь и была некоторая преемственность (хотя я сам вовсе не допускаю ничего подобного, поскольку беспримерное открытие в самой своей беспримерной абсолютности несет на себе несомненный отпечаток Грундтвиговой оригинальности), было бы тем не менее несправедливым сказать, что все тут попросту заимствовано у Лессинга, поскольку во всем, что выходит из‑под пера Грундтвига, нет ровным счетом ничего, что могло бы напомнить нам Лессинга, или что этот великий мастер постижения мог бы с беспримерной уверенностью востребовать как принадлежащее ему имущество. Если бы, по крайней мере, было сказано, что это мудрый диалектик магистр Линдберг[34], одаренный главный поверенный и хранитель беспримерного открытия, возможно, и обязан чем‑то Лессингу, это было бы отчасти похоже на правду. Во всяком случае, открытие многим обязано таланту Лессинга, коль скоро именно благодаря ему оно получило окончательную форму и поневоле приобрело видимость диалектической оболочки, став менее оторванным от всего остального, менее беспримерным — и несколько более приемлемым для обычного здравого смысла.
Грундтвиг верно подметил, что Библия никак не может противостоять напору сомнения, однако он не заметил при этом, что главной причиной тут было то, что и нападение, и оборона были равно укоренены в методе приближения, — методе, который в своем постоянно длящемся стремлении не может быть диалектически адекватным для бесконечно важного решения о том, на чем нам основывать свое бечное блаженство. Поскольку он не сознавал этого диалектически, было чистой удачей, чтоб он вообще сумел выйти за пределы предположений, внутри которых библейская теория имеет свои великие заслуги, свою почтенную ученую значимость. Однако удача — это не то, на что можно полагаться применительно к диалектическому моменту. По правде говоря, было куда более вероятным, что со своей теорией церкви он в конце концов так и останется в кругу все тех же допущений. Оскорбительные слова по поводу Библии, которыми он некогда действительно обидел лютеран старшего поколения, оскорбительные слова и прямой диктат вместо мыслей могут, конечно, удовлетворить только самых преданных последователей — но когда это происходит, видишь, что они и впрямь довольны. Когда хвастливым речам недостает мысли, всем прочим нетрудно заметить, что отсутствие мыслей сказывается и в некоторой развязности выражений.
Подобно тому, как прежде Библия была призвана объективно решать, что является сущностно христианским, а что нет, теперь предполагается, что главной надежной и объективной твердыней является церковь. Точнее, это так называемое Живое Слово церкви, Символ веры и Слово вместе с таинствами.
Сейчас впервые всем стало ясно, что к проблеме следует подходить объективно. Скромный, непосредственный, совершенно не рефлектирующий субъект остается в наивном убеждении, что если только объективная истина действительно способна выстоять, субъект должен быть готов и согласен примерить ее на себя. Тут он постоянно наблюдает некую неизбывную юность (и престарелый Грундтвиг также гордится этим юношеским духом), которая и не подозревает о небольшом сократическом секрете: отношение субъекта по сути своей всегда остается отношением неизменной трудности. Если истина есть дух, то истина означает внутреннее погружение, а отнюдь не непосредственное и совершенно легкое отношение непосредственного Geist[35]к суммарному итогу всех допущений, даже когда такое отношение ошибочно называют «верой», представляющей наиболее решительное выражение субъективности. Вектор не–рефлектирующего сознания всегда обращен наружу — «туда», по направлению к цели, по направлению к объективности. Сократический секрет — каковой, если только христианство не является бесконечным движением вспять, может уходить в бесконечность, только еще больше углубляясь во внутреннее, — состоит в том, что движение направлено внутрь, а истина есть преобразование субъекта внутри себя самого. Гений, предсказывающий Греции несравненное будущее, попросту незнаком с греческой культурой. Я бы весьма рекомендовал тут изучение греческого скептицизма. Благодаря скептикам мы можем основательно познакомиться с тезисом, понимание которого всегда будет требовать времени, практики и дисциплины — слишком тернистый путь для легкомысленных речей! —а именно: чувственно ощутимая надежность, не говоря уж об исторической надежности, всегда остается ненадежной, всегда будет всего лишь неким приближением, между тем как позитивное и непосредственное отношение к позитивному остаются негативными.
Первая диалектическая трудность применительно к Библии заключена в том, что как только ее превращают в некую твердыню, тотчас же начинается вводное приближение, а субъект выносится за скобки, так что заключения тут можно ждать целую вечность. Новый Завет — это нечто, относящееся к прошлому, и потому в строгом смысле слова он историчен. Таков соблазнительный аспект рассмотрения, который мешает нам сделать проблему субъективной и обращается с ней объективно, отчего проблема вообще так и не начинает существовать для нас. «Философские крохи» рассматривают эту трудность в главе 4 и главе 5, предлагая снять всякое различие между последователемсовременником и позднейшим последователем, даже если их и разделяют 1800 лет. Это чрезвычайно важно для того, чтобы проблема (само противоречие, заключенное в том, что Бог существовал в человеческом облике) не смешивалась с историей вопроса, иначе говоря, с summa summarum[36]различных мнений, накопившихся за 1800 лет, и тому подобным.
Опираясь на конструктивное воображение, «Философские крохи» подчеркивали важность именно этой проблемы. Трудность, связанная с Новым Заветом как с чем‑то, относящимся к прошлому, теперь попросту отменяется церковью, которая поистине весьма и весьма связана с настоящим.
В этом смысле у теории Грундтвига есть свои достоинства. Она была в дальнейшем развита (в особенности Линдбергом) с искусной, прямо‑таки юридической дотошностью. По его мнению, церковь устраняет всякую необходимость в доказательствах, требовавшихся для Библии, поскольку Библия относится к прошлому, тогда как церковь есть дело настоящего. Линдберг совершенно справедливо замечает: требовать от церкви доказательств, что та существует, — это полная чепуха; это все равно что требовать от живого человека доказательств, что он действительно существует[37]. Линдберг тут абсолютно прав, и его заслуга состоит в том, что он с неколебимой и ясной самоуверенностью продолжает придерживаться своей точки зрения.
Стало быть, церковь существует; именно у церкви (существующей в настоящем, то есть современной вопрошающему, так что и сама проблема оказывается равно современной) можно научиться тому, что является сущностно христианским, — раз уж именно это церковь и проповедует.
Верно. Однако даже Линдберг не может ограничиться этой точкой зрения (а я определенно предпочитаю иметь дело с диалектиком, оставив все беспримерное Грундтвигу). Таким образом, после того как было заявлено: церковь существует и именно у нее можно научиться тому, что является сущностно христианским, далее утверждается: эта церковь, нынешняя церковь, и есть церковь апостольская, это та же самая церковь, которая существовала на протяжении восемнадцати веков. Соответственно, предикат «христианская» является чем‑то большим, чем просто предикат, определяющий нынешнюю церковь; будучи отнесен к нынешней церкви, он определяет нечто прошлое, а стало быть; и здесь возникает вопрос об историчности — точно так же, как он возникал применительно к Библии. Вот и оказывается, что все достоинства здесь свелись к нулю. Единственный исторический аспект, превосходящий нужду в каком‑либо доказательстве, есть нынешнее су–ществование; всякое определение, связанное с прошлым, нуждается в доказательстве. Так, если некто скажет другому человеку: «Докажи, что ты существуешь», — последний с полным правом ответит: «Что за чепуха». Но стоит ему сказать: «Я, существующий ныне, по сути своей существовал как та же самая личность более четырехсот лет назад», — другой тотчас же воскликнет: «Теперь мне нужны доказательства». Странно, что все это прошло незамеченным таким опытным диалектиком, как Линдберг, который вполне способен довести рассмотрение до логического завершения.
В то самое мгновение, когда с помощью Живого Слова община верующих столь успешно продвинулась вперед, сама проблема вернулась к той же исходной точке, где она была применительно к библейским теориям. Возражения подобны ниссе–домовому[38]: человек переезжает жить на новое место, и домовой перемещается вместе с ним. Временами это может быть обманчивым. Внезапно изменив план операции, — особенно если, на счастье, никто не наступает на новые линии обороны, — гений, подобный Грундтвигу, вполне может счесть себя блаженно счастливым, полагая, что теперь‑то все обстоит просто прекрасно благодаря его беспримерному открытию. Пусть церковь несет свой крест — точно так же, как прежде это пришлось делать Библии, пусть даже все эти возражения попросту угрожают ее уничтожить — что с того? И тогда, вполне естественно, вновь возникает нужда во вводных схоластических дисциплинах (всякая другая процедура уничтожит саму теорию церкви и переведет проблему в сферу субъективности, где ей, конечно же, и следует быть, — однако такого положения вещей объективный Грундтвиг даже не может себе вообразить). Эти ученые дисциплины призваны доказать оригинальность Символа веры, его единообразие повсюду на земле и во всякий момент времени на протяжении восемнадцати веков (а тут критическое осмысление столкнется с трудностями, совершенно неведомыми для библейской теории)[39], для чего придется основательно порыться в старых книжках. Живое Слово нисколько не помогает, но, конечно, совершенно бесполезно пытаться втолковать это Грундтвигу. А потому все тут делается не с реальной надеждой, но с надеждой суетной, иллюзорной. Живое Слово провозглашает существование церкви. Верно, даже сам сатана не способен никого лишить этого; однако Живое Слово вовсе не показывает, что церковь, существовавшая на протяжении восемнадцати веков, по сути своей осталась той же самой, что она существовала вне каких бы то ни было перемен, и так далее; даже диалектик–подмастерье способен заметить это. Живое Слово как проявление существования соответствует непосредственному недоказуемому существованию того, что существует ныне, однако поскольку в качестве прошлого оно здесь недоказуемо (ибо настоящее превосходит всякое доказательство), Живое Слово весьма мало соответствует прошлому, и тем меньше, что используемый здесь предикат указывает только на непосредственное настоящее. Грундтвигова анафема, падающая на головы тех, кто не может понять блаженной и решающей силы Живого Слова по отношению к категории исторического прошлого (иначе говоря, Живого Слова умерших), никак не может служить доказательством ни того, что сам Грундтвиг умеет мыслить, ни того, что его оппоненты на это не способны.
Магистр Линдберг, у которого на плечах слишком хорошая голова, чтобы он мог довольствоваться тревожными увещеваниями год за годом, сам как раз и способствовал важному повороту. Однажды, когда зашел спор относительно того, как правильнее сказать: «Верую в христианскую церковь» или же «Верую, что христианская церковь существует», — он сам обратился к старым книжкам, чтобы доказать, когда именно появилась ошибочная версия. Ничего другого, конечно же, и не остается, разве что в Символ веры будет включен отказ от чего‑нибудь еще, — к примеру, отказ от всякого здравого мышления в угоду беспримерному открытию и абракадабре Живого Слова[40].
И вот так процесс начинается заново, идя дорогой все того же приближения. Снова идут в дело скобки, и никто не в силах сказать, когда же все это закончится, ибо все это есть и остается всего лишь приближением, А такое приближение обладает любопытным свойством длиться сколь угодно долго.
Соответственно, теория церкви, если ее сравнить с теорией Библии, имеет то преимущество, что устраняет более позднее историческое и превращает историческое в нечто нынешнее. Однако даже это преимущество исчезает, как только в игру вступают более конкретные определения.
Все, что порой говорилось другими о признании превосходства христианского Символа веры над Библией в качестве единственной защиты от любых нападок, представляется весьма туманным. Тот факт, что Библия — книга толстая, а Символ веры — это всего лишь несколько строк, составляет весьма иллюзорное утешение и годится разве что для тех, кто еще не понял, что просторность мыслей отнюдь не всегда пропорциональна пространности изложения. И в самом деле, нападающим достаточно изменить линию атаки, то есть обратить нападки против Символа веры, и все придет в прежнее положение. Если нападающие, пытающиеся отрицать личность Святого Духа, проверяют свое умение на новозаветной экзегетике, то они вполне могут придерживаться и различия, проводимого Линдбергом (тот рассуждал о том, следует ли в Символе веры говорить «Святой Дух» или же «Святой Дух»). Это всего лишь пример, поскольку применительно к историческим проблемам, конечно же, невозможно прийти к такому объективному решению, чтобы никакое сомнение уже больше не было способно его поколебать. Это также указывает на то, что проблема должна быть сформулирована субъективно и что было бы сущим недоразумением стремиться объективно уверить человека в ее истинности, ибо тем самым мы избегали бы риска, — а страсть всегда выбирает внутри риска и непременно продолжает оставаться в сфере его действия, если только она придерживается своего выбора. К тому же было бы величайшей несправедливостью, если бы некое последующее поколение могло гарантированно, то есть объективно, войти внутрь христианства и принять участие в чем‑то, что в прежних поколениях покупалось ценой крайне опасной субъективности, на что люди порой тратили всю жизнь, обретая христианство в этой великой опасности.
Если же некто скажет, что краткое утверждение легче отстаивать и труднее атаковать, он тем самым не берет в расчет главное: то, как много мыслей бывает заключено в таком кратком тезисе. Соответственно, кто‑нибудь еще сможет с полным правом сказать (иногда, как in casu[41], оба эти спорщика совпадают, ибо таковы апостолы): более пространное рассуждение гораздо яснее, его легче отстаивать и труднее атаковать. Но все, сказанное в этом духе, все pro и contra остаются всего лишь скептически настроенным приближением.
Церковную теорию достаточно восхваляли за объективность; само это слово в наши дни стало своего рода способом достойно и не теряя лица внести необходимые поправки, благодаря которым мыслители и пророки, как им кажется, сообщают друг другу нечто крайне важное. К сожалению, там, где объективность действительно необходима, то есть в сфере строгой учености, она довольно редко встречается, поскольку ученый, способный проводить умелое вскрытие, поистине редок. В отношении к христианству, однако же, объективность есть крайне неудачная категория, и тот, кто обладает объективным христианством и ничем больше, ео ipso является язычником; ибо христианство есть дело духа, и субъективности, и внутреннего содержания. Не стану отрицать, что церковная теория объективна; скорее уж, я хотел бы специально подчеркнуть это следующим образом. Когда индивид, который бесконечно и страстно заинтересован в собственном вечном блаженстве, приходит в отношение с церковной теорией таким образом, что готов основывать это свое вечное блаженство на ней, он становится комичен. Он делается комичен не потому, что бесконечно, страстно заинтересован, — это в нем как раз самое лучшее; он делается комичен, поскольку объективность несовместима с личным интересом. Если именно исторический аспект Символа веры (скажем, был ли Символ веры заповедан апостолами и т. д.) становится решающим, тогда на каждой йоте нужно бесконечно упорно настаивать; поскольку же все это возможно лишь approximando[42], индивид обнаруживает себя внутри противоречия: он увязывает, точнее, старается увязать свое вечное блаженство с этим приближением, однако по сути не способен это сделать, так как приближение никогда не завершается. Отсюда, в свою очередь, следует, что даже в целой вечности ему так и не удастся увязать свое вечное блаженство с таким приближением; в лучшем случае он всего лишь свяжет свое вечное блаженство с чем‑то сравнительно менее страстным. Если бы основательного решения можно было достичь, используя Символ веры вместо Писания, все феномены эмпирического мира рождались бы в полной аналогии с зелотизмом озабоченной библейской экзегетики. Такой индивид всегда будет трагичен в силу своей страсти и комичен, поскольку он увязывает эту страсть с чем‑то приблизительным. Если некто пожелает теперь подчеркнуть значимость таинства крещения и будет основывать свое вечное блаженство на том, что он был крещен, он опять‑таки становится комичным — и это вовсе не потому, что его бесконечно заинтересованная страсть сама по себе комична (вовсе нет, это как раз достойно самого глубокого уважения), но потому, что предметом этой страсти стало приближение. Все мы живем в убеждении, что были крещены, однако если крещение действительно играет решающую роль, если оно становится бесконечно решающим для моего вечного блаженства, значит, я — и, соответственно, всякий, кто не достиг еще объективного блаженства и не отмахнулся от страсти, как от детской забавы (для такого человека поистине не было бы никакого интереса искать основание для собственного вечного блаженства, раз он может с такой легкостью основывать его на столь малом), —значит, я должен добиваться определенных гарантий. Увы, беда в том, что относительно исторического факта мне гарантировано в лучшем случае приблизительное знание. Мой отец утверждает, что я был крещен; в приходской книге есть соответствующая запись; у меня есть письменное свидетельство[43], и так далее. О да, я‑то убежден, что все так и есть. Но предположим, что у человека довольно страсти, чтобы понять значение собственного вечного блаженства, и предположим, что он теперь пытается увязать это вечное блаженство с вопросом о том, был ли он действительно крещен, —такой человек неминуемо придет в отчаяние. Двигаясь по этому пути, теория церкви должна неминуемо прийти к баптизму или, по крайней мере, к повторению крещения и причастия, чтобы человек мог обрести полную уверенность, — при условии, конечно, что теория церкви вообще может еще на кого‑то воздействовать и пока не стала совершенно объективной.
Именно потому, что Грундтвиг как поэт подвержен всплескам непосредственной страсти (и это в нем как раз вполне великолепно), он чувствует нужду —и в непосредственном смысле слова чувствует ее очень глубоко—нужду в чем‑то прочном, в чем‑то, что способно было бы противостоять диалектике. Но подобная нужда есть всего лишь потребность в суеверно неколебимой точке, поскольку, как уже было указано выше, всякая граница, которая пытается удержать на расстоянии диалектическое, ео ipso является суеверием. Хотя Грундтвиг и бывает взволнован порывами непосредственной страсти, это еще не означает, что ему неведомы искушения. Именно из‑за этих искушений он и идет на запрещенный трюк, хватаясь за нечто магическое и полагая, что потом, после того как опора найдена, останется довольно времени для всех всемирно–исторических забот. Но в этом‑то как раз и заключено противоречие: вначале человек опирается на нечто магическое в отношении самого себя, а затем занимается всей мировой историей. Если же относиться к искушению диалектически, если строить свою победу над ним также диалектически, человеку хватит забот с собой самим. Разумеется, тогда у него не будет случая осчастливить все человечество беспримерными видениями.
В связи же с вопросом о вечном блаженстве я не возьмусь решать, будет ли совершенно противоречить христианству попытка обрести покой в уверенности, что ты был крещен, подобно тому как для евреев обрезание, а также уверенность в том, что они потомки Авраамовы, были решающим фактором в доказательстве особого отношения с Богом. Так или иначе, в подобных случаях покой обретают не в духовном отношении с Богом, которое строится в свободе (если мы отстаиваем отношение свободы, мы остаемся в пределах теории субъективности, в которую входят все истинные религиозные категории, где каждый человек должен заботиться лишь о собственном спасении, и этой заботы ему более чем достаточно, поскольку это спасение становится делом все более трудным —все более интенсивным в своем внутреннем отношении — по мере того, как индивидуальность оказывается все более важной, так что все эти игры, когда некто притворяется всемирноисторическим гением и таким же всемирно–историческим образом пытается выстроить свои особые отношения с Богом, оказываются истинным легкомыслием даже применительно к моральной жизни человека), но в некотором внешнем событии; а это означает, в конечном итоге, что от искушения уклоняются с помощью некоего магического крещения[44], а не потому, что все существо человека проникнуто верой.
Относительно этого, равно как и в прочих подобных случаях, у меня нет собственного мнения; я просто хочу внутри некой воображаемой конструкции представить вам саму проблему.
В том же, что касается библейской теории, то даже если автор этих строк со временем продолжал бы все более убеждаться в свойственных ей диалектических искажениях, он все равно должен был бы с благодарностью и восхищением вспомнить все замечательные достижения, выдвинутые внутри этой доктрины, вспомнить все эти работы, отличавшиеся редкостной ученостью и основательностью, вспомнить благодатное впечатление от тех литературных опытов, на полный обзор которых автор не претендует и относительно которых, конечно же, не обладает в полной мере специальными знаниями. А вот с теорией Грундтвига автору нисколько не жаль расставаться, и он не испытывает никакого особого сожаления при мысли о своих расхождениях с этим мыслителем. Ни один человек, искренне стремящийся прояснить свою позицию, не захочет иметь Грундтвига своим союзником, и уж никак не захочет этого тот, кто не любит суеты, особенно когда такая суета становится единственным отличительным признаком занимаемой позиции. Что же до магистра Линдберга, то он настолько широко образован и как диалектик настолько опытен, что в качестве союзника всегда составляет значительное приобретение, в качестве же оппонента способен сделать спор крайне трудным; вместе с тем даже состязание с ним доставляет большое удовольствие: он умелый фехтовальщик, который разит точно в цель, но не убивает на месте, так что выживший противник остается в убеждении, что понес поражение не он сам, но некий огромный абсолют. Мне всегда казалось несправедливым по отношению к Линдбергу, что в то время как пастор Грундтвиг получает ежегодное содержание в виде восхищения публики, равно как и разовый доход от почитающих его партийных последователей, Линдбергу всегда приходится оставаться в тени. Однако поистине тут есть нечто еще, и это поистине можно сказать о Линдберге: у этого человека есть голова на плечах; о Грундтвиге же поистине можно сказать только нечто весьма и весьма сомнительное: он провидец, бард, скальд, визионер, некто с почти беспримерным видением мировой истории и одним глазом, устремленным в глубины.

