Секция I. К ориентации в построении Крох
1. О том, что исходным пунктом берется язычество, и почему
Читатели крошечной философии Крох вспомнят, что это произведение было не поучающим, а экспериментирующим. Оно брало за исходный пункт язычество, чтобы затем, экспериментируя, открыть понимание экзистенции, о котором со всей правотой можно сказать, что оно идет дальше, чем язычество. Современная спекуляция, кажется, умудрилась совершить такой трюк, что пошла дальше по другую сторону христианства, или же настолько далеко зашла в своем понимании христианства, что почти вернулась к язычеству. Нет никакой путаницы в том, что кто-то предпочитает язычество христианству, но вывести язычество как наивысшую ступень внутри христианства — это несправедливо как по отношению к христианству, которое становится чем-то иным, нежели оно есть, так и по отношению к язычеству, которое вовсе ничем не становится, хотя оно все-таки чем-то было. Так, спекуляция, которая всецело поняла христианство и одновременно разъяснила саму себя как наивысшее развитие внутри христианства, довольно примечательным образом совершила то открытие, что нет никакого «по ту сторону», что «в ином мире», «по ту сторону» и тому подобное суть диалектическая ограниченность конечного разума. Потустороннее превратилось в шутку, в некое столь неопределенное требование, что его не только никто не почитает, но и никто не заявляет о нем, так что люди лишь забавляются, думая о том, что было время, когда представление о потустороннем преобразовывало все существование. Сразу видно, какого ответа на проблему можно ожидать с этой стороны: сама проблема является диалектической ограниченностью, ибо в небесном sub specie aeterni чистого мышления это различение упраздняется. Однако же, посмотрите, ведь данная проблема вовсе не является логической проблемой — что общего может быть у логического мышления и самого патетического (вопроса о вечном блаженстве); проблема эта — проблема экзистенции, а экзистировать — это не значит быть sub specie aeterni. Здесь, возможно, снова осознают всю правоту применения правил предосторожности при вступлении в отношения с такой спекуляцией: первое — это разделить спекуляцию и спекулянта и затем так же, как при колдовстве, ведьминых чарах или одержимости дьяволом, применить сильное заклинание, чтобы заколдованный спекулянт принял свой действительный облик, превратился в единичного экзистирующего человека.
Чтобы выиграть паузу и не оказаться сражу же вовлеченным в исторический, историко-догматический, пропедевтический, церковный вопрос о том, чем в действительности является христианство и чем оно не является, в произведении не говорится, что предмет эксперимента — это христианство. Ибо ни один человек никогда не оказывался в таком бедственном положении, какое выпало на долю христианства в последнее время. То его объясняют спекулятивно и получают на выходе язычество, то вовсе не знают с определенностью, что такое христианство. Люди просто прочитывают ярмарочный каталог[357], для того чтобы увидеть, что это за время, в которое они живут. Если в повседневной жизни слышат, что торговцы на улице выкрикивают: «Креветки!» — то прежде всего приходят к мысли, что сейчас середина лета, если выкрикивают: «Зелень!» — что весна, если выкрикивают: «Устрицы!» — что зима; но если, как в прошлую зиму, в один и тот же день слышат, что выкрикивают: «Креветки, зелень и устрицы!» — то люди поддаются искушению признать, что наступила полная сумятица и мир не выстоит до Пасхи. Однако возникает впечатление еще большего замешательства, если на мгновение обратить внимание на то, что заявляется в ярмарочном каталоге как писателями, так и издателями, которые в высшей степени стали созвучными голосами в литературе. Summa summarum время, в которое мы живем, чрезвычайно бурное, по меньшей мере — чрезвычайно запутанное.
Чтобы получить передышку, крайне необходимую изнуренной христианской терминологии, которая, будучи глубоко спокойной и неисчерпаемой, очень скоро стала запыхавшейся и ничего не говорящей, и чтобы, насколько это возможно, избежать давки, я решил обходить молчанием имя христианства и удерживаться от выражений, которыми снова и снова бросаются и перебрасываются в обсуждениях. Вся христианская терминология захвачена спекуляцией, так как спекуляция и есть христианство; даже газеты используют наивысшие догматические выражения как остроумные ингредиенты, и пока политики обеспокоены в ожидании банкротства государства, возможно, значительно большее банкротство предстоит в мире духа, потому что понятия постепенно упраздняются и слова приходят в такое состояние, что значат все, и поэтому спор иногда столь же смешон, как и единодушие. Потому что всегда ведь смешно, если спор идет о словах, которые ни к чему не обязывают, и если на таких словах приходят к согласию; но когда даже самое твердое слово стало ни к чему не обязывающим, что тогда? Подобно тому как старый человек, который потерял зубы, медленно пережевывает тем, что у него осталось, так и современная христианская речь о христианстве утратила силу энергичной терминологии, чтобы кусаться, и все, что осталось, это беззубое «мямлянье».
Мне вполне ясно, что путаница с христианством произошла оттого, что его сместили на одну стадию назад в жизни. То, что мы становимся христианами, будучи еще детьми, привело как раз к принятию того, что человек и есть то, что он ката κατα δυναμιν[358] антиципировал. Поэтому крещение детей может быть вполне оправданным и похвальным и как искренний интерес церкви, в смысле защиты от всяких фантазеров, и как прекрасная забота благочестивых родителей, однако позднее ответственность лежит на самом индивидууме. Но было и остается смешным видеть людей, которые являются христианами единственно в силу свидетельства о крещении и по случаю праздников ведут себя à la христиане; потому что самое смешное, чем может стать христианство, — это тем, что в тривиальном смысле называют обычаями и нравами. Быть преследуемой, ненавистной, подвергаться глумлению и насмешкам или же стать благословенной и превозносимой — это подобает наиболее могущественной силе, но стать смирной coutume[359], bon ton[360] и тому подобным — это ее абсолютная противоположность. Надо только попытаться это вообразить. Королю подобает быть любимым своим народом, почитающим его величие; если же дела плохи, тогда он может, пожалуй, быть свергнут с престола в результате восстания, может пасть в сражении, может томиться в государственной тюрьме, вдалеке от всего, что напоминает о нем; но король, превратившийся в суетливого наемного слугу, исключительно хорошо ощущающего себя на своем месте, — это еще более вопиющее превращение, нежели если бы он был убит. С другой стороны, может показаться смешным, что христиане иногда, например при погребении, прибегают к языческому выражению об элизиуме и тому подобном; но смешно также и то, что когда умирает человек, для которого христианство совершенно ничего не значило, никогда не значило даже столько, чтобы он мог захотеть бросить его, пастор «без всяких околичностей» у могилы препровождает его в вечное блаженство, как оно понимается в христианской терминологии. Не нужно мне напоминать о том, что всегда следует сохранять разницу между видимой и невидимой церковью и что никто не может осмелиться судить сердца. Не нужно, о, далеко не нужно. Но если бы человек стал христианином и дал себя окрестить в более зрелом возрасте, тогда могла бы идти речь о своего рода гарантии того, что христианство имеет для крещеного некое значение. Пускай за Богом остается право судить сердца! Но если человек окрещен 14 дней от роду, если это считается за удобство — оставаться de nomine христианином, если отречение от христианства принесло бы лишь неприятности и затруднения, если суждение современников в этом случае, как уже говорилось, было бы примерно таким: «как-то нелепо с его стороны — делать из этого такой шум», — тогда нельзя все же отрицать, что принадлежность к видимой церкви стала весьма сомнительным свидетельством того, что человек действительно является христианином. Видимая церковь так расширяется, что в итоге отношение переворачивается, и если когда-то требовались сила и твердость в убеждении, чтобы стать христианином, то теперь, даже если это выражение и не заслуживает похвалы, требуются энергия и мужество, чтобы прекратить быть таковым, тогда как для того, чтобы быть христианином, требуется лишь бездумие. Крещение детей все равно, конечно, можно отстоять, а посему не требуется вводить никакого нового обычая; но поскольку все изменилось, то духовенство должно само видеть, что если некогда — когда было совсем немного христиан — его задачей было привлечь людей к христианству, то теперь задача должна состоять в том, чтобы привлечь их по возможности посредством отпугивания, ибо несчастье ведь в том, что они в определенном роде являются христианами. Когда христианство пришло в мир, человек не был христианином, и трудность заключалась в том, чтобы стать таковым; теперь трудность при становлении христианином та, что человек должен самостоятельно превратить свое первое бытие-христианином в возможность для того, чтобы стать христианином в истинном смысле. И трудность тогда значительно больше, потому что это должно происходить безмолвно в самом индивидууме, без какого-либо решающего действия вовне, чтобы не вылиться в анабаптистскую ересь или тому подобное. Уже ведь и в отношении внешнего мира каждый знает, что подпрыгнуть вверх и приземлиться снова на то же самое место — это самый сложный из всех прыжков, и прыжок становится легче, если между местом, где стоит прыгающий, и местом, где прыжок должен завершиться, образуется интервал, — и точно так же самым трудным будет то решение, при котором решающий не отдален от него (в отличие, например, от того, кто, не будучи христианином, должен решить, хочет ли он стать таковым), но где дело как будто бы уже решено. В этом случае трудность решения двоякая: прежде всего та, что первое решение является кажимостью, возможностью, и затем уже само решение. Если я не христианин и решение заключается в том, чтобы стать таковым, то христианство помогает мне сосредоточить внимание на решении и дистанция между нами помогает мне, подобно тому как разбег помогает прыгающему; если же дело уже как будто бы решено, если я уже христианин (т. е. окрещен, что все-таки является только возможностью), то нет ничего, что помогает мне воистину сосредоточить внимание на решении, но, наоборот (что увеличивает трудность), есть нечто, что препятствует мне сосредоточиться на нем, а именно: кажущееся решение. Кратко: легче стать христианином, если я им не являюсь, чем стать христианином, если я являюсь таковым; и это решение остается за тем, кого крестили в детстве.
Что такое крещение без усвоения? Да, это возможность того, что крещеный ребенок может стать христианином, ни больше ни меньше. Здесь можно было бы увидеть параллель: точно так же, как нужно родиться, появиться на свет, чтобы стать человеком, ибо ребенок еще не является таковым, точно так же нужно быть и крещеным, чтобы стать христианином. Для взрослого, который не был крещен ребенком, имеет силу следующее: он становится христианином через крещение, поскольку крещение может выступить для него как усвоение веры. Отнимите у христианства усвоение — и в чем тогда будет заслуга Лютера? Но откройте его и почувствуйте в каждой строчке мощное пульсирование усвоения, почувствуйте его в трепещущей стремительности всего стиля, у которого позади как будто постоянно нависает та гроза ужаса, что сразила Алексия и создала Лютера[361]. Разве папизм не обладал в изобилии объективностью и объективными определениями и объективным, объективным и еще раз объективным? Чего не хватало ему? Усвоения, внутренности. «Aber unsere spitzfindigen Sophisten sagen in diesen Sacramenten nichts von dem Glauben, sondern plappern nur fleissig von den wirklichen Kräften der Sacramente (объективное), denn sie lernen immerda, und kommen doch nimmer zu der Erkentniss der Wahrheit»[362](Von der babylonischen Gefangenschaft, маленькое издание Герлаха, т. 4, с. 195). Но на этом пути они все-таки должны были бы прийти к истине, если бы объективность была истиной. Пускай тогда это будет десять раз истинно, что христианство заключается не в различии, пускай святая человечность христианства, состоящая в том, что оно может быть усвоено всеми, будет блаженнейшим утешением земной жизни, но должно ли, обязано ли это пониматься таким образом, что каждый безоговорочно является христианином просто в силу того, что он был крещен, когда ему было четырнадцать дней от роду?[363] Быть христианином — это не вопрос удобства, недалекий человек будет экзистировать в нем точно так же, как и мудрец, и тогда «быть христианином» окажется чем-то иным, нежели иметь в шуфлядке свидетельство о крещении и предъявлять его, когда зачисляют в студенты или когда хотят справить свадьбу; чем-то иным, нежели всю жизнь проходить со свидетельством о крещении в жилетном кармане. Однако «быть христианином» постепенно превратилось в нечто такое, что присуще всем безоговорочно и в смысле ответственности касается скорее наших родителей, чем нас самих: они должны не упустить окрестить ребенка. Отсюда проистекает один примечательный феномен, возможно, не такой уж и редкий в христианстве: в человеке, который относительно себя уже укрепился в мысли, что его родители позаботились о его крещении, и тем самым считает дело решенным, если он теперь сам становится отцом, в нем совершенно справедливо просыпается забота окрестить своего ребенка, так что забота о том, чтобы стать христианином, переходит от самого индивидуума к тому, кто его опекает. В качестве опекающего отец заботится о том, чтобы ребенок был окрещен, возможно, имея в виду все те неудобства с полицией и неприятности, которым будет подвержен ребенок, если окажется не крещен. Потусторонняя вечность и торжественная серьезность решения суда (где, нужно заметить, должно быть решено, был ли я христианином, а не то, позаботился ли я в качестве опекающего о том, чтобы мой ребенок был крещен) превращаются в уличную сцену или сцену в паспортном бюро, куда стекаются умершие со своими свидетельствами от дьяка. Пускай тогда будет десять раз истинно, что крещение — это божественный правительственный паспорт в вечность; но если легкомыслие и мирская жизнь намерены использовать его как пропуск, будет ли оно тогда таким паспортом? Крещение — это ведь не кусок бумаги, которую выписывает дьячок, записывая к тому же иногда неправильно; крещение — это все-таки не просто внешний факт, что такой-то крещен 7 сентября в 11 часов. То, что время, экзистенция во времени становятся решающими для вечного блаженства, — это вообще такой парадокс, какой язычество не могло и помыслить; однако решить все дело в возрасте четырнадцати дней 7 сентября в течение пяти минут — это, кажется, все-таки чересчур парадоксально. Не хватает только еще, чтобы человек уже в колыбели был поверен в разные дела, приписан к такому-то и такому-то гражданскому положению и т. д., тогда бы он уже в возрасте четырнадцати дней решил все наперед — если только не захочет позднее пересмотреть свое решение, что он вполне может найти заслуживающим хлопот, например, в отношении спроектированного брака, однако, по всей видимости, не в отношении христианства. Смотрите, некогда в мире было так, что если все рушилось для человека, оставалась все же надежда стать христианином; теперь же каждый является христианином и самым различным образом подвергается искушению забыть... стать таковым.
При таком положении в христианском мире (сомнительность спекуляции, с одной стороны, и то, что все люди безоговорочно являются христианами — с другой) становится все труднее и труднее обрести исходный пункт, если человек хочет знать, что такое христианство. Спекуляция выводит именно язычество как результат христианства, а то, что каждый, будучи крещеным, безоговорочно является христианином, превращает христианский мир в крещеное язычество. Поэтому я обратился к язычеству, а именно к Древней Греции как представительнице интеллектуальности и ее величайшему герою, Сократу. После того как я был вооружен знанием язычества, я попытался, отталкиваясь от него, найти решающее отличие. Было ли поэтому христианство предметом эксперимента — это другой вопрос, однако же было получено достаточно, чтобы утверждать, что если современной христианской спекуляции сущностно принадлежит категория, общая с язычеством, то современная спекуляция не может быть христианством.
2. Важность предварительной договоренности относительно того, что такое христианство, прежде чем может зайти речь об опосредовании христианства и спекуляции; отсутствие договоренности благоприятствует опосредованию, вместе с тем это же отсутствие делает опосредование иллюзорным; вступление договоренности препятствует опосредованию
Эксперимент касался того, что вопрос о вечном блаженстве решается во времени благодаря отношению к чему-то историческому, т. е. того, что я и называю теперь христианским. Никто, пожалуй, не будет отрицать, что учение христианства, представленное в Новом Завете, говорит о решаемом во времени вопросе о вечном блаженстве индивидуума, и решаемом благодаря отношению к христианству как чему-то историческому. И чтобы не растревожить, не пробудить мысль о вечной погибели[364], хочу заметить, что я говорю лишь о позитивном, следовательно, о том, что веруюший становится во времени уверен в своем вечном блаженстве благодаря отношению к чему-то историческому. Чтобы не вызывать лишнего беспокойства, я не хочу также приводить другие христианские определения; все они заключены в этом одном и могут быть последовательно из него выведены, и именно это определение формирует острейшую противоположность язычеству. Лишь снова повторю: я не решаю, право ли христианство. Как я уже сказал в указанном произведении и в чем постоянно признаюсь, моя крошечная заслуга, если о таковой должна идти речь, состоит исключительно в выдвижении проблемы.
Однако же, как только я называю христианство и Новый Завет, так начинаются нескончаемые размышления. Нет ничего легче для спекуляции, чем найти то или другое место в Писании, на которое она может сослаться в свою faveur[365]. И все же ни разу спекуляция предварительно не разъяснила, в каком смысле хочет она использовать Новый Завет. То без всяких околичностей заявляется, что Новый Завет лежит в сфере представления, из чего, кажется, следует, что исходя из него нельзя аргументировать; то делается много шума из того, что речь идет о признании авторитета Библии, раз уж спекуляция находит место из Библии, на которое она может сослаться.
Предварительная договоренность о том, что есть что, о том, что такое христианство, прежде чем браться разъяснять его — чтобы вместо прояснения христианства сами не выдумали что-то и не разъясняли это в качестве христианства, — такая предварительная договоренность является в высшей степени и решительно важной. Это совещание обеих партий перед арбитражной комиссией (так что опосредование не может быть одной из партий и одновременно комиссией, перед которой проходит совещание), кажется, совершенно не заботит спекуляцию, она, скорее, просто хочет иметь свою выгоду от христианства. Подобно тому как в чем-то малом вполне вероятно нашелся тот или другой человек, который беспокоился как раз не о том, чтобы понять Гегеля, а о той выгоде, которую он будет иметь, пойдя даже дальше, чем Гегель, точно так же довольно соблазнительно — пойти дальше по отношению к чему-то столь великому и значительному, как христианство. При этом, конечно, нужно иметь при себе христианство, не ради него самого, но чтобы с продвижением дальше все вышло благополучно. — С другой стороны, размышление о том, что такое христианство, не должно превратиться в ученое размышление, потому что в тот же момент, как это было показано в первой части данного сочинения, мы вступим на путь аппроксимирования, которое никогда не может завершиться. Опосредование между христианством и спекуляцией становится тогда невозможным по другой причине: такое размышление не может завершиться.
Следовательно, вопрос о том, что такое христианство, должен быть рассмотрен не ученым образом и не партийным, где предполагается, что христианство — это философское учение, потому что тогда спекуляция оказывается чем-то большим, нежели партия, или одновременно и партией и судьей. Поэтому вопрос должен рассматриваться в аспекте экзистенции, и тогда на него мог бы быть получен ответ, причем короткий ответ. В то время как можно услышать, что некий ученый теолог положил всю свою жизнь на то, чтобы ученым образом исследовать учение Писания и церкви, это было бы, право, смешным противоречием, если бы экзистирующий, который в аспекте экзистенции спросил, что такое христианство, должен был потратить на рассмотрение этого вопроса всю свою жизнь, — ибо когда, в таком случае, он должен был бы в нем экзистировать?
Вопрос о том, что такое христианство, не должен поэтому смешиваться с объективным вопросом об истине христианства, который мы обсуждали в первой части этого сочинения. Объективно вполне можно спросить о том, что такое христианство, если спрашивающий хочет объективно представить это перед собой и так удерживать независимо от того, истинно оно или нет (истина — это субъективность). Спрашивающий избавляет себя тогда от всех высокопочитаемых хлопот с доказательством истины христианства, а также и от всего спекулятивного поторапливания, требующего идти дальше; он желает покоя, ему не надо ни рекомендаций, ни спешки, но лишь узнать, что это такое.
Или же нельзя узнать, что такое христианство, если ты сам не христианин? Все аналогии, кажется, говорят в пользу того, что это можно узнать, и само христианство должно рассматривать как ложных христиан тех, кто лишь знает, что такое христианство. Дело опять же запутывается из-за того, что все выглядит таким образом, словно христианином ты являешься в силу того, что был сразу крещен ребенком. Однако, когда христианство пришло в мир или когда оно вводится в языческой земле, тогда ведь оно не перечеркнуло и не перечеркивает современное поколение взрослых, завладевая лишь маленькими детьми. Тогда было все в полном порядке: было трудно стать христианином, и люди не занимались тем, чтобы понять христианство; нынче же мы почти достигли того пародийного состояния, когда дело вовсе не в том, чтобы стать христианином, но трудной и хлопотной задачей является как раз понять его. Тем самым все переворачивается: вместо того чтобы христианство сущностно относилось к экзистенции и трудность состояла в том, чтобы стать христианином[366], христианство превращается в род философского учения, и трудность теперь, совершенно справедливо, заключается в понимании. Так и вера оказывается свергнута с престола по отношению к пониманию, вместо того чтобы совершенно справедливо быть максимумом в том случае, когда трудностью является становление христианином. — Возьмем языческого философа, которому было возвещено христианство — однако же, не как философское учение, которое ему надлежит понять, но с вопросом, хочет ли он быть христианином, — разве же не сказали ему прежде, что такое христианство, для того чтобы он мог сделать свой выбор?
Следует тогда подтвердить, что можно знать, что такое христианство, не будучи при этом христианином. Другое дело, можно ли знать, что такое быть христианином, не будучи таковым, — это должно быть отвергнуто. Зато каждый христианин должен одновременно знать, что такое христианство, и быть в состоянии сказать это, коль скоро он сам стал таковым. Я думаю, нельзя сильнее выразить всю проблематичность того, что человек становится христианином в возрасте четырнадцати дней, чем напомнив о том, что с такой помощью довели дело до того, что можно найти христиан, которые еще христианами не стали. Переход к христианству совершается столь рано, что является лишь возможностью того, чтобы переход мог быть осуществлен. У того ведь, кто действительно стал христианином, должно было быть время, когда он не был христианином, у него опять же должно было быть время, когда он узнал, что такое христианство, и он должен был, в свою очередь — если он не совсем утратил воспоминание о том, как он экзистировал, прежде чем стать христианином, — уметь сказать относительного самого себя, сравнивая свою прежнюю жизнь с христианской жизнью, что такое христианство. Когда ситуация перехода оказывается одновременной со вступлением христианства в мир или с его введением в языческой земле, все выглядит ясно. Становление христианином оказывается тогда ужаснейшим из всех решений в жизни человека, ибо речь идет о том, чтобы сквозь отчаяние и возмущение (два Цербера, которые охраняют доступ к тому, чтобы стать христианином) обрести веру. Этот ужаснейший экзамен, где цензором выступает вечность, ребенок четырнадцати дней от роду все-таки не может сдать, сколько бы свидетельств о крещении, выданных дьяком, он ни имел.
Но тогда и для крещеного должен наступить позднее момент, который сущностно отвечает ситуации перехода, сложившейся при вступлении христианства в мир; для крещеного должен наступить момент, когда он, хотя и христианин, спрашивает, что такое христианство, для того чтобы стать христианином. При крещении христианство дает ему имя, и он de nomine является христианином; но в решении он становится христианином и дает христианству свое имя (nomen dare alicui). — Возьмем языческого философа; он, конечно, стал христианином не тогда, когда ему было четырнадцать дней, когда он не знал, что делает (воистину, наистраннейшее разъяснение самого решающего шага, что он делается тогда, когда человек сам не знает, что он делает!); он вполне знал, что делает, он решил связать себя с христианством, пока с ним не произошло удивительное и он не стал христианином (если мы хотим выразить это таким образом), или пока он не выбрал стать таковым: он, следовательно, знал, что такое христианство, когда принимал его, т. е. когда еще не был христианином.
Но в то время как все спешат по-ученому определить и спекулятивно понять христианство, вообще не видно, чтобы вопрос, что такое христианство, был выдвинут таким образом, чтобы можно было распознать того, кто спрашивает об этом в аспекте экзистенции и из интереса экзистирования. И почему этого никто не делает? Эх, естественно, потому, что все мы и так, без всяких околичностей, являемся христианами. И с помощью этого превосходного изобретения — быть христианами без всяких околичностей — довели дело в христианском мире до того, что никто определенно и не знает, что такое христианство; или же разъяснение того, что такое христианство, будучи смешано с ученым и спекулятивным разъяснением, является столь пространным делом, что люди еще не вполне готовы, однако же ожидают нового сочинения. Тот, кто действительно стал христианином при условии одновременности ситуации перехода со вступлением христианства в мир, тот, конечно, знал, что такое христианство, и тот, кто действительно должен стать христианином, должен чувствовать эту потребность, потребность, которую, как я все же полагаю, даже самая влюбленная в своего ребенка мать не обнаружит у него в возрасте четырнадцати дней. Но мы ведь все христиане. Ученые-христиане спорят о том, что есть собственно христианство, но им никогда не приходит в голову ничего другого, кроме того, что сами они христиане — как будто возможно совершенно точно знать о себе, что ты являешься чем-то, не зная при этом с определенностью, что это такое. Проповедь обращается к «христианской общине» и все же движется почти все время по направлению к христианскому, призывает найти прибежище в вере (значит, стать христианином), заманивает людей принять христианство, а люди, которым все это говорится, суть христианская община и, следовательно, христиане. Если тогда на утро умирает некий слушатель, который вчера был, право, захвачен призывной речью пастора относительно христианства, настолько, что даже подумал: «не хватает совсем немного, чтобы я стал христианином», — то через день его хоронят как христианина, ибо он ведь и был христианином.
То, что кажется само по себе очевидным, что христианин, конечно же, должен знать, что такое христианство, знать со всей сосредоточенностью и решительностью, каковые предполагаются и даются самим фактом совершения наирешительнейшего шага, это теперь не так-то просто понять. Мы ведь все — христиане, спекулянт тоже был крещен, когда ему было четырнадцать дней. Если теперь спекулянт говорит: я христианин (NB: тем самым подразумевается: быть крещеным, когда тебе было четырнадцать дней от роду), христианин же должен, конечно, знать, что такое христианство, истинное христианство, говорю я, — это опосредование христианства, и я ручаюсь за правильность этого утверждения на том основании, что я сам христианин, — что мы должны тогда ответить? На это должен быть дан такой ответ. Коли человек говорит: «я христианин, ergo я должен также знать, что такое христианство», — и не говорит ни слова более, то нужно оставить все как есть, было бы ведь нелепо перечить ему, когда он ничего не говорит. Если же он начинает развивать, что он понимает под христианством, то и не будучи христианином человек должен быть в состоянии знать, христианство это или нет, раз уж, не будучи христианином, можно знать, что такое христианство. Если же то, что он разъясняет как христианство, сущностно идентично язычеству, тогда будет обоснованным отрицать, что это — христианство.
Таким образом, перво-наперво должно быть решено, что такое христианство, прежде чем может пойти речь о неком опосредовании. На это спекуляция не пускается, это не в ее правилах — сначала устанавливать, что такое спекуляция, затем — что такое христианство, и потом уже смотреть, могут ли эти противоположные стороны быть опосредованы; она не удостоверяется в соответствующей идентичности спорящих сторон, прежде чем перейти к соглашению. Если ее спрашивают, что такое христианство, она отвечает без всяких околичностей: спекулятивное постижение христианства, — не вдаваясь в то, что за проблему представляет собой дистинкция, которая различает между некой вещью и ее постижением, что, кажется, имеет здесь значение и для самой спекуляции, потому что если само христианство является постижением спекуляции, тогда не остается никакого опосредования, потому что не остается никакой противоположности, а опосредование между идентичным — это ведь ничего не говорящее предприятие. В таком случае, наверно, лучше спросить спекуляцию, что она такое? Но видите, тогда узнают, что спекуляция — это примирение, это опосредование, это христианство. Но если спекуляция и христианство идентичны, что означает тогда «опосредовать их»? И затем, христианство является тогда по сути язычеством, потому что не может же спекуляция отрицать, что язычество обладало спекуляцией. — Я охотно допускаю, что спекуляция говорит в известном смысле совершенно последовательно, однако эта последовательная речь одновременно показывает, что перед улаживанием вопроса не было достигнуто никакой предварительной договоренности, предположительно потому, что не смогли найти третью сторону, на которой спорящие партии должны были бы встретиться.
Но даже если спекуляция признает разницу между христианством и спекуляцией, пускай даже лишь на том основании, чтобы иметь удовольствие опосредовать, если она все же не определяет и не показывает принципиальным образом эту разницу, тогда следует спросить: не является ли опосредование идеей спекуляции? Итак, когда проводится опосредование между двумя противоположностями, противоположности (спекуляция — христианство) оказываются не равны перед примиряющим, но христианство оказывается моментом внутри спекуляции, и спекуляция получает перевес, потому что она имела перевес и потому что мгновение равновесия, когда противоположности уравновешиваются друг против друга, не наступало. Когда проводится опосредование между двумя противоположностями, и таковые опосредуются в более высоком единстве, то противоположности, наверняка, могут быть равноправны, потому что ни одна из них не является противоположностью по отношению к спекуляции; но когда одна противоположность — это сама спекуляция, а другая — противоположность по отношению к спекуляции, и они опосредуются, а опосредование является идеей спекуляции, то весь разговор о противоположности по отношению к спекуляции — иллюзорное движение, ибо примиряющая сила — это сама спекуляция (именно ее идея, каковой является опосредование). Внутри спекуляции тому, что предъявляет требование быть спекуляцией, можно отвести соответствующее место, а противоположности опосредовать, а именно, те противоположности, которые совпадают в том, что каждая из них является для себя спекулятивной попыткой. Если спекуляция, таким образом, проводит опосредование между учением элеатов и учением Гераклита, то это может быть вполне верный шаг, так как учение элеатов не относится к спекуляции как противоположность, но само спекулятивно, и то же самое касается учения Гераклита. Другое дело, если противоположность является противоположностью по отношению к спекуляции в принципе. Если здесь должно проводиться опосредование (а опосредование — это ведь идея спекуляции), то это будет означать, что спекуляция судит между собой и своей противоположностью и сама является, следовательно, и разбираемой стороной, и судьей. Или это должно означать, что спекуляция заранее принимает, что у нее вообще не может быть никакой противоположности, так что любая противоположность является относительной в силу того, что имеет место внутри спекуляции. Но это ведь как раз и есть то, что следовало выяснить в рамках предварительной договоренности. Может быть, спекуляция потому так и опасается ясно показать, что такое христианство, потому так и торопится пустить в ход опосредование и рекомендует его, что должна бояться наихудшего, если станет ясно, что такое христианство. Спекуляция ведет себя с опосредованием христианства точно так же, как мятежное правительство, которое, захватив власть в государстве и сместив короля, действует при этом от его имени.
Однако же проблематичность того, что христианство должно быть моментом внутри спекуляция, вынудило, конечно, спекуляцию к некоторому подыгрыванию. Она приняла титул «христианская», вознамерившись признать христианство благодаря добавлению этого прилагательного, подобно тому как иногда при заключении брака в знатных семьях образуется составное имя из обеих фамилий или же когда торговые дома объединяются в одной фирме, которая носит при этом оба имени. Если бы все было так легко, как это считается: что стать христианином — это сущий пустяк, — тогда христианство должно было бы, право же, быть счастливо, что оно сделало такую выгодную партию и обрело честь и достоинство, почти равные спекуляции. Если же, напротив, стать христианином — это труднейшая из всех задач, тогда, скорее, благородный спекулянт получает выгоду, коль скоро ему через фирму обеспечено бытие христианином. Однако стать христианином — это, действительно, сложнейшая из всех задач, потому что эта задача, оставаясь одной и той же, варьируется по отношению к способностям соответствующих индивидуумов. Это не так по отношению к дифференцированным задачам. Например, в том, что касается познания, «светлая голова» имеет прямое преимущество перед ограниченным человеком, но это не так в отношении веры. Если вера требует, чтобы человек оставил свой разум, тогда верить становится равно трудно как для разумнейшего, так и для самого ограниченного, или для первого это становится даже труднее. Здесь снова обнаруживается вся проблематичность превращения христианства в учение, где дело идет о понимании, ибо тем самым становление христианином оказывается лежащим в области различий. Чего тогда здесь не хватает? Предварительной договоренности, где устанавливается статус каждой из сторон, прежде чем будет учреждена новая фирма. — Но пойдем дальше: эта христианская спекуляция спекулирует тогда внутри христианства. Однако же, такая спекуляция — это нечто иное, нежели instrumentalis разума, и нечто иное, чем спекуляция, которая совершенно последовательно, ибо она была лишь спекуляцией внутри христианства, допускала, что есть нечто истинное в философии, что неистинно в теологии. При таком понимании спекулирование внутри некой предпосылки, на которую и указывает христианская спекуляция с помощью предиката «христианская», совершенно в порядке вещей. Но если затем эта спекуляция, которая начинает с предпосылки, идет дальше и дальше и, в конце концов, «заспекулирывает»[367] предпосылку, т. е. устраняет ее, — что тогда? Ну, тогда весь разговор о предпосылке был очковтирательством. О жителях Мольса[368] рассказывают, что они, тронутые видом дерева, которое согнулось над водой, подумав, что дерево хочет пить, решили помочь ему. С этой целью сначала один ухватился за дерево, следующий — за его ноги, и таким образом они сообща образовали целую вереницу, желая помочь дереву, и все это при той предпосылке, что первый прочно держится. Ибо именно первый был предпосылкой. Но что происходит? Внезапно он отпускает руки, чтобы поплевать на ладони, чтобы можно было еще лучше держаться, — и что тогда? Да, тогда жители Мольса падают в воду, — а почему? Потому что была оставлена предпосылка. Спекулировать внутри предпосылки и, в конце концов, «заспекулировать» предпосылку — это совершенно такой же фокус, как внутри гипотетического «если» мыслить нечто столь очевидное, что оно обретает власть превращать гипотезу, внутри которой оно только и имеет свою силу, в действительность. — А о какой предпосылке может вообще идти речь по отношению к так называемой христианской спекуляции, как не о той, что христианство — это прямая противоположность спекуляции, что оно — нечто чудесное, абсурдное, требующее от единичного индивидуума экзистировать в нем, а не тратить время на спекулятивное понимание. Если теперь внутри этой предпосылки должно осуществиться спекулирование, то задача спекуляции будет скорее заключаться в том, чтобы погружаться в невозможность спекулятивного понимания христианства, — что прежде обозначалось как задача простого мудреца.
Но спекулянт, возможно, скажет: «Если христианство должно быть прямо противоположно спекуляции, должно быть абсолютной противоположностью, то я совершенно не могу прийти к тому, чтобы спекулировать на ее счет; так как вся спекуляция заключается в опосредовании и в том, что существуют лишь относительные противоположности». «Возможно, это так, — ответил бы я. — Но почему ты говоришь это таким образом — не для того ли, чтобы устрашить меня, чтобы я испугался спекуляции и того неслыханного почтения, каким она пользуется в общественном мнении, или чтобы привлечь меня на свою сторону, чтобы я рассматривал спекуляцию как наивысшее благо?» Здесь спрашивается не о том, право ли христианство, а о том, что такое христианство. Спекуляция обходит стороной эту предварительную договоренность, поэтому ей удается дело с опосредованием. Прежде чем она берется опосредовать, она уже опосредовала, т. е. превратила христианство в философское учение. Коль скоро же договоренность определяет христианство как противоположность спекуляции, то опосредование ео ipso невозможно, потому что любое опосредование имеет место внутри спекуляции. Если христианство является противоположностью спекуляции, если оно является также противоположностью опосредования, ибо опосредование — это идея спекуляции, то что тогда означает его опосредование? А что такое противоположность опосредования? Это — абсолютный парадокс.
Допустим, кто-то, кто не выдает себя за христианина, спрашивает, что такое христианство. Тогда дело принимает самый естественный оборот, и избегают того, одновременно печального и смешного, конфуза, когда Пер и Пауль, которые сами без всяких околичностей являются христианами, хлопочут, усугубляя путаницу, над спекулятивным разъяснением христианства, — что прежде всего является оскорблением в адрес христианства. Если бы христианство было философским учением, тогда ему можно было воздать честь, сказав, что его трудно постичь (спекулятивно); но если само христианство полагает, что трудность в том, чтобы стать и быть христианином, то оно не должно быть трудным для понимания, т. е. имеется в виду такое понимание, которое позволяет начать с трудности — стать и быть христианином.
Итак, христианство не является учением[369], но выражает экзистенциальное противоречие и является экзистенциальным сообщением. Если бы христианство было учением, оно ео ipso не образовывало бы противоположность по отношению к спекуляции, а было бы моментом внутри ее. Христианство касается экзистенции, экзистирования, однако экзистенция и экзистирование — это как раз противоположности спекуляции. Учение элеатов, напр., относится не к экзистированию, а к спекуляции; поэтому ему было определено место внутри спекуляции. Поскольку же христианство — это не учение, то для него, как было показано, существует огромная разница между тем, чтобы знать, что такое христианство, и тем, чтобы быть христианином. С точки зрения учения, однако, такая дистинкция немыслима, потому что учение не относится к экзистированию. Я ничего не могу поделать с тем, что наше время извратило положение дел и превратило христианство в философское учение, которое должно быть постигнуто, а бытие христианином — в нечто несущественное. Впрочем, то, что утверждение «христианство не учение» якобы предполагает, что христианство бессодержательно, — это является пустой придиркой. Если верующий экзистирует в вере, его экзистенция обладает огромным содержанием, но не в значении наработки от §.
Экзистенциальное противоречие христианства я попытался выразить в той проблеме, что вопрос о вечном блаженстве решается здесь во времени посредством отношения к чему-то историческому. Как только я сказал бы, что христианство — это учение об инкарнации, о примирении и т. д., это сразу же дало бы повод для превратного понимания. Спекуляция завладевает таким учением, указывает на менее совершенное видение язычества и иудейства и т. д. Христианство становится одним из моментов, возможно, наивысшим моментом, но, в сущности — спекуляцией.
3. Проблема Крох как проблема введения: не в христианство, а в становление христианином
Поскольку я ни в Крохах, ни здесь не намеревался и не намереваюсь разъяснять проблему, но хочу лишь просто выдвинуть ее, то все мое предприятие заключается в том, чтобы постоянно подходить к проблеме, вводить ее; нужно заметить, однако, что это оказывается своеобразным введением, потому что нет никакого прямого перехода от введения к тому, чтобы стать христианином, но, напротив, последнее является качественным прыжком. Такое введение является поэтому (т. е. потому, что введение в обычном понимании — это противоречие по отношению к качественному прыжку, который совершает решение) отталкивающим, оно не облегчает возможность войти в то, к чему оно ведет, а, напротив, делает это трудным. Пусть даже (принимая во внимание тот факт, что быть христианином должно быть наивысшим благом) желание помочь человеку стать таковым, облегчая ему вхождение, является чем-то прекрасным и гуманным, я уверенно беру на себя ответственность по мере своих скудных сил делать это трудным, настолько трудным, насколько это возможно, не делая, однако же, это труднее, чем оно есть, — при этом ответственность, которую я беру на себя, вполне ведь можно перенять в эксперименте. Я рассуждаю следующим образом: если это наивысшее благо, тогда лучше, чтобы я со всей определенностью знал, что я им не обладаю, для того чтобы можно было изо всех сил стремиться к нему, нежели чтобы я, пленившись иллюзией, воображал себе, что я им обладаю, и, следовательно, никогда не помышлял о том, чтобы стремиться к нему. При таком понимании я не отрицаю к тому же, что рассматриваю крещение детей не только как ортодоксально оправданное и похвальное в качестве выражения благочестия родителей, которые не могут вынести отделенности от своих детей в том, что касается блаженства, но считаю его благом и еще в одном значении — на которое, вероятно, не обращают внимания, — а именно, потому что оно делает становление христианином еще труднее. Я это уже показывал в другом месте, здесь же хочу лишь немного дополнить. То, что решение вовне, благодаря которому я становлюсь христианином, оказывается предвосхищено, означает, что решение, если оно вступает в силу, становится чисто внутренним, поэтому его внутренность еще больше, чем тогда, когда решение совершается одновременно и вовне. Чем меньше внешнего, тем больше внутреннего. Есть нечто глубокое и удивительное в том, что самое страстное решение совершается в человеке таким образом, что оно совсем незаметно снаружи: он был христианином, и все же он стал им. Если, таким образом, христианин, которого крестили ребенком, воистину становится христианином, и становится таковым с той же внутренностью, что и человек, который перешел в христианство, не будучи христианином, тогда внутренность его перехода должна быть наибольшей — именно потому, что нет ничего внешнего. Однако, с другой стороны, отсутствие внешнего определенно является искушением и для многих легко может стать поводом к тому, чтобы оставить все на своих местах, — кто-то, вероятно, насторожится из-за того, что если человек крещен ребенком, то это должно означать, что ему будет труднее стать христианином. Между тем, это все же так, и все аналогии подтверждают правильность этого положения: чем меньше внешнее, тем больше внутреннее, — если оно воистину присутствует; но, одновременно, чем меньше внешнего, тем больше возможность того, что внутренность отсутствует вовсе. Внешнее — это сторож, который будит спящих, внешнее — это заботливая мать, которая кличет свое дитя, внешнее — это призыв, который ставит солдат на ноги, внешнее — это генеральский марш, который помогает напрячь усилия; однако отсутствие внешнего может означать, что сама внутренность внутренне призывает человека, — эх, но оно может и означать, что внутренность отсутствует.
Однако же не только этим то, что я хотел бы называть введением в становление христианином, крайне отличается от того, что обычно называют введением, но оно также крайне отличается от введения в христианство, если исходят из того, что христианство — это учение. Такое введение не ведет к тому, чтобы стать христианином, но в лучшем случае — к тому, чтобы посредством всемирно-исторического рассмотрения увидеть преимущество христианства перед язычеством, иудейством и т. д.
Введение, за которое я принимаюсь, заключается в том, чтобы, отталкивая, сделать трудным становление христианином, и понимает христианство не как учение, но как экзистенциальное противоречие и экзистенциальное сообщение; и посему вводит не всемирно-исторически, но психологически, обращая внимание на то, сколь многое должно быть прожито и как, право, это трудно — сосредоточиться на трудности решения. Я повторяю снова то, что уже часто говорил, но не могу повторять слишком часто и ради себя самого, потому что это занимает меня глубоко внутренне, и ради других, чтобы не внести путаницу; итак, я повторяю: это введение может затруднить становление христианином именно тому, кто не является простым, ограниченным человеком. Конечно, и от последнего, как я полагаю, требуется крайнее напряжение, чтобы стать христианином, и никто не может облегчить ему эту задачу, однако каждая сущностная экзистенциальная задача относится к каждому человеку одинаково и поэтому составляет трудность соразмерно тому, насколько одарен индивидуум. Таким образом, владеть самим собой столь же трудно для смышленого, как и для ограниченного человека, возможно, даже труднее, потому что его смышленость поможет ему многими хитроумными отговорками. Понять, что человек совершенно немощен (это прекрасное и глубокое выражение для богоотношения), равно трудно как для превосходно одаренного короля, так и для убогого нищего, возможно, для первого даже труднее, поскольку он слишком легко поддается тому искушению, что он способен на очень многое. Точно так же обстоит дело и с тем, чтобы стать и быть христианином. И если образование и тому подобное сделали бытие христианином слишком легким, то тогда, пожалуй, совершенно в порядке вещей, что некий единичный индивидуум по мере своих скудных сил пытается сделать это трудным, конечно же, если он не делает это труднее, чем оно есть. — Но чем больше образования и знания, тем труднее стать христианином.
Если диалог Гиппий рассматривать как введение в то, что такое прекрасное, то в нем найдут некоторую аналогию тому роду введения, о котором я говорю. Т. е. после того, как были предприняты некоторые попытки разъяснить, что такое прекрасное, и все они были отклонены, диалог заканчивается словами Сократа, что он получил от беседы ту пользу, что узнал, что это трудно. Прав ли Сократ, когда предлагает такую трактовку, согласно которой прекрасное является идеей и не относится к экзистированию, я не буду решать. Но если в христианском мире самыми различными путями дело дошло, кажется, до забвения того, что такое христианство, то будет справедливо считать подходящим такое введение (нет и речи о том, что лишь оно является единственно правильным в отношении становления христианином), которое, вместо того чтобы походить на обычные введения (и одновременно — наемных слуг, которых гостиницы рассылают, чтобы те распознавали путешествующих на таможне и рекомендовали им свой трактир), заканчивается тем, что затрудняет становление христианином, даже если оно одновременно пытается показать, что такое христианство. Смотрите, трактир нуждается в путешествующих; в случае с христианством не будет ли все-таки более адекватным именно людей понимать как тех, кто нуждается в христианстве. Разница между тем, чтобы знать, что такое христианство (легчайшее), и тем, чтобы быть христианином (труднейшее), не совпадает со взглядом на прекрасное или со взглядом на учение о прекрасном. Если бы диалог Гиппий прояснил, что такое прекрасное, не осталось бы ничего, что было бы затруднено, и этот диалог не имел бы ничего, что соответствовало бы двойственности нашего предприятия: оно проясняет, что такое христианство, но при этом лишь затрудняет становление христианином. Но если стать христианином — это нечто трудное и речь идет об абсолютном решении, то не может быть никакого иного введения, кроме отталкивающего, которое именно посредством отталкивания обращает внимание на то, что речь идет об абсолютном решении. Поэтому даже с помощью самого длинного введения, движущегося в направлении решения, не делается ни единого шага, приближающего к решению, ибо в противном случае оно не будет абсолютным решением, качественным прыжком, и, вместо того чтобы получить помощь, человек окажется одурачен. Однако то, что даже самое большое введение не подводит ни на шаг ближе к тому, во что оно вводит, выражает все то же: что введение может быть только отталкивающим. Философия предлагает прямое введение в христианство, историческое и риторическое делают то же самое, и это удается, потому что вводят в учение, а не в то, чтобы стать христианином.


