Благотворительность
Заключительное ненаучное послесловие к «Философским крохам»
Целиком
Aa
На страничку книги
Заключительное ненаучное послесловие к «Философским крохам»

Предисловие

Άλλα δή γ’, ώ Σώκρατες, τί οΐει ταϋτα είναι συνάπαντα; κνήσματα τοί έστι και περιτμήματα των λόγων, δπερ αρτι ελεγον, κατά βραχύ διηρημένα

Но я должен спросить тебя, Сократ: в чем, по–твоему, смысл всего этого? Как я сказал уже раньше, все это всего лишь обрывки и обрезки аргументов, порубленные на мелкие кусочки.

Платон. Гиппий Больший, 304 а

Редко, пожалуй, случается, чтобы литературное произведение обрело столь счастливую судьбу — в полном соответствии с желаниями автора‑как это произошло с моими «Философскими крохами». Хотя обычно я сдержан и полон сомнений относительно любого частного мнения и не доверяю собственным суждениям, тут я должен не колеблясь и вполне правдиво заявить по поводу судьбы моего маленького памфлета: он не вызвал никакого шума — ну совершенно никакого. А спокойный автор — в полном соответствии с поговоркой «лучше быть хорошо повешенным, чем скверно венчанным» — повешенный, и повешенный вполне удачно —так и остался висеть. Ни один человек — пусть даже и в шутку — не спросил его, а за что его, собственно, повесили. Но именно этого автор и добивался: лучше уж пусть тебя повесят, чем в несчастливом браке приведут в систематическое отношение родства со всем миром. Основываясь на природе самого памфлета, я надеялся, что так и произойдет, но, принимая во внимание брожение нынешнего времени, ввиду всех этих распространившихся беспрерывных предчувствий и пророческих видений, а также суждений спекулятивной философии, я боялся, как бы по какой‑то несчастливой случайности мое желание не столкнулось бы с непреодолимым препятствием. Даже если сам ты, по сути, всего лишь скромный путник, всегда рискованно приезжать в незнакомый город, когда его население чегото ждет, причем ждет в разной степени воодушевления: одни —заряжая пушки для салюта, другие — украшая ратушу и репетируя приветственные речи с празднично одетой группой встречающих, некоторые же —с систематической настоятельностью макая перо в чернильницу и держа открытой записную книжку в предвкушении прибытия обещанного незнакомца. Ошибка тут всегда возможна. Литературные промахи подобного рода просто в порядке вещей.

Потому можно лишь возблагодарить судьбу, что ничего такого не случилось. Без всякого переполоха, без всякого кровопролития и пролитых чернил — этот памфлет прошел совершенно незамеченным. На него не писали рецензий, его совершенно нигде не упоминали; никакое литературное брожение не усиливало искусственно его воздействия; никакие ученые дискуссии не запутали замерших в ожидании жителей города; никакие восклицания часовых не заставили вскочить на ноги граждан читающей вселенной. Подобно тому как само его сочинение не требовало никакого волшебства, дальнейшая судьба его избежала напрасных тревог. А потому и автор его находится в завидном положении: qua[3]автор он никому ничего не должен. Я имею в виду критиков, рецензентов, посредников, ценителей и тому подобных персон, которые в литературном мире играют роль портных, призванных «сотворить человека» в обычной жизни, — именно они обеспечивают моду на автора и формируют точку зрения читателей. С их помощью и благодаря их искусству книга начинает чего‑то стоить. Правда, потом с этими благодетелями приходится расплачиваться, — подобно тому как, по словам Баггесена, портные «поочередно убивают клиентов счетами за то, что сами же и сотворили».[4]Ты становишься обязан им всем и не можешь даже расплатиться по долгам новой книгой, поскольку значимость этой новой книги — если таковая обнаружится — будет создана искусными усилиями и помощью все тех же благодетелей.

Вдохновленный этим подарком судьбы, я собираюсь продолжать. Поскольку мне ничто не препятствует, и поскольку я не связан поспешными обещаниями соответствовать запросам времени, я продолжаю — следуя исключительно внутренним побуждениям — месить тесто своих размышлений, пока, на мой взгляд, тесто не будет достаточно размято. Аристотель сказал как‑то, что его современники установили совершенно бессмысленное правило, согласно которому рассказ должен двигаться быстро; он продолжает: «Здесь вполне уместен ответ, который был дан месильщику теста, — на вопрос о том, должно ли это тесто быть мягким или вязким, ему сказали: а что, нельзя разве вымесить его в самый раз?» Единственное, чего я боюсь, — это произвести сенсацию, в особенности, шум одобрения. Хотя время наше можно назвать открытым, либеральным и благоприятным для систематического рассуждения, хотя священные требования прав человека, отстаиваемые многочисленными и почитаемыми трибунами, встречают повсеместное одобрение, мне все же кажется, что наш предмет рассмотрения еще не постигнут диалектически, — ведь иначе усилия отдельных избранников едва ли встречались бы шумным ликованием, тройными возгласами «ура!» посреди ночи, факельными процессиями и другими досадными вторжениями в область этих же самых прав. Кажется вполне справедливым утверждение, что в рамках допустимого любой человек должен иметь право поступать, как ему заблагорассудится. Вторжение же имеет место, когда один человек накладывает на другого непременное обязательство поступать определенным образом. В этом смысле любое проявление неудовольствия вполне допустимо, поскольку оно не вторгается с таким обязательством в жизнь другого. Если толпа кричит: «Pereat!»[5]— это еще не вторжение в личную свободу. Человек, который вызвал все это возмущение, ничего не должен делать; от него ничего не требуется. Он может спокойно отдыхать в своей гостиной, курить сигару, заниматься собственными мыслями, шутить с возлюбленной, завернуться в халат, мирно уснуть—-да что там! — он может вообще отсутствовать, поскольку его личное присутствие отнюдь не необходимо здесь. Но вот факельное шествие — совсем другое дело: если прославленный герой отлучился, он должен тотчас же вернуться обратно; если он только что закурил сигару, ему придется затушить ее; если он лег в постель — придется встать, спешно натянуть на себя брюки и с непокрытой головой бежать под открытое небо произносить речи. И все, что относится к знаменитостям, когда те оказываются объектом массового поклонения, применимо — в более скромных масштабах—и к нам, людям меньшего калибра. К примеру, жесткая литературная полемика не будет покушением на личную свободу автора, — почему бы всем нам не иметь возможности высказать свое мнение; тот, кто подвергся подобному нападению, может спокойно заняться своим делом: набить трубку, оставить рецензию непрочитанной и так далее. Критическая статья, которая определяет автору место за пределами литературы, — это не беззаконное вторжение, но вот критическая статья, отводящая ему место внутри, действительно может встревожить. Случайный прохожий, который насмеялся над вами, не вынуждает вас ни к каким ответным действиям, — напротив, он скорее оказывается у вас в долгу, поскольку вы дали ему случай посмеяться. Каждый из вас остается при своем, здесь нет никакой тревожащей или вынуждающей взаимной зависимости. Случайный прохожий, который посмотрел на вас с вызовом, давая тем самым понять, что счел вас недостойным даже учтивого поклона, не вынуждает вас ни к каким ответным действиям, — напротив, он освобождает вас, скажем, от необходимости снимать шляпу в ответном поклоне. А вот от поклонника так просто не отвяжешься» Его нежная привязанность быстро превращается в тяжкое обязательство для того несчастного, который стал предметом восхищения: будь тот даже самым независимым из людей, — прежде, чем он сообразит что к чему, его уже на всю жизнь связали требованиями и обязательствами. Если автор без всякой отсылки позаимствует идею у другого писателя, если он в дальнейшем злоупотребит тем, что позаимствовал, — он еще не нарушает тем самым личные права другого автора. Но вот когда он с восхищением называет другого писателя в качестве источника своего вдохновения, когда он злоупотребляет этой идеей и при этом прямо цитирует этот источник, — дело приобретает скверный оборот. Потому‑то с диалектической точки зрения негативное никогда не будет вторжением, — таковым может выступать только нечто позитивное. Как все это странно! Подобно тому как свободолюбивый народ Северной Америки изобрел самое суровое из всех возможных наказаний — молчание, наше либеральное и открытое время выдумало все эти крайне нелиберальные благоглупости — факельные шествия во мраке ночи, троекратные ежедневные поздравления, троекратное «ура!» в честь великих людей, — равно как и подобные же благоглупости более скромного масштаба для людей поскромнее. Сам принцип социальности по сути совершенно нелиберален.

То, что предлагается здесь читателю —это опять‑таки памфлет proprio marte, proprio stipendio, proprio auspiciis[6]. Он принадлежит автору в том смысле, что тот является владельцем любого малого фрагмента, которым располагает, — в остальном же можно лишь сказать, что у него нет крепостных, — и сам он не является крепостным. Надежда его заключена лишь в том, что судьба и на сей раз окажется благосклонна к этой небольшой работе, —то бишь отвратит от нее трагикомическую случайность, в результате которой какой‑нибудь серьезный провидец или же насмешливый шутник сумел бы убедить современников в том, что она действительно нечто из себя представляет, а затем попросту сбежал бы от ответственности, оставив бедного автора в полной растерянности — совсем как того бедного крестьянского ребенка из сказки.

И. К.