с. За оградой монастыря
Парадоксальность ситуации состоит в том, что отрекшийся отмира сегоФеодосий снова идет вэтотмир, но не для того, чтобы вкусить удовольствий его или хотя бы найти равновесие между миром иным и сим миром, а потому что и к сему миру он испытывает жалость, потому что, зная о неизбежной связи с ним (монастырь живет милостыней мира), он должен платить ему свой долг, потому, наконец, что и сей мир нуждается в спасении, в подлинном приобщении его к Христовым заповедям и к жизни, соотносимой с ними и верной им. Сама «необходимость», как бы «принудительность» связи с миром, по–видимому, не воспринималась Феодосием как неизбежное зло, но именно как естественная ситуация, как новое и обширное поле, к которому нужно приложить силы и на которое нужно расширить свое труженичество. «Социально–хозяйственные» таланты Феодосия, его «артельность», открытость и доверчивость к миру при ясном сознании противопоставленности этого мира и мира иного — все это пригодилось Феодосию в его деятельности з а монастырской оградой. При внимательном прочтении соответствующих частей ЖФ складывается впечатление, иногда близкое к убеждению, что Феодосий вообще не подчеркивал идеи падшести мира сего, пребывания его во зле и что связь с миром он не только «признавал» по необходимости, но и с чувством удовлетворения от исполняемого долга культивировал ее[679].
Чем платили монастырь, возглавляемый Феодосием, и сам он миру? Материально — своими избытками, обязанными миру же или трудам «рукама своима» чернецов. Духовно — тем, что сами имели, трудясь о Христе и во имя Его. ЖФ сообщает о том, что Феодосий ежесубботне посылал в город воз хлеба для заключенных в тюрьме («сущиимъ въ узахъ»), хотя, видимо, это иногда вызывало недовольство братии[680]. Утешение, заступничество, материальная и духовная помощь — тут же на месте, сразу, не откладывая, по случаю конкретного проявления несчастья, страдания, убогости — постоянно оказывались преподобным, особенно тем, кто по тем или иным причинам попал в беду, в избавлении от которой светские власти, мир помочь были не властны или не расположены. «Милость к падшим», милосердие, благотворительность без залогов, связывающих благотворимых, без обязательств и гарантий с их стороны было непосредственным делом Феодосия, в котором он тоже более всех из братии «преспеша». ЖФ свидетельствует:
И бысть въдовицямъ заступьникъ и сирымъ помощьникъ и убогыимъ заступьникъ и, съпроста рещи, вься приходящая, уча и утешая, отпущааше, убогыимъ же подавая, еже на потребу и на пищю тем. (61б).
Хорошо известен эпизод с разбойниками. Они были схвачены в одном из монастырских сел и, связанные, приведены к Феодосию. Характерны две детали. Первая — «Блаженый, видевъ же я съвязаны и въ такой скорби суща, съжалиси зело и, прослезивъся…». «Скорбь» разбойников отзывается жалостью и слезами Феодосия. Этот дар соучастия, со–чувствия, со–страдания обнаруживается в нем еще не раз. Вторая — Феодосийпреждевсего, до всего остального приходит страждущим на помощь («[…] повеле раздрешити я и дати же темъ ести и пити») и только после этого «[…] тако пакы техъ учаше мъного, еже никогоже преобидети и никомуже зъла сотворити». Отпуская их с миром и дав им «от имения довольное, еже на потребу», Феодосий мог рассчитывать только на просветление их грешных душ, на встречное движение их к добру и к Богу. И, в самом деле, уходя, они славили Бога и, как сообщает составитель ЖФ, никому больше не делали зла и жили своим трудом («[…] своими делы довольномъ быти»), см. 50г–51а. Слезы и жалость вызывал у Феодосия вид «нища или убога, въ скорьби суща и въ одежи худе» (51а). Встречая такого человека, блаженный «съ плачемь того миновааше», но только слезами и жалостью дело не кончалось, и, миновав горемыку в физическом пространстве, он в душе постоянно хранил память о нем. Жалость была у Феодосия предвестием дела и знаком начала его; как из куколки вылетает бабочка, так из жалости являлосьдело жалости, благотворительное деяние, имеющее своей целью помощь тому, кто жалок и вызывает жалость. Два фактора определяют с наибольшей глубиной описываемую ситуацию — соучастие (жалкий =>жалость, т. е. убогий и Феодосий печалующийся в связи с ним) и причинно–следственная цепь — жалкость–жалость =>деяние, ликвидирующее ее, уничтожающее ее причину. И не случайно, что, описав нищего, калеку, скорбящего и т. п. и жалость, вызванную их видом у Феодосия, составитель ЖФ соедйняет эту часть рассказа с последующей причинным «сего ради» —
И сего ради сотвори дворъ близь манастыря своего […] ту же повеле пребывати нищимъ и слепыимъ и хромыимъ и трудоватыимъ, и отъ манастыря подавааше имъ еже на потребу и от вьсего сущаго манастырьскааго десятую часть даяше имъ. И еще же и по вься суботы посылаше въ потребу возъ хлебъ сущиимъ въ узахъ. (51а).
И не только отверженные были предметом забот Феодосия за монастырской оградой, но и обычные «средние» люди — горожане и крестьяне и «верхи» — бояре, вельможи, князья. Феодосий интересовался их жизнью, наблюдал за ней, вникал в ее проблемы, советовал, утешал, наставлял, помогал. Многие миряне понимали эту роль Феодосия, высоко оценивали ее и нуждались в общении с Феодосием. Одна из новых для Руси форм связи монастыря с миром — духовничество, и считают, что именно Феодосий был основоположником традиции избирания мирянами в качестве своих духовных («покаяльных») отцов преимущественно монахов[681].
Темь же убо слышаще князи и боляре доброе ихъ [монахов, —В. Т.] житие прихожааху къ великууму Феодосию исповедающе тому грехы своя, иже велику пользу приимъшю бо от того. (40а).
И в свою очередь они приносили ему что–либо от своих богатств «на утешение братии, на состроение манастырю своему» (были случаи, когда монастырю дарились даже села). Особенно любил духовные беседы с Феодосием князь Изяслав. Часто он приглашал его к себе, иногда сам приезжал в монастырь.
Наипаче же зело любляаше блаженааго христолюбивый князь Изяславъ, предержай тогда столъ отьца своего, и часто же и́ призывааше къ собе, мъножицею же и самъ прихожааше к нему и тако духовьныихъ техъ словесъ насыщашеся и отхожааше. (40а).
Изяслав очень дорожил этими беседами: они были ему непосредственно приятны, и он умел извлекать из них пользу для себя[682]. Через отношение духовничества Феодосий еще глубже входил в злобу днямира сего, узнавал его сложности, заботы, соблазны, срывы и в свою очередь получал возможность духовного окормления мирян, нравственного влияния на них. Что же касается отношений с властью, то в этой области духовные беседы Феодосия имели особое значение, ибо христианизация сферы власти и политики и в то начальное время государственности и церкви, и тем более позже оставалась сложнейшей задачей, к сожалению, так и не решенной. Опыт Феодосия в этом отношении, пожалуй, можно расценить как один из редких удачных в целом примеров. Впрочем, на этом пути были и относительные неудачи и немало опасностей.
Для отношений Феодосия с властью, конечно, наиболее показателен его конфликт с князем Святославом, причем инициатором конфликта, хотя и вынужденным обстоятельствами, был сам Феодосий. Но виновником был князь Святослав, княжеское «властолюбие» и своеволие, заставлявшее забывать моральные заповеди и пренебрегать даже родственными узами[683]. Этот эпизод исключительно важен как для характеристики позиции Феодосия в конфликте (его поведения, тактики им избранной), так и для всей истории отношений «царства» и «священства» на Руси, особенно на долгом шестивековом отрезке от Феодосия до патриарха Никона. Этот конфликт по разным причинам показателен. Во–первых, он из числа наиболее ранних и относительно полно известных. Во–вторых, этот конфликт не осложнен национальными противоречиями и межгосударственными «интересами», как это могло быть, например, в отношениях между великокняжеским двором и митрополичьей кафедрой, в основном «греческой». В–третьих, в конфликте участвовала такая крупная, оригинальная и самостоятельная фигура, как Феодосий, и конфликт был начат им. По сути дела, речь идет о своего рода вмешательстве в сферу княжеских, общегосударственных прерогатив. Эти условия конфликта делают все, что о нем известно, чрезвычайно показательным в том отношении, как Феодосий определял свою позицию в подобных обстоятельствах.
Как известно, старший сын Ярослава Мудрого Изяслав занимал киевский великокняжеский стол с 1054 по 1073 г. (с перерывом, во время которого правил Всеслав). В 1073 г. Изяслав был изгнан из своего удела своими братьями Святославом Черниговским и Всеволодом Переяславским. Изяслав вынужден был бежать из Киева, а княжеский стол захватил Святослав, владевший им до самой своей смерти в 1076 г. (см. Приселков 1913:204–212). Отношение летописи к этому событию и к Святославу недвусмысленно[684]и, судя по всему, совпадает с отношением Феодосия, которое, скорее всего, и было усвоено летописцем. ЖФ сохраняет нам начало этого конфликта с князем и, что особенно ценно, данные о позиции Феодосия и его поведении в этом конфликте:
Сицево преподобьному и преблаженому отьцю нашему Феодосию пасущу стадо свое съ вьсякыимь благочестиемь и чистотою и еще же и житие свое съ воздерьжаниемь и подвигомь исправляющею, бысть въ то время съмятение некако от вьселукавааго врага въ трехъ кънязехъ, братии сущемъ по плоти, якоже дъвема брань сотворити на единого старейшааго си брата, христолюбьца, иже поистине боголюбьця Изяслава. То же тако то прогьнанъ бысть от града стольнааго, и онема, пришедъшема въ градъ то, посылаета же по блаженааго отьца нашего Феодосия, бедяща того прити къ тема на обедъ и причетатися неправьдьнемь томь совете. То же, иже бе исполъненъ духа святаго, преподобьный же Феодосий разумевъ, еже неправедьно суще изгънание, еже о христолюбьци, глаголетъ посъланому, яко не имамъ ити на тряпезу Вельзавелину и причаститися брашьна того, исполнь суща крови и убийства. И ина же многа укоризьна глаголавъ, отпусти того, рекый, яко да возвестиши вься си посълавъшимъ тя. (57г–58а).
Противопоставление участников будущего конфликта начинается с самого начала. С одной стороны, благочестие, чистота, воздержание, подвиги; с другой, — чуткость к наущению лукавого, выступление против брата по крови, к тому же старшего, и изгнание его. У Изяслава как старшего сына Ярослава Мудрого были все формальные права на киевский престол, а у его братьев, которые были моложе и сидели в других княжествах, в этих условиях таких прав не было, и они пошли войной на старшего брата, что было уже нарушением права, справедливости, закона. Для Нестора, как и, очевидно, для Феодосия, существенно, что было нарушено не только формальное право: Изяслав — христолюбец и боголюбец, и его моральный, духовный авторитет несравненно выше, чем у его братьев. Разумеется, при несомненном предпочтении Феодосием Изяслава — и по справедливости, по закону и по душевной симпатии, — он все–такимогне идти на конфликт, приняв приглашение на пир или даже уклонившись от него без объяснений и тем более без укоризн и обвинений. Собственно, так обычно и поступали духовные власти в долгой истории их отношений с властью. Более того, до Феодосия примеры подобного противостояния отсутствуют или во всяком случае неизвестны. Поэтому при оценке инициативы Феодосия нужно помнить, что она не вынуждалась никакими внешними обстоятельствами, но тольковнутренней духовнойситуацией, вызванной к жизни попранием справедливости, и установкой Феодосия на распространение своего труженического подвига о Христе и на сферу мирского. Но и при признании решающей роли этого духовного императива посланному с приглашением на пир Феодосий мог ответить твердо, определенно, но спокойно, умеренным тоном, так сказать, необидно. Однако происходит нечто противоположное — такое, что в данный момент, когда Святослав только что сел на Киевский стол и у него не было полной уверенности в окончательном успехе и даже в достаточной стабильности положения, могло таить в себе величайшую опасность для Феодосия, последствия которой тогда же, по горячим следам, исчислить было невозможно. Но эта чреватость катастрофой, возможно, и гибелью не только не сдерживала Феодосия, но, похоже, вдохновляла его. На знак любезности со стороны Святослава[685]блаженный отвечает с поразительной резкостью, почти самубийственной смелостью, так, что Святослав не мог ни не обидеться, ни даже сделать вида, что он не заметил обиды. Если перевести то, что в форме косвенной речи передал составитель ЖФ посланному, в прямую речь, то получится примерно следующее — «Христолюбец изгнан несправедливо. Я не пойду на этот Иезавелин пир и не прикоснусь к яствам, пропитанным кровью убиенных!», оскорбление, брошенное как вызов князю, с опасением, как бы посланный не скрыл этих слов во всeй eих резкости от Святослава («[…] рекый да возвестиши вься си посълавъшимъ тя»), и с дополнительными укоризнами, надо думать, разъясняющими, уточняющими и развивающими вглубь это резкое высказывание.
Вчитываясь в этот драматический эпизод, особенно в отповедь Феодосия, трудно не вспомнитьгневаего матери, о котором писалось выше. В этой сцене смирение и чувство меры, присущие Феодосию, как бы разом взорваны, опрокинуты этой наследственной страстностью, горячностью и гневом[686], вышедшими из–под контроля смирения и поубожения. Те, кому пришлось выслушать ответ Феодосия, несомненно, со всей живостью и непосредственностью почувствовали этот гнев, его глубину и праведность, может быть, и его безумие с точки зрения принятого. В такой гнев нельзя не верить, как нельзя не верить и в ту правду, которая стоит за этим гневом и, нарушенная, рождает его. Поэтому–то князь и ближние его, «аще и слышаста си, но не възмогоста прогневатися на нь, видяста бо правьдьна суща человека Божия» (58б).
Гнев Феодосия, конечно, был срывом, нарушением того типа поведения, который был выработан им в борениях с самим собой и был столь органичен и сообразен ему, что «прирожденность» его казалась внешнему наблюдателю сама собой разумеющейся. Но, как ни парадоксально на поверхностном уровне, этот срыв означал выигрыш начального этапа конфликта. Противник был ошеломлен и не мог не признать — пусть глубоко внутри, втайне — правоты Феодосия и, следовательно, своей неправоты — хотя бы с какой–то чуждой ему точки зрения. Конечно, Святослав не собирался усвоить себе отношение Феодосия к происшедшему и вернуть брата на Киевский стол: логика политической борьбы имеет свои правила, и, политик по преимуществу, Святослав не предполагал что–то изменить в том, что имело место и было ему выгодно. Но чувство «неуютности», неприятной, раздражающей озабоченности возникло, и чтобы избавиться от него, нужно было думать, что делать дальше — принять вызов Феодосия и нанести ответный удар или нейтрализовать этот вызов, как бы «пропустить» его в надежде на восстановление отношений с Феодосием, определявшим общественное мнение в Киеве начала 70–х годов XI в.[687]
Но тут начинается вторая стадия конфликта, в которой позиция, занятая Феодосием, опять может показаться неожиданной или даже не вполне последовательной с точки зрения начала конфликта. Гневу и страстности, резкости и оскорбительности отныне нет места в кругу средств воздействия блаженного на князя. Инициатива «напряженности» добровольно уступается, отбрасывается, начинается этап «разумных», контролируемых здравым смыслом разъяснений (характерна реплика, относящаяся к этому новому этапу поведения Феодосия, — «наполнивъся святаго духа», 58б), которые, однако, по существу, были теми же укоризнами и обличениями. Святослав, несколько пришедший в себя после ответа Феодосия на приглашение и заметив перемену тона в укорах блаженного, уже не может и не хочет терпеть вмешательства, и сейчасгневаетсяуже он и обдумывает планы наказания Феодосия (заключение):
Тогда же отець нашь Феодосий, наполнивъся святаго духа, начать того обличати, яко неправедьно сотворивъша и не по закону седоша на столе томь, и яко отьця си и брата старейшаго прогънавъша. То же тако обличаше того, овогда епистолия пиша, посылааше тому, овогда же вельможамъ его, приходящемъ къ нему, обличааше того о неправедьнемь прогънании брата, веля темъ поведати тому. Се же и послеже въписа къ нему епистолию велику зело, обличая того и глаголя: «Глас крове брата твоего вопиеть на тя къ Богу, яко Авелева на Каина». И инехъ многыихъ древьниихъ гонитель, и убойникъ, и братоненавидьникъ приводя, и притъчами тому вься еще о немь указавъ и тако въписавъ, посъла. И яко то прочьте епистолию ту, разгневася зело, и яко левъ рикнувъ на праведьнааго, и удари тою о землю. И якоже отътоле промъчеся весть, еже на поточение осужену быти блаженому. Тоже братия въ велице печали быша и моляаху блаженааго остатися и не обличати его. Тоже такоже и от боляръ мънози приходяще поведахуть ему гневъ княжь на того сущь и моляхуть и́ не супротивитися ему. «Се бо, — глаголааху, — на заточение хочеть тя посълати». (58б–58г).
Сгущающиеся угрозы могли повернуть течение конфликта совсем в иную сторону. Услышав о них, блаженный (опять парадоксально, но опять–таки с поверхностного взгляда!) «воздрадовася духомь», потому что перед ним открылся новый поворот судьбы. Уговаривающим и предостерегающим его, этим ненужным в силу их коренной «неконгениальности» ситуации и ему самому доброжелателям, он отвечает восьмисотлетней давности вариацией на тему «Я к смерти готов»:
Се бо о семь вельми се радую, братие, яко ничьсоже ми блаже въ житии семь: еда благодатьство имению лишение нудить мя? Или детий отлучению и селъ опечалуеть мя? Ничьсоже от таковыихъ принесохомъ въ миръ сь, но нази родихомъся такоже подобаеть намъ нагомъ проити от света сего. Темь же готовъ есмь или на съмерьть. (58г).
Эту готовность к смерти и желание пострадать («о семь вельми се радую») можно было бы понять как своего рода резиньяцию, отказ от борьбы («ничьсоже ми блаже въ житии семь»), даже поражение, хотя и достойное, если бы наряду с готовностью к смерти Феодосий не отказался от обличения князя–братоненавистника («И оттоле начать того укаряти о братоненавидении, жадааше бо зело, еже поточену быти», 58г). Нравственный долг и верность христианским заповедям для Феодосия важнее его личных желаний. Он выполняет этот долг не потому, что надеется на успех, и не потому, что выполнение долга не может не принести плодов (надежды на то и другое в этот грозный момент жизни Феодосия минимальны), но потому чтодолг долженбыть выполнен, и исполнение долга явлено жизнью и смертью Иисуса Христа, знавшего заранее, что случится на его веку[688].
Если бы поведение Феодосия определялось только готовностью пострадать, то в сложившейся обстановке такое поведение могло быть поводом для начала гонений на него со стороны сильно гневающегося на Феодосия князя Святослава. Но продолжающиеся обличения со стороны готового к смерти человека, причем готового из высшего нравственного принципа, вынудили Святослава остановиться в своих намерениях наказать и покарать блаженного. Этот выбор был единственно верным в этой ситуации: именно им князь добился уравнения сил, почетной ничьей[689]. Разумеется, эта ничья не могла радовать его вполне, как не могла она удовлетворить и Феодосия, но трезвый взгляд на вещи, умение ценить на шкаледа–нетлюбой шаг, продвигающий кда, понуждал его смиритьсясейчас и здесьс этой промежуточной ситуацией, признать недостаточную действенность его обличений и укоров, изменить способы борьбы за душу грешного князя. Федотов 1959:47–48 пишет:
Мы видим, святой не считает мирских и политических дел неподсудными своему духовному суду. В стоянии за правду он готов идти в изгнание и на смерть. Но он не ригорист, и подчиняет в конце концов закон правды закону любви и жизненной целесообразности. Он считает своим долгом поучать князей, а их — слушать поучения. Но в отношении к ним он выступает не как власть имеющий, а как воплощение кроткой силы Христовой.
Эти слова, как нельзя лучше, подтверждаются дальнейшим развитием отношений между Феодосием и князем Святославом. До конца последовательный в выполнении своего доля и неустанно пробующий разные способы воздействия на князя, Феодосий меняет свое поведение и перестает обличать Святослава, что вызывает у последнего радость и желание насытиться духовной беседой с блаженным. Князь, несомненно, очень дорожил возможностью общения с Феодосием и не без некоторой робости (по–видимому, и вполне искренней и отчасти «дипломатической») спрашивал его, не позволит ли он прийти ему в монастырь[690]. «Оному же повелевъшу тому приити» (59б). Князь, сопровождаемый боярами, «съ радостию» прибыл в монастырь. Навстречу ему из церкви вышел Феодосий с братией. Изображение этого официального примирения, восстановления отношений содержит колоритные детали, многое проясняющие в поведении обеих сторон и производящие впечатление безусловной подлинности. Феодосий поклонился князю (составитель ЖФ спешит подчеркнуть — «по обычаю…, якоже е лепо кънязю», 59а), князь поцеловал блаженного и спросил (опять–таки несколько искательно) — «Отьче, не дерьзняхъ приити къ тебе, помышляя, еда како гневася на мя и не въпустиши насъ въ манастырь». Видя, что князь ставит себя в смиренную, «низшую» позицию (в искренности этой позиции и готовности держаться ее при любых поворотах отношений Феодосий, конечно, мог сомневаться), блаженный, не принимая эту позицию всерьез и вполне, отвечает с горечью —
Чьто бо, благый Владыко[691], успееть гневъ нашь еже на дерьжаву твою. Но се намъ подобаеть обличити и глаголати вамъ еже на спасение души. И вамъ лепо есть послушати того. (59в).
В этой ситуации единственное, что может позволить себе Феодосий, — поучение и объяснение — и терпение, терпение, терпение. После совместной молитвы в церкви «блаженому Феодосию наченъшю глаголати тому отъ святыихъ кънигъ, и много указавъшю ему о любови брата». Но и Святослав объясняет — «И оному пакы многу вину износящю на брата своего, и того ради не хотящу тому с темь мира сотворити» (59в). Ситуация могла бы показаться тупиковой, но различие позиций сейчас осуществляется на ином, в принципе мирном, уровне. Святослав извлекает из нее преимущества, связанные с примирением с блаженным: авторитет Феодосия, вошедшего в общение с князем, теперь начинает работать и на последнего[692]. Но и Феодосий достигает на этом этапе максимума возможного для него: не опасаясь непосредственно разгорания нового конфликта, он может теперь постепенно, но более или менее постоянно внедрять в душу князя христианские заповеди и их практическое применение к конкретным ситуациям и прежде всего к истории братоненавистничества и незаконного изгнания князя Изяслава[693]. Не случайно Феодосий напоминает Святославу в этих духовных беседах и о страхе Божьем, и олюбвик брату. Любовью движим и сам Феодосий. Она поддерживает его в служении долгу и дает душевные силы не прекращать свою борьбу, свой труженический подвиг.
Как сложились бы отношения Феодосия и князя Святослава в дальнейшем, сказать трудно. Они продолжались лишь немногим более года — в мае 1074 г. блаженный умер. Тем не менее, можно думать, что в ряде отношений Святослав готов был идти навстречу Феодосию, так или иначе усваивая уроки христианской нравственности, исходившие от блаженного. Встречались они часто («многашьды»), и некоторые их встречи, как рисует их ЖФ, носили трогательный, иногда чуть грустный характер, выявляя расхождения между ними, которые теперь, однако, смягчались готовностью к сотрудничеству, к мирным отношениям. Таков, например, рассказ, содержащийся в фрагменте 59г–60а:
И въ единъ от дьний шедъшю къ тому благому и богоносьному отьцю нашему Феодосию, и яко въниде въ храмъ, идеже бе князь седя, и се виде многыя играюща предъ нимь: овы гусльныя гласы испущающемъ, другыя же оръганьныя гласы поющемъ, и инемъ замарьныя пискы гласящемъ, и тако вьсемъ играющемъ и веселящемъся, якоже обычай есть предъ княземь. Блаженый же, бе въскрай его седя и долу нича и яко малы восклонивъся, рече къ тому: «То будеть ли сице на ономь свете?». То же ту абие онъ съ словъмь блаженааго умилися и малы прослезися, повеле темъ престати. И оттоле, аще коли приставяше тыя играти, ти слышааше блаженаго пришьдъша, то повелевааше темъ престати от таковыя игры.
Встречи с блаженным доставляли князю Святославу радость («того съреташе, радуяся…», 60а), но она не была и не могла быть прочной: стоило Феодосию напомнить о главном, что их разъединяло[694], как непонимание, точнее — невозможность сближения в этом вопросе, — заявляло о себе достаточно наглядно. Так было, например, в том эпизоде, когда князь, «радуяся», встретил перед дверьми своих хоромов Феодосия и, «якоже веселяся», неосторожно сказал ему:
Се, отьче, истину ти глаголю: яко аще быша ми возвестили отьця въставъша от мертвыихъ, не быхъ ся тако радовалъ, яко о приходе твоемь. И не быхъ ся того тако боялъ или сумьнелъ, яко же преподобьныя твоея душа. (60а–60б).
И блаженный, соблазнившись предоставленным ему поводом, не удержался, чтобы не вернуться к главному —
Аще тако боишися мене, то да сотвори волю мою и възврати брата своего на столъ, иже ему благоверьный отець твое предасть. (60б).
Святослав сразу же замкнулся и ничего не ответил — «тольми бо бе и́ врагь раждеглъ гневъмь на брата своего, яко ни слухомь хотяше того слышати».
Однако, ничего не добившись от князя Святослава, Феодосий не отрекся от Изяслава, не забыл о нем и
бе по вься дьни и нощи моля Бога о христолюбьци Изиславе, и еще же и въ ектении веля того поминати, яко стольному тому князю и старейшю вьсехъ, сего же, якоже рече, чресъ законъ седъшю на столе томь, не веляше поминати въ своемъ манастыри. (60б).
Все это могло кончиться для Феодосия плохо, и братия, хорошо понимая опасность положения, снова умолила его смягчить свою позицию. В результате он «повеле и того съ нимь поминати, обаче же перьвое христолюбьца, ти тогда сего благаго» (60б). Этот компромисс и был, видимо, итогом за год перед этим возникшего конфликта.
Последний пример сложных и чреватых крайними неприятностями отношений между Феодосием и князем Святославом показывает, что труженичествозамонастырской оградой совершалось не от избытка, не факультативно, не время от времени и «постольку поскольку». Оно было неотъемлемой частью всего Феодосиева подвизания о Христе, отличалось исключительным разнообразием и сложностью взятых на себя обязанностей («работ») и таило в себе такие опасности, которые могли привести не только к прекращению этой части подвига и даже того, что он делал в монастыре, но и к угрозе безопасности самого Феодосия. Несмотря ни на что, преподобный не прекращал общения–связи с миром, и ради этого он шел к мирянам сам, оставляя стены монастыря, принимал их у себя в монастыре и у стен его[695]. Это осмотическое отношение, связывавшее монастырь и Феодосия с миром, имело свой вектор — от первого ко второму, к христианизации и гуманизации мира, к его гармонизации через духовное окормление.
* * *
И само понятие труженичества (др. — русск.тружение: тружати, ц.–сл. в.труждение: труждати), и смысл соответствующего деяния нуждаются в уточнении и более глубокой интерпретации, необходимым условием которой является обращение к контексту — как внутреннему (семантическая структура словтружение,тружание,трудъ,тружати(ся) и под.), так и внешнему (текстовая структура, точнее, та минимальная рамка, в которую входят эти слова). Язык и его фиксация в письменном тексте оказываются не только первым подспорьем, но и наиболее действенным средством уяснения сути дела в данном случае. Если обратиться к «внутреннему» контексту, то окажется, что максимальной информативностью обладают глаголтружатися, в котором выделяют следующие значения: "работать", "трудиться"; — "заботиться"; — "подвижничать", "совершатьподвиги";— "мучиться", "страдать" (ср. такжетружати"тревожить", "смущать"; — "удручать";труждати"тревожить", "смущать";труждатися"трудиться", "совершатьподвиг"; — "изнуряться") и существительноетрудъ"труд", "работа"; — "трудность"; — "деятельность";— "старание";— "забота";— "беспокойство"; "подвиг"; — "страдание"; — "скорбь", "горе"; — "боль"; — "болезнь", "недуг"; — "грех" (?) (ср. такжетрудникъ"труженик", "подвижник"; — "борец" (αγωνιστής);трудный"трудный", "затруднительный"; — "находящийся в затруднении"; — "утомленный трудом"; — "страдающий"; — "печальный"; — "тяжелый", "опасный", но итрудитися, трудоватица, трудоватый,трудовище,трудовъникъ, трудовьныйи др.), см. Срезневский 1903, III, 1005–1011. На основании этих примеров для понятия труженичества восстанавливается с достаточным вероятием следующая картина. Труженичество — это воистинутрудныйтруд, связанный со страданием, мучением, болью, с состоянием удрученности, скорби, изнуренности, понуждающим к движению вниз, к распаду, в опасную близость с пространством гибели. Однако эти опасности, как и сопутствующее им состояние труженика–трудъника, преодолеваются старанием, заботой,борьбойс энтропической направленностью движения, в результате чего «трудный труд» превращается–пресуществляется в энтропически ориентированное движение вверх — к очищению, просветлению, к Богу. Такое движение и называетсяподвигъ, о чем, между прочим, свидетельствует и этимология этого слова:*ро–d(ъ)vіgъ: (*d(ъ)vigati, от*dъvа"два" в конечном счете) как обозначение развилки (раз–двоения), своего рода подпорки–рычага, помогающей осуществить движение снизувверх(ср. славянские глаголы, восходящие к праслав.*d(ъ)vig(a)tiс значением "поднимать" и под.: польск.dzwigac, н. — луж.zwigas, чеш. диал.dvihat'слвц.dvigat'; болг.ди́гам, макед.дига, с. — хорв.дизати, стар., редк.digati,dvigati, диал.dvyzat se, словен.dvigati), см. ЭССЯ 5, 1978, 168.
«Трудный труд», собственно, только тогда и становится труженичеством, когда онподвиг, не только задуманное, но и осуществленное движение вверх, духовный подъем. Связь труженичества с подвигом нерасторжима: труженичество всегда ради подвига и без подвига его нет, подвиг с непременностью предполагает труженичество и без труженичества не бывает подвига. Поэтому и труженичество и подвиг как бы образуют некое дву единство, выражаемое клишированной формулойподвиг труженичества. И действительно, подвиг всегда труден, труженичество всегда подвижничество,подвижно,то есть усердно–ревностно, подвижнически–восходяще. Текст «Жития» Феодосия неоднократно подчеркивает идею этого двуединства тружничества и подвига. Ср.: «Оттоле же начать на труды паче подвижьней бывати, якоже исходити ему съ рабы на село и делати съ всякыимь съмерениемь (28а–28б); Отець же нашь Феодосий предавъся Богу […], и оттоле подаяшеся на труды телесныя, и бъдяше по вся нощи во славословлении Божии, соньную тягость отвръгъ, къ воздержанию же и плотию своею тружаяся, рукама дело свое делая […]. Темь весь съ вьсемь воздержаниемь душу съмеряаше, тело же пакы трудомь и подвизаниемь дручааше… (31в–31г); Отець же нашь Феодосий съмереномь съмысломь и послушаниемь вься преспевааше, трудомь и подвизаниемь и деломь телесьныимь… (366, ср. в предшествующих строках: «Еще и рукама своима делахуть дело…)»; «Беше бо поистине человекъ Божий […]: съмереномь, съмысломь и послушаниемь, и прочиими труды подвизаяся, делая по вся дьни, не дада рукама своима ни ногама покоя» (42а–42б). Поучение Феодосия о терпении и смирении открывается призывом — «Подвизайтеся, трудницы» (л. 111 об., см. Еремин 1947, 178), на основании чего реконструируется*трудьници & *подвизатися,отсылающее к идее труда–подвига, кощунственно эксплуатировавшейся и в совсем недавнее время.
Но труд–труженичество, как и обозначение соответствующего действия, связан в пределах «узкого» контекста не только с подвигом и подвизанием, но ис делом и деланием(иногда и работой), хотя характер связи в этих двух случаях существенно различен. Здесь возникает потребность в определении более глубокого, отсылающего к сущности,различиямежду трудом–труженичеством и тружением, с одной стороны, и делом и деланием, с другой. Легко заметить, что глаголделать,даже в формуле, где выступает внутренний объект действия (делать дело), как правило, употребляется для обозначения частно–конкретного делания — будь то полевые работы, домашние, ремесленные и т. п. Делание направлено на удовлетворение некоей насущной и относительно элементарной нужды и чаще всего осуществляется просто, с помощью рук («рукама дело свое делая») и в определенное время (с утра, после молитвы, в свободное время или дажепо вься дьни). В этом отношении такое деловнешне: за ним не столько идея, сколько бытовая потребность; для немудрящего «эмпирического» человека оно — содержание его повседневной жизни, нужное ему и его близким; дело сделано, и все в порядке; никакой метафизики за этим делом не стоит: дело исчерпывается самим собой. Труд, тружение, подвизание в труде совсем иное. Делание для него лишь внешняя форма выражения и реализации внутренней душевной или духовной потребности. Главное в труде–труженичестве — нечто общее, универсальное, потребность не тела, но души, внутреннее, помогающее установить органическую связь «своей души» с Богом. В труде–труженичестве достигается единство субъекта и объекта, и когда оно достигнуто, устанавливается связь с Богом. «Сильное» поле труда–труженичества — молитва, служба и т. п., и поэтому, когда труд–тружение уточняются, то чаще всего приоткрываются религиозно–нравственные цели и соответствующее им пространство. «Приидете, иже мене ради потружавшеся въ молитвахъ и в бдениихъ и во всякыхъ службахъ, и приобщитеся благыхъ» (Поучение Феодосия о терпении и смирении, см. Еремин 1947, 178, ср.: «…умоляю вас, братия, …подвизаться со мною в молитвах за меня к Богу». Римл. 15, 30 и др.) — характерный контекст труда–труженичества как своего родахозяйстваи своейдуши, и «ближнего» пространства — монастыря, и «дальнего» пространства — внемонастырского мира как места изгнания человека, после того как Господь выслал из сада Едемского первую человеческую пару, где умножена скорбь женщины, рожающей в болезни детей, и умножено влечение к мужу, дающее ему власть над нею, и умножена скорбь мужчины, вынужденного трудиться в поте лица своего, доколе не возвратится он в землю, из которой был взят (Бытие 3, 16–19).
Но и изгнав первых людей из рая, Господь не отменил той задачи–цели, которая содержалась в Его благословении Адаму и Еве по их сотворении и которая, собственно, и составляетсмыслчеловеческой жизни, неразрывно связанный с творческим замыслом Бога: подобие человека Богу («И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему […] И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его». Бытие 1, 26–27) не исчерпывается «внешним» — прежде всего оно распространяется на смысл его жизни, натрудыего, но теперь, после изгнания, в отмеренные человеку дни его. Этот труд человека «в изгнании» — дарование Господом человеку шанса, надежды на восстановление, но уже со стороны человека, познавшего добро и зло, новой «жизни в Боге», и, следовательно, знак неотменности тогопервогоблагословения, о котором сказано в книге «Бытия»: «И благословил их Бог, и сказал им Бог:плодитесь и размножайтесь, инаполняйтеземлю, иобладайте ею, и владычествуйте[…]» (1, 28). В этом благословении — завет Творца творцам отворчествекак смысле жизни. Не трудно заметить, что порождение нового, увеличение его, наполнение земли и упорядочение ее через усвоение–присвоение ее себе и установление власти над нею образуют органическое продолжение космогонического акта творчества, совершенного Богом и имеющего быть продолженным человеком в новых обстоятельствах, вызванных к жизни Господом.Смысл(собственно, благая мысль:съ–мыслъ, гдесъ-из*su— "хорошо") этой заповеди–благословения был усвоен Феодосием, и именно он определил сам характер труженичества русского святого — собственная инициатива, но не просто с оглядкой на Бога, но с Богом в душе, и редкий естественный дар превращать любое частное и даже как бы малозначительное, мелкое, будничное дело в часть труженического подвига. Еще раз стоит напомнить слова «Жития» о Феодосии — «Беаше бо поистине чловекъ Божий […]: съмереномь, съмысломь и послушаниемь, и прочиими труды подвизаяся, делая по вся дьни…» Однако не только труженичество давало смысл частному делу, «заражало» его высокой идеей, но и любое дело, делаемое Феодосием, как бы утепляло и освещало светом человеческой повседневности (ср.по вься дьни…), некоей естественной спонтанности и нравственной традиции высокую идею труженичества, не попуская ей жить исключительно в некоем разреженном пространстве хотя и высоких, но отвлеченных истин, далековатых от жизненных нужд.
Смысл труженического подвига Феодосия, будучи выражен на языке нашего времени и совсем иной традиции, состоял в «расширенном порядке человеческого сотрудничества» (Хайек 1992, 15 и сл.), и поэтому ряд основных особенностей этого подвига поразительно напоминает черты, определяющие этот «расширенный порядок». Труженичество Феодосия характеризуется «естественной»непрерывностью(кромепо вься дьни, 42б ср.: «И тако по вся дьни трудящеся, 36а; …и рукама же своима делати по вся дьни, 39а; …по вся нощи бе–съна пребываше, моля Бога.., 45в; Беаше же и самъ блаженый Феодосий по вься дьни с братиею подвизаяся и тружая».., 60 г. и др.),поступательностьюв «расширительном» варианте (свои и своей семьи нужды, сначала материальные (работы в поле после смерти отца), потом и духовные, расширение монастыря, строительство церкви, новых келий, хозяйственных помещений, внемонастырские заботы и т. п.; характерно, что идеиумножения и расширенияне раз возникают в связи с деятельностью Феодосия, ср.: «По сихъ же множащися братии, и нужа бысть славьному отьцю нашему Феодосию распространити монастырь на поставление келий, множьства ради приходящихъ и бывающимъ мнихомъ», 46в; «И оттоле цвьтяше и мъножашеся место то […] Умножаху бо ся оттоле братия и цветяше место то…» 36г; «…отець нашь Феодосий иже поистине исполъненъ духа святааго, темьже и Божия таланта умъноживъ, иже населивъ место множьствъмь чьрьноризьць, иже пусто суще, манастырь славьнъ сотвори», 49а; ср. 60в–61а о замысле Феодосия перенести монастырь на новое место, построить большую каменную церковь и т. п.),инициативностью(ср.: «и тако преже всехъ обреташеся въ церкви, 36в; и на дело преже всехъ исходя, 36г; На дело же преже вьсехъ исходя, и в церкви же преже вьсехъ обретаяся, и послеже вьсехъ излазя», 42г; ср. роль личного примера Феодосия — 42б–42в и др.). Нужно особо отметить сам характер инициативности Феодосия и его внимание к некоему «тонкому» пространству, в котором «внешнее» и «внутреннее», импульсы извне, из мира, от других и личная потребность и готовность воспринять их, материальное и духовное гармонизировано нередко до того предела, за которым причина и следствие, первичное и вторичное, свобода и необходимость становятся почти неразличимыми. Такое гармонизированное пространство способствует (если не обеспечивает!) известнойспонтанноститруженичества на путях от материального к духовному, от ближнего к дальнему, естественности, независимости от «чужих» замыслов, планов, идей, выходу к тому состоянию, где возможна некая органическая, внутренняя самоорганизация в согласии с потребностями, с одной стороны, и с традицией, всегда предполагающей преемственность и постепенность изменений, с другой. Наконец, такое пространство выдвигает на первый план и вопросы о моральных основаниях, в случае Феодосия — о религиозном оправдании «мирского», о христианизации мира — быта, хозяйства, экономики, социальных отношений, личного поведения без навязывания миру того, что могло бы пагубно отразиться на «мирских» занятиях, короче говоря, о том, что в ином контексте стало во второй половине нашего века предметом острой дискуссии по поводу преимуществ и недостатков двух экономически–хозяйственных «порядков», двух соответствующих им «этик»[696].

