Благотворительность
Заключительное ненаучное послесловие к «Философским крохам»
Целиком
Aa
На страничку книги
Заключительное ненаучное послесловие к «Философским крохам»

§ 1. О том, что исходная точка была найдена в языческом сознании, и почему это произошло

Читатель тех крох философии, что были представлены в «Философских крохах», вспомнит, что произведение это не доктринально, но экспериментально. Оно берет в качестве исходной точки языческое сознание, а затем экспериментально ищет некое толкование существования, о котором действительно можно было бы сказать, что оно пошло дальше язычества. Современному спекулятивному знанию почти удался фокус пойтидальше, чем христианство, да к тому же еще вдругую сторону, —или, во всяком случае, представить христианство зашедшим так далеко, что оно уже готово развернуться и вернуться к язычеству. Нет никакой путаницы в том, чтобы предпочесть язычество христианству, но вот представить язычество как высшую точку христианства значит быть несправедливым к ним обоим: к христианству, поскольку оно попросту становится чем‑то иным, и к язычеству, поскольку оно вообще ничем не становится, хотя некогда чем‑то и было. Спекулятивное мышление, которое хвалится тем, что вполне поняло христианство и вместе с тем объясняет себя самое как высшее развитие внутри христианства, прежде всего с удивлением обнаруживает, что не существует вообще ничего, лежащего «по ту сторону». «Иной мир», бытие «по ту сторону» и все тому подобные представления оказываются здесь всего лишь диалектическими ограничениями конечного рассудка. «Иной мир» стал шуткой, он кажется теперь настолько сомнительным притязанием, что никто уже не решается его отстаивать, —да, впрочем, никто больше и не выдвигает эту концепцию; забавно даже думать о том, что было время, когда это представление меняло все наличное существование человека. Ясно, чего можно ждать с этой стороны в качестве ответа на главную проблему «Философских крох»: с точки зрения спекулятивного мышления, сама эта проблема является выражением диалектической ограниченности, поскольку в небесном sub specie aeterni[319]снимается и само различие между «здешним миром» и «миром иным». Однако все дело в том, что эта проблема —это отнюдь не проблема логики, да и что общего может быть у логического мышления с наиболее патетичной из всех проблем, то есть с вопросом о вечном блаженстве. Это проблема существования, существование же не тождественно пребыванию sub specie aeterni. В этой связи, вероятно, опять станет ясно, сколь необходимо принимать особые меры предосторожности перед тем, как вступать в спекулятивные рассуждения подобного рода: вначале необходимо отделить самого спекулятивного мыслителя от его спекуляций, а затем — подобно тому как это бывает в случаях черной магии, ведовства и одержимости дьяволом, — необходимо мощное заклинание, чтобы спекулятивный мыслитель вновь превратился вэкзистирующегочеловека, то есть вернулся в свое подлинное состояние.

О том, что содержанием этой гипотезы, экспериментально разработанной в «Философских крохах», было именно христианство, в самом этом произведении ничего не говорится. Это умолчание было попыткой перевести дух прежде, чем ввязываться во все исторические, историко–догматические, предваряюще–разъяснительные, церковные вопросы касательно того, что же такое христианство. Ведь ни одно человеческое существо в последнее время не попадало в такое несчастное состояние, как христианство в целом. С одной стороны, ему предлагают спекулятивное разъяснение, которое вдруг обнаруживает, что истинным содержанием христианства является язычество, с другой же оказывается, что никому вообще еще с точностью не ясно, что же такое христианство. Достаточно бегло просмотреть последний ярмарочный книжный каталог[320], чтобы увидеть, в какое время мы живем. В обычной жизни, когда мы слышим на улице крики продавцов креветок, мы естественно полагаем, что на дворе середина лета; когда же предлагают свой товар разносчики зелени, мы понимаем, что это весна, а когда торгуют устрицами, это, по всем приметам, должна быть зима. Но вот когда —как это было прошлой зимой —в один и тот же день предлагают креветок, зелень и устрицы, возникает большое искушение предположить, что в жизни смешалось все вообще, и мир явно не дотянет до Пасхи. Еще большая путаница возникает, когда заглядываешь в книжный каталог, читая все, что там говорится о книгах, —как написанное самими авторами, так и сочиненное издателями, причем последние постепенно становятся в высшей степени значительными голосами в литературе. Summa summarum[321], мы живем в очень бурное время, — во всяком случае, в очень запутанное.

Стало быть, для того чтобы устроить выходной измученной христианской терминологии (выходной, в котором та весьма нуждается, даже оставаясь по–прежнему спокойно–глубокой и непостижимой, пусть и оказавшейся загнанной и почти бессмысленной в обычном употреблении), для того чтобы — по возможности — не пропасть самому в этой толкотне, я предпочел избегать слова «христианство» и воздерживаться от выражений, которыми с такой легкостью бросаются и которые столь же легко путают в любом обсуждении. Вся христианская терминология уже давно используется спекулятивным мышлением в собственных целях, поскольку предполагается, что такая спекуляция и есть христианство. Даже газеты употребляют высочайшие догматические выражения в качестве вполне подходящих ингредиентов для своей кухни. В то время как политики с тревогой ожидают общего банкротства правительств, нас может ждать куда более серьезное банкротство в сфере духа, поскольку понятия постепенно оказываются выхолощенными, слова же принуждают выражать все что угодно, так что сами расхождения между спорящими становятся такими же смешными, как и их единомыслие. Ведь одинаково смешно вступать в дискуссию на основании случайных слов — и приходить к соглашению на основании случайных слов. Но если даже самый прочный и неколебимый смысл стал случайным и шатким, чего нам остается еще ждать? Подобно беззубому старику, способному лишь шепелявить своими деснами, современное рассуждение о христианстве постепенно утратило всякую привлекательность, которая обыкновенно проистекает лишь от мощи энергичной терминологии, — и потому оказалось сведено до уровня беззубого бормотания.

Для меня совершенно ясно, что вся путаница, связанная с христианством, объясняется тем, что оно отодвинуто назад на целую жизненную стадию. То обстоятельство, что мы становимся христианами еще в детстве, дало основание считать, будто человек является тем, что и предполагалось κατά δύναμιν[322]. Крещение во младенчестве может быть допустимо и похвально, —с одной стороны как то, что представляет интересы церкви в ее защите от фанатиков, с другой же —как прекрасная, провиденциальная забота благочестивых родителей; однако позднее вся ответственность ложится на самого индивида. Между тем все так же смешно видеть, как люди ведут себя как христиане по торжественным случаям, но при этом остаются христианами единственно по причине свидетельства о крещении, поскольку самая смешная штука, которая может приключиться с христианством, — это возможность превратиться в то, что зовется обычаем и привычкой в самом банальном смысле этого слова. Подвергаться преследованиям, вызывать ненависть, издевку и насмешки, или же быть благословенным и прославляемым, — все это вполне подходит величайшей из всех сил, но вот стать прирученным и смирным обычаем, bon ton и тому подобным — это совсем другое дело. Попробуем представить все это в образах. Для царя вполне уместно быть любимым народом, почитаться им в силу своего величия, или же, если уж дела пошли скверно, ну что ж, пусть те же люди даже свергнут его с престола во время мятежа, пусть он падет в битве или будет томиться в темнице вдали от всего, что напоминало бы ему о прежнем состоянии, — но вот царь, превратившийся в докучливого официанта, который крайне доволен своим положением, — эта перемена куда более ужасная, чем цареубийство. Смешным может быть и нечто прямо противоположное: к примеру, то, как христиане на похоронах порой прибегают к чисто языческим выражениям, говоря об Элизиуме и тому подобном; однако столь же смешно и то, когда человек, для которого христианство ровным счетом ничего не значило, — так что ему даже не было смысла от него отказываться, — умирает, а затем у его могилы священник — как нечто само собой разумеющееся — приглашает его вступить в вечное блаженство, как оно понимается в соответствии с христианской терминологией. И уж пожалуйста, не напоминайте мне о том, что у нас всегда останется различие между церковью видимой и невидимой и что никто не может брать на себя право судить сердца. Это все очень далеко, о, поистине очень далеко! Просто когда человек становится христианином и принимает крещение в более зрелом возрасте, тут по крайней мере остается шанс иметь хоть какую‑то уверенность в том, что христианство имеет для крещаемого некий смысл. Оставим Богу возможность судить сердца! Но когда человека крестят в двухнедельном возрасте, когда считается удобным оставаться христианином de nomine[323], когда отречься от христианства было бы неприличным и чреватым неприятностями, когда, повторяю вам, общественное мнение твердило бы примерно следующее: «Как глупо с его стороны поднимать из‑за этого столько шума!», — ну что ж, тогда действительно нельзя отрицать, что принадлежность к церкви видимой стала весьма сомнительным свидетельством в пользу того, что человек и в самом деле христианин. Видимая церковь расширяется таким образом, что в конце концов отношение оказывается перевернутым: подобно тому, как некогда требовалась сила и ярость убежденности, чтобы стать христианином, ныне — хотя я вовсе не отстаиваю подобное усилие — потребны храбрость и энергия, чтобы отказаться быть христианином, между тем как довольно всего лишь пустой бездумности, чтобы продолжать им оставаться. Тем не менее, считается вполне подходящим отстаивать крещение во младенчестве; это значит, что не нужно вводить никакого нового обычая. Однако поскольку сейчас все так изменилось, само духовенство должно осознать, что если раньше, когда христианами были столь немногие, его задачей было завоевать людей для христианства, то теперь задачей становится завоевать их, коли возможно, отпугивая людей прочь, — ибо главное несчастье, конечно же, в том, что все они стали как бы христианами. Когда христианство вошло в мир, люди не были христианами, и трудность состояла в том, чтобы христианином стать; в наши дни трудность становления христианином состоит в том, что человек должен собственным усилием превратить первичное бытие христианином в возможность, с тем чтобы потом стать христианином в истине. Трудность здесь тем больше, что все это должно и даже непременно вынуждено происходить тихо, внутри индивида, без всякого решающего внешнего действия, чтобы все это не стало анабаптистской ересью или чем‑то подобным. Однако всякому известно, что даже во внешнем мире прыгнуть с места, без разбега, и приземлиться на то же самое место — это труднейший из всех прыжков, причем сам этот прыжок стал бы намного легче, если сохранять хотя бы малое расстояние между тем местом, на котором прыгун стоял, и тем местом, где ему нужно было приземлиться. Подобным же образом, труднейшее из всех решений — это такое действие, когда тот, кто решает, вовсе не удален от самого решения (как это бывает в случае, если нехристианин собирается принять решение о том, стоит ли ему становиться христианином), но, напротив, ему кажется, что такое решение для него уже принято. В этом случае трудность, связанная с принятием решения, будет двойной: во–первых, осознание того, что первоначальное решение было лишь видимостью, некой возможностью, — и наконец, само это решение. Если сам я — нехристианин, а решение мое будет стать христианином, христианство поможет мне осознать такое решение, а расстояние между нами только помогает мне в этом — совершенно так же, как разбег помогает прыгуну. Но если мне кажется, что решение уже было принято, если я уже христианин (иначе говоря, я был крещен, что само по себе составляет лишь возможность), здесь нет ничего, что могло бы действительно помочь мне осознать такое решение; напротив, есть нечто (составляющее все более растущую трудность), мешающее мне осознать его, а именно: видимость уже принятого решения. Короче говоря:мне легче стать христианином, если я христианином не был, чем стать христианином, если я им был; и это решение сохраняется для того, кто был крещен во младенчестве.

Что значит крещение без присвоения? Ну да, существует возможность того, что крещеный младенец может стать христианином, — не больше и не меньше. Параллелью здесь служит следующее: подобно тому как нужно родиться, то есть нужно вступить в существование для того, чтобы стать человеком, поскольку младенец пока таковым не является, нужно быть крещеным, чтобы стать христианином. Для взрослого же, который яе был крещен во младенчестве, справедливо, что он становится христианином именно через крещение, поскольку в этом крещении он может обрести присвоение веры. Стоит вынуть присвоение из существенно христианского — и чего тогда будут стоить все заслуги Лютера? Но загляните в то, что он писал, отметьте для себя это мощное биение пульса присвоения в каждой его строчке, обратите внимание на вибрацию силовых ударов, толкающих все вперед и ощутимых во всем его стиле, который, как кажется, постоянно сохраняет в своем шлейфе следы той бури, что уничтожила Алексия и создала Лютера. Разве у папства не было объективности, всех этих объективных определений, — еще больше объективного, объективного в переизбытке? Чего же ему недоставало? Присвоения, внутреннего. «Aber unsere spitzfmdigen Sophisten sagen in diesen Sacramenten nichts von den Glauben, sondern plappern nur fleifiig von den wirklichen Kraften der Sacramente (как нечто объективное), denn sie lernen immerdar, und kommen doch nimmer zu der Erkenntnifi der Wahrheit»(«Von der babylonischen Gefangenschaft»[324], небольшое издание Герлаха, том 4, с. 195). Будь объективность действительно истиной, они непременно должны были бы достичь этой истины, следуя такой дорогой. Пусть даже десять раз верно, что христианство заложено не в различиях, пусть величайшим утешением земной жизни будет понимание, что священная человечность христианства как раз и состоит в том, что оно может быть присвоено каждым, — но разве это можно и должно понимать как нечто само собой разумеющееся, понимать в том духе, будто каждый уже и так является христианином благодаря тому, что был крещен в двухнедельном возрасте[325]? Быть христианином — это не вопрос утешения. Кто бы ты ни был —простак или мудрец, — будь любезен прежде всего экзистировать в этом; а потому быть христианином означает нечто отличное от положения, когда у тебя в ящике комода лежит свидетельство о крещении, которое ты предъявляешь всякий раз, становясь студентом или же готовясь к венчанию, нечто отличное от положения, когда так и ходишь всю жизнь со свидетельством о крещении в нагрудном кармане сюртука. Однако бытие христианином постепенно как раз и превратилось в нечто, принимаемое как само собой разумеющееся, в том же, что касается ответственности, оно ложится скорее на родителей, чем на тебя самого: им‑то как раз не следует пренебрегать возможностью крестить ребенка. Это все объясняет некий странный феномен, который, может быть, не так уж и редок в христианском мире: сам человек обычно верит, что его родители проследили за тем, чтобы он был крещен, — на том дело и кончается. Потом сам этот человек становится отцом, и в нем вполне естественно рождается забота о том, чтобы его собственный ребенок был крещен. Таким образом, забота о становлении христианином переходит от самого индивида к его опекуну. В этом своем качестве опекуна отец заботится о том, чтобы ребенок был крещен, — пожалуй, отчасти и ввиду возможных осложнений с полицией или неприятностей, которым может подвергнуться ребенок, оставшийся некрещеным. Вечность или торжественная серьезность Судного дня (на котором, заметьте, будет решаться, был ли я христианином, а не то, проследил ли я в качестве опекуна, чтобы мой ребенок был крещен) превращаются в некий уличный околоток или паспортную управу, куда мертвецы бегут со своими удостоверениями, выписанными приходским дьячком. Пусть даже десять раз верно, что крещение —это и есть божественный пропуск в вечность, но когда легкомыслие и светская суета пытаются использовать его в качестве всеобщего разрешения, может ли оно остаться таким пропуском? Крещение, разумеется, не исчерпывается наличием клочка бумаги, выписанного приходским дьячком (часто к тому же еще и с ошибками); крещение —это не просто внешний факт, сводящийся к тому, что данный человек был крещен 7–го сентября в 11 часов дня. То, что само время, само существование во времени становится здесь решающим для вечного блаженства, является в общем и целом столь парадоксальным, что язычество не в состоянии было этого даже помыслить, но то, что все тут решается в двухнедельном возрасте 7–го сентября в течение пяти минут, представляется, пожалуй, немного чересчур парадоксальным. Не хватает тут только, чтобы того же человека одновременно на ком‑то женили еще в колыбели, чтобы ему было предписано определенное занятие и так далее. Тогда в этом нежном двухнедельном возрасте для человека решалось бы все наперед, на целую жизнь, — ну разве что в последующем он решил бы проделать все это заново (и наверняка многие сочтут, что это было бы вполне уместным в том, что касается брака, — но уж никак не в том, что касается христианства). Когда‑то в мире было заведено, что даже если все для человека шло прахом, у него все равно оставалась надежда стать христианином, теперь же мы все и так христиане, — но тут нас чаще всего подстерегает искушение позабыть о том, что таковыми необходимо еще стать.

При подобных обстоятельствах, существующих в христианском мире (с одной стороны, мы находим здесь сомнение спекулятивного мышления, с другой же — привычку считать себя христианином, принимаемую как нечто само собой разумеющееся), становится все труднее и труднее найти исходную точку, когда стараешься понять, что такое христианство. Иначе говоря, спекулятивное мышление делает само язычество следствием христианства, тогда как привычка считать христианство чем‑то само собой разумеющимся, то есть состоянием, которое достигается благодаря крещению, превращает христианство в разновидность крещеного язычества. Вот почему я обратился к язычеству и Греции как представителям подлинного интеллектуализма; вот почему я обратился к их величайшему герою — Сократу. Утвердившись в этом язычестве и опираясь на него, я постарался затем найти возможно большее различие [между ним и христианством]. Другой вопрос — является ли построенная мною экспериментальная воображаемая конструкция действительно христианством; однако кое‑что благодаря ей все же было достигнуто: стало ясно, что если современное христианское спекулятивное мышление имеет по сути своей общие категории с язычеством, значит, это современное спекулятивное мышление никак не может быть христианством.