Глава 2. Спекулятивное рассмотрение
Спекулятивное рассмотрение постигает христианство как исторический феномен, поэтому вопрос о его истине предполагает, что оно должно быть так пронизано мыслью, чтобы само христианство, в конце концов, было вечной мыслью.
У спекулирующего рассмотрения есть хорошее свойство: оно не имеет никаких предпосылок. Оно исходит из ничто, принимает ничто как данное, начинает не «bittweise»[74]. Здесь, следовательно, можно быть уверенным, что не натолкнешься на такие предпосылки, как в предшествующем случае.
Однако одно все же предполагается как нечто данное: христианство. Предполагается, что все мы христиане. Ах, ах, ах, спекуляция слишком любезна. Да, как удивителен мир! Когда-то было опасно для жизни признать, что ты — христианин, теперь же подозрительно — сомневаться в этом. В особенности если сомнение не означает, что целью является упразднение христианства, потому что в этом последнем случае еще можно услышать слова сомнения. Нет, если бы человек просто и наивно сказал, что он беспокоится относительно самого себя, что это не вполне верно в случае с ним — называться христианином, то его не стали бы преследовать и не казнили, однако на него смотрели бы сердито и говорили: какая, право, досада с этим человеком, он делает шум из ничего, почему он не может быть как все мы, остальные, являющиеся христианами; это прямо как с Ф. Ф., который не может ходить в шляпе, как все остальные, но непременно должен выделяться. Был бы он женат, его жена сказала бы ему: «Дорогой муженек, как только тебе такое приходит в голову? Ты не должен быть христианином? Ты ведь датчанин; разве не стоит в учебнике географии, что в Дании главенствующей является лютеранско-христианская религия? Поскольку ты не иудей и не мусульманин, кем же ты тогда должен быть? Уже 10 000 лет как вытеснено язычество, и посему я знаю, что ты не язычник. Разве ты не хороший служащий, исправно выполняющий свою работу в конторе, или ты не верный подданный в христианском, в лютеранско-христианском государстве, — значит, ты все-таки христианин». Посмотрите только, мы все стали такими объективными, что даже жена служащего выстраивает аргументы, переходя от общего — государства, общественной идеи, науки географии — к единичному. В известной степени это само собой разумеется, что единичный индивидуум является христианином, имеет веру и т. д., так что устраивать шум по этому поводу — щегольство или пустые фантазии. Поскольку всегда неприятно признавать, что ты не обладаешь чем-то таким, чем по единодушному и не требующему дополнительных обоснований признанию обладают все, чем-то таким, что в полной мере обретает некое особое значение только в том случае, если кто-то оказывается настолько глуп, что выдает свой изъян, то нет ничего удивительного в том, что никто этого не признает. В отношении того, что предполагает определенную законченность и тому подобное, такое признание сделать намного легче, однако чем незначительнее предмет, незначительнее именно в силу того, что все им владеют, тем больший конфуз вызывает такое признание. Это и есть, собственно, современная категория, определяющая озабоченность тем, что ты не христианин: конфуз. — Ergo, это данность, что все мы — христиане.
Но спекуляция, возможно, скажет: «Это популярные и ограниченные рассуждения, которые могут предложить семинаристы и философы-популяризаторы; спекуляция не имеет с этим ничего общего». Какой это ужас — не быть допущенным к высокородной мудрости спекуляции! Однако мне кажется удивительным, что о спекуляции постоянно говорят и говорят, как если бы она была каким-то человеком или некий человек был спекуляцией. Спекуляция делает все, она сомневается во всем и т. д.; спекулянт же, напротив, становится слишком объективным, чтобы говорить о самом себе, поэтому он не говорит, что это он сомневается во всем, а говорит, что спекуляция делает это и что он говорит это о спекуляции, большего он не скажет — в случае приватного иска. Не должны ли мы сойтись на том, что все мы люди! Сократ, как известно, говорил, что если признаешь игру на флейте, то должен признать и флейтиста[75]; следовательно, если признаешь спекуляцию, то должен признать и спекулянта или спекулянтов. «Итак, драгоценный человек, высокочтимый г-н спекулянт, смею ли я все же приблизиться к Вам с субъективным обращением: о, дорогой! Как Вы рассматриваете христианство, т. е. Вы христианин или нет? Вопрос не в том, идете ли Вы дальше, но в том, являетесь ли Вы таковым; ведь пойти дальше по отношению к христианству должно было бы означать для спекулянта прекратить быть тем, чем он был, — настоящий трюк а lа Мюнхгаузен, трюк, который наверняка возможен для спекуляции, ибо эта неслыханная сила для мена непостижима, но, пожалуй, все-таки невозможен для спекулянта qua человека».
Итак, спекулянт (если он не такой же объективный, как жена того служащего) желает рассматривать христианство. Ему безразлично, принимает его кто-нибудь или нет; подобную озабоченность демонстрируют семинаристы и дилетанты — и еще, пожалуй, все-таки действительные христиане, которым никоим образом не безразлично, являются они христианами или нет. Он рассматривает христианство для того, чтобы пронизать его своей спекулятивной мыслью, да, настоящей спекулятивной мыслью. Предположим, что все это предприятие является химерой, предположим, что его невозможно осуществить, предположим, что христианство — это как раз субъективность, интериоризация, предположим, следовательно, что только два класса людей могут что-то знать о нем: те, которые с бесконечной страстью заинтересованы в своем вечном блаженстве и, веруя, надеются на него, полагаясь на свое отношение к христианству, т. е. на свою веру; и те, которые с противоположной страстью (однако, со страстью) отвергают его, — счастливые и несчастные влюбленные. Итак, предположим, что объективное безразличие совершенно ничего не в состоянии познать. Равное может быть понято только равным, и старое изречение: Quicquid cognoscitur, per modum cognoscentis cognoscitur — все-таки должно быть дополнено тем, что есть также модус, в котором познающий совершенно ничего не познает или его познание становится фантазией. В случае с наблюдением, при котором важно, чтобы наблюдатель находился в определенном состоянии, имеет ведь силу то правило, что если он не находится в этом состоянии, то он совершенно ничего не познает. Он может, конечно, обмануть кого-то, сказав, что он находится в этом состоянии, хотя это и не так; однако если дело сложится так удачно, что он сам скажет, что не находится в нужном состоянии, то он никого не обманет. Если христианство — это по сути своей нечто объективное, то наблюдателю нужно быть объективным; но если христианство — это по сути своей субъективность, то объективность наблюдателя будет ошибкой. По отношению ко всякому познанию, предметом которого является внутренность самой субъективности, имеет силу то, что познающий должен находиться в этом состоянии. А выражением крайнего напряжения субъективности является бесконечный страстный интерес к своему вечному блаженству. Уже когда мы имеем в виду земную любовь, наблюдатель должен все-таки проникнуть во внутренность любви. Однако интерес здесь не так велик, ибо всякая любовь иллюзорна и именно поэтому она имеет своего рода объективную сторону, которая обнаруживается в том, что об определенном опыте можно еще раз услышать из вторых рук. Если же любовь пронизывается отношением к Богу, то несовершенная иллюзия, кажимость объективности, исчезает, остается позади, и теперь, совершенно определенно, тот, кто не находится в этом состоянии, при всех своих рассмотрениях совершенно ничего не познает. Состояние бесконечного страстного интереса к своему вечному блаженству составляет предельное напряжение субъективности, ту крайнюю точку, где не то чтобы нет никакого объекта (несовершенная и недиалектичная дистинкция), но где Бог негативно присутствует в субъективности, которая в этом своем интересе является формой вечного блаженства.
Спекулянт рассматривает христианство как исторический феномен. Но если предположить, что христианство вовсе не является таковым. «Какая глупость, — я слышу, кто-то говорит. — Какая невообразимая погоня за оригинальностью — сказать нечто подобное как раз в то время, когда спекуляция постигла необходимость исторического». Да, что только не в силах постичь спекуляция; потому что если бы спекулянт сказал, что он постиг необходимость исторического феномена, то я бы все-таки попросил его на одно мгновение обратиться к тем сомнениям, которые в развернутом виде изложены в интермедии между главами 4 и 5 Крох. Таким образом, я и в дальнейшем буду отсылать к этой маленькой части, поскольку хотел бы положить ее в основание последующих диалектических размышлений, если только мне выпадет счастье иметь дело с каким-нибудь спекулянтом, с человеком, ибо пускаться в разбирательство со спекуляцией я не рискнул бы. А теперь эта невообразимая погоня за оригинальностью! Давайте приведем аналогию. Возьмем супружескую пару; смотрите, их брак ясно пропечатывается вовне, это образует феномен в существовании (по меньшей мере точно так же, как христианство всемирно-исторически пропечатало всю жизнь), однако их супружеская любовь не является историческим феноменом; феноменальное — это нечто незначимое, оно имеет значение только для супругов благодаря их любви, но если смотреть иначе (т. е. объективно), то феноменальное — это обман. Точно так же с христианством. Разве это так оригинально? Что же касается гегелевского тезиса о том, что внешнее есть внутреннее, а внутреннее есть внешнее, вот это в самом деле крайне оригинально. Однако было бы еще оригинальнее, если бы гегелевская аксиома оказалась предметом восхищения не только у современности, но и обрела бы силу обратного воздействия, чтобы задним ходом упразднить различие между видимой и невидимой церковью. Невидимая церковь — это не исторический феномен, и как таковая она совершенно не может быть рассмотрена объективно, ибо она есть только в субъективности. Ах, с моей оригинальностью дело обстоит весьма посредственно: несмотря на всю погоню за нею, каковую я все-таки не осознаю, я говорю только то, что знает каждый школьник, даже если он и не знает, как изложить это со всей ясностью, — и в этом, кстати, школьник совпадает с великими спекулянтами, разве что школьник еще слишком незрелый, а спекулянт — слишком перезрелый.
Здесь не отрицается, что спекулятивное рассмотрение объективно, напротив, я лишь хочу еще раз показать это, попытавшись снова установить отношение между спекулятивным рассмотрением и субъективностью, которая с бесконечной страстью озабочена своим вечным блаженством, благодаря чему как раз и становится очевидным, что спекулятивное рассмотрение объективно: поскольку субъект становится комичным. Он комичен не потому, что бесконечно заинтересован (наоборот, комичен как раз тот, кто, не будучи бесконечно страстно заинтересован, хочет внушить людям, что он заинтересован в своем вечном блаженстве), нет, комическое заключается в расхождении с объективным.
Если спекулянт является одновременно верующим (что и утверждается), то он уже давно должен был бы понять, что спекуляция никогда не сможет обрести для него такое же значение, как вера. Именно как верующий он бесконечно заинтересован в своем вечном блаженстве и, веруя, убежден в нем (NВ: только таким образом верующий и может быть в этом убежден, т. е. не раз и навсегда, но ежедневно с бесконечным личным страстным интересом обретая достоверный дух веры); и он не основывает вечное блаженство на своей спекуляции, скорее, он с подозрением обходит спекуляцию, чтобы она не выманила его обманом из достоверности веры (которая в каждый момент несет в себе бесконечную диалектику недостоверности) в безразличное объективное знание. Простое диалектическое понимание показывает, что дело обстоит именно таким образом. Поэтому если спекулянт говорит, что строит свое вечное блаженство на спекуляции, то он комичным образом сам себе противоречит, потому что спекуляция в своей объективности как раз совершенно безразлична к чьему бы то ни было — его ли, моему или вашему — вечному блаженству, тогда как вечное блаженство находит себе место как раз в обретаемой посредством крайнего напряжения вычитающей[76] самоуверенности субъективности. К тому же он лжет, рассчитывая выдать себя за верующего.
Или же спекулянт не является верующим. Спекулянт, коль скоро он совершенно не спрашивает о своем вечном блаженстве, естественно, не является комичным, потому что комическое выступает только в том случае, когда бесконечно страстно заинтересованная субъективность намеревается установить связь между своим блаженством и спекуляцией. Спекулянт, напротив, не выдвигает проблему, о которой мы говорим, потому что как спекулянт он становится как раз слишком объективным, чтобы заботиться о своем вечном блаженстве. Одно только слово — на тот случай, если кто-то не понимает какие-то из моих высказываний, — так вот, чтобы было ясно: это именно он не хочет понимать меня, моей же вины в этом нет. Честь и хвала спекуляции, хвала каждому, кто воистину занимается ею. Отрицать ценность спекуляции (даже если можно было бы пожелать, чтобы менялы были изгнаны со двора и т. д. как осквернители[77]) означало бы, с моей точки зрения, проституировать самого себя, и было бы крайне глупо со стороны того, кто большую часть своей жизни по мере сил и возможностей посвятил тему, чтобы служить ей, и особенно глупо со стороны того, кто восхищается греками. Ибо он должен все-таки знать, что Аристотель, обсуждая, что такое счастье, наивысшее блаженство видел в том, чтобы мыслить, напоминая, что счастливое времяпрепровождение вечного бога заключается в мышлении[78]. Кроме того, у него должно быть представление о неустрашимом энтузиазме ученого, о его выдержке на службе у идеи — представление и почтительное отношение к этому. Однако для спекулирующего вопрос о его личном вечном блаженстве совершенно не может возникнуть, поскольку его задача в том как раз и состоит, чтобы все больше и больше уходить прочь от самого себя и становиться объективным, исчезая, таким образом, для самого себя и становясь созерцающей силой спекуляции. Я очень хорошо разбираюсь в такого рода вещах. Однако, обратите внимание, блаженные боги, выступающие как великий прообраз спекулянта, совершенно не были озабочены своим вечным блаженством. Вот почему эта проблема совсем не появляется в язычестве. Но рассматривать христианство таким же образом значит лишь запутывать дело. Поскольку человек — это синтез временного и вечного, блаженство спекуляции, которым может обладать спекулянт, будет иллюзией, ибо он, пребывая во времени, желает быть только вечным. В этом — неистина спекулянта. Поэтому выше такого блаженства будет страстный бесконечный интерес к своему личному вечному блаженству. Он выше именно потому, что истиннее, так как со всей определенностью выражает синтез.
При таком понимании (а в известном смысле даже и не требовалось бы объяснять, является ли бесконечный интерес к своему вечному блаженству чем-то более высоким, поскольку главное заключается в том, что это становится предметом вопрошания) комическое легко обнаруживается в имеющемся здесь противоречии. Субъект бесконечно страстно заинтересован в своем вечном блаженстве, и ему теперь должна быть оказана помощь посредством спекуляции, это значит — посредством того, что он сам будет спекулировать. Однако, для того чтобы спекулировать, он должен идти как раз противоположным путем, отказаться от самого себя и потерять себя в объективности, исчезнуть для самого себя. Эта неоднородность будет всецело препятствовать ему в том, чтобы начать спекулировать, и комически отзываться по поводу каждого заверения в том, что на этом пути было нечто достигнуто. Это абсолютно то же самое, только с противоположной стороны, что было сказано ранее об отношении наблюдателя к христианству. Объективно христианство невозможно было наблюдать именно потому, что оно хочет довести субъективность до ее крайней точки; таким образом, если субъективность занимает правильную установку, она не может привязывать свое вечное блаженство к спекуляции. Это противоречие между бесконечно страстно заинтересованным субъектом и спекуляцией, если таковая должна ему помочь, я позволю себе прояснить посредством следующего наглядного образа. Когда собираешься пилить, все зависит от того, чтобы не давить слишком сильно на пилу: чем легче рука пилящего, тем лучше идет пила. Если кто-то будет давить на пилу изо всех своих сил, он вообще не начнет пилить. То же самое имеет силу и для спекулирующего, чтобы с легкостью сделаться объективным; но тот, кто бесконечно страстно заинтересован в своем вечном блаженстве, делается настолько субъективно тяжелым, насколько это вообще возможно. Именно поэтому для него и становится невозможным обращение к спекулированию. Зато если христианство требует теперь от единичного субъекта этот бесконечный интерес (что принимается нами, так как вокруг этого и вращается проблема), то легко видно, что он не может найти в спекуляции того, что ищет. — Это можно выразить и таким образом, что спекуляция совершенно не позволяет выступить проблеме и что все ответы спекуляции являются лишь мистификацией.


