Приложение к Б. Обратное воздействие диалектического в патетическом, ведущее к обостренному пафосу, и одновременные моменты этого пафоса
Религиозность, у которой нет ничего диалектического на втором месте, т. е. религиозность А, представляющая собой собственное патетическое преобразование экзистенции индивидуума (а не парадоксальное преобразование экзистенции в силу отношения к чему-то историческому, преобразование, ведущее к вере), ориентируется на чистого человека, так что необходимо признать, что каждый человек, при его сущностном рассмотрении, причастен этому блаженству и в конце концов обретает его. Разница между религиозным человеком и тем, кто не преобразует свою экзистенцию религиозным образом, становится юмористической: в то время как первый употребляет всю жизнь на то, чтобы осознать свое отношение к вечному блаженству, а второй не печется об этом (стоит заметить, что религиозный человек находит воздаяние в самом себе и, будучи обращен внутрь самого себя, не тратит время на бессмысленные жалобы по поводу того, что второй с легкостью получает то, к чему сам он стремится с таким трудом и крайним напряжением), с точки зрения вечности, оба приходят к одному и тому же. В этом заключается симпатический юмор, а серьезность — в том, что равенство со вторым не может быть помехой для религиозного человека. Таким образом, в религиозности А есть постоянная возможность принятия экзистенции назад в вечность, лежащую позади.
Религиозность Б — это отделяющая, выделяющая, полемическая религиозность: только при этом условии я обретаю блаженство, и поскольку я связываю себя с ним абсолютным образом, я исключаю всякого другого. Это — стимулятор партикуляризма в обычном пафосе. Каждый христианин обладает тем же пафосом, который присущ религиозности А, и затем еще пафосом, возникающим в силу его особого выделения. Это выделение придает христианину известное равенство со счастливчиком, имеющим покровительство; и если христианин таким вот образом это и воспринимает, на эгоистический лад, то мы имеем дело с отчаянной самонадеянностью, связанной с предопределением. Счастливчик может по сути своей не симпатизировать тем, у кого нет покровительства или кто не может его получить. Поэтому он должен или оставаться в неведении на предмет того, что существуют другие люди, или же он сам станет несчастным от сознания этого факта. То, что обладание вечным блаженством основывается на чем-то историческом, означает, что счастье христианина узнаваемо по страданию, и тогда религиозное определение — быть избранником Божьим — настолько парадоксально противоположно определению баловня судьбы, насколько это вообще возможно, именно потому, что избранник — это не несчастный, но и не счастливчик в прямом смысле слова, — нет, это настолько трудно понять, что у любого другого, кроме самого избранного, это должно вызывать отчаяние. Вот почему вызывает отвращение такое восприятие этой избранности, которое на эстетический лад желает занять, напр., место апостола. Блаженство, привязанное к историческому условию, исключает всех, кто стоит вне этого условия, и среди этих исключенных несчетное количество людей являются таковыми все-таки не по своей вине, а по чистой случайности, потому что христианство еще не было им возвещено.
При более близком определении обостренный пафос — это:
а). Сознание греха [479]. Оно является выражением парадоксального превращения экзистенции. Грех — это новый медиум экзистенции. Обычно экзистирование означает лишь то, что индивидуум, возникнув, существует и находится в становлении, теперь же это означает, что, возникнув, он стал грешником; обычно экзистирование является не каким-то ближе определяющим предикатом, а формой всех ближе определяющих предикатов: возникая, человек не становится чем-то, — теперь же возникнуть значит стать грешником. В тотальности сознания вины экзистенция утверждает себя настолько сильно, насколько это возможно в имманентности, но сознание греха — это разрыв; возникая, индивидуум становится другим, или в тот миг, когда он должен возникнуть, он, возникая, становится другим, потому что в противном случае определение греха закладывается внутри имманентности. Если исходить из вечности, индивидуум не является грешником; если же устроенное по образу вечности существо, которое возникает в рождении, становится грешником при рождении, или рождается как грешник, тогда это именно экзистенция так смыкается вокруг него, что всякая коммуникация имманентности, разворачивающаяся на пути припоминания благодаря отступанию назад в вечное, прерывается, и предикат «грешник», который, будучи самым первым, сразу же выступает при возникновении индивидуума, получает такую парадоксально огромную власть, что возникновение делает индивидуума другим. Как следствие, явление Бога во времени препятствует тому, чтобы индивидуум относился к вечному, давая задний ход, ибо теперь индивидуум выступает вперед, чтобы стать вечным во времени благодаря отношению к Богу, явленному во времени.
Поэтому сознание греха индивидуум не может обрести сам по себе, что имеет место в случае с сознанием вины; при сознании вины сохраняется тождество субъекта с самим собой, сознание вины — это изменение субъекта внутри самого субъекта; сознание греха — это, напротив, изменение самого субъекта, что показывает, что вне индивидуума должна быть сила, которая делает для него ясным то, что, возникнув, он стал другим, нежели был, он стал грешником. Эта власть — Бог во времени. (Ср. с этим гл. 1 Крох, где говорится о мгновении.)
При сознании греха индивидуум осознает свое отличие от общечеловеческого, лишь через самого себя он осознает, что это такое — экзистировать qua человек. Поскольку же сознание греха обусловлено отношением к названному историческому факту (явлению Бога во времени), то сознание греха не могло иметь места в то время, когда не было этого исторического факта. Однако в той мерс, в какой верующий в своем сознании греха будет одновременно осознавать грех всего рода, обнаруживается другая изоляция. Верующий распространяет сознание греха на весь род, и при этом он не располагает знанием о спасении рода, поскольку спасение единичного индивидуума будет зависеть, конечно, от того, вступит ли он в отношение к указанному историческому моменту, который именно в силу своей историчности не может быть везде одновременно, но требует времени, чтобы стать известным людям, и за это время умирают поколения, одно за другим. В религиозности А симпатия распространяется на каждого человека, поскольку она относится к вечному — на что. как предполагается, по сути своей способен каждый человек — и поскольку вечное повсеместно, так что не требуется времени для ожидания или для того, чтобы посылать за чем-то, что в силу своей историчности не может быть повсюду одновременно и относительно чего бесчисленные поколения, не по своей вине, могли бы пребывать в неведении — в неведении по поводу того, что это существовало.
Если твоя экзистенция разворачивается в рамках такого определения, это определение предполагает обостренный пафос: и потому что это определение невозможно помыслить, и потому что оно изолирует. Грех — это не учение и не доктрина для мыслителей, иначе все превращается в ничто; грех — это определение экзистенции, и как таковое он как раз не может быть помыслен.
б). Возможность возмущения, или автопатическая коллизия. В религиозности А возмущение совершенно невозможно, так как даже самое решительное определение разворачивается внутри имманентности. Но парадокс, который требует веры вопреки разуму, сразу же обнаруживает возмущение, будь оно при более близком определении возмущением, которое страдает, или же возмущением, которое насмехается над парадоксом как сумасбродством. Таким образом, коль скоро тот, кто обладал страстью веры, утрачивает ее, он становится ео ipso возмущающимся.
Но это опять-таки обостренный пафос — постоянно обладать возможностью, которая в случае осуществления является падением тем более глубоким, чем более высокой, по сравнению с любой религиозностью имманентности, является вера.
В наше время христианство стало настолько натурализованным и аккомодированным, что никто и не мечтает о возмущении; нынче это совершенно в порядке вещей, потому что никто не возмущается по мелочам, а именно к этому и подошло христианство. Впрочем, оно на самом деле является единственной силой, которая воистину может вызвать возмущение, ведь узкие врата на трудном пути веры означают возмущение, и ужасное сопротивление началу веры означает возмущение, и если все идет правильно со становлением христианином, то возмущение должно получать свои проценты в каждом новом поколении, как оно получило их в самом первом. Христианство — единственная сила, которая воистину может вызвать возмущение, так как истерический и сентиментальный приступ возмущения по той или другой причине может быть просто отклонен и объяснен недостатком этической серьезности у того, кто игриво занят тем, чтобы обвинять весь мир, вместо того чтобы обвинять себя. Для верующего возмущение находится в начале, и его возможность — это постоянный страх и трепет в экзистировании верующего.
в). Боль симпатии — на том основании, что верующий, в отличие от религиозного человека А, который латентно симпатизирует и может симпатизировать каждому человеку qua человеку, по сути своей симпатизирует лишь христианам. Тот, кто со всей душевной страстью выдвигает в качестве условия своего блаженства отношение к чему-то историческому, естественно, не может одновременно считать это условие дурацкой шуткой. Так может поступать лишь современный догматик, у которого легко получается делать второе, потому что ему не хватает пафоса для первого. Для верующего дело обстоит таким образом, что вне этого условия для него нет блаженства; и для него имеет силу или может возыметь силу то, что он должен возненавидеть отца и мать своих. Ибо разве это не все разно что ненавидеть их, если его блаженство привязано к условию, которое, как ему известно, они не принимают? И разве же это не ужасное обострение пафоса в отношении к вечному блаженству? А предположим, что его отец, или мать, или возлюбленная умерли бы, так и не связав свое вечное блаженство с этим условием! Или же они продолжали бы жить, но он не мог бы привлечь их на свою сторону! Он может делать для них все, с величайшим воодушевлением исполнять все обязанности преданного сына и преданного возлюбленного — в этом плане христианство не предписывает ненавидеть; и все-таки, если указанное условие разделяет их, разделяет навечно, разве это не все равно, что если бы он ненавидел их?
Подобного рода вещи были пережиты в мире. Ныне такое не переживают; мы ведь все христиане. Но кем же стали все мы и чем же стало христианство в результате того, что все мы безоговорочно являемся христианами?


