<Глава XVIII>. Философия права и смежных наук в России
Русская философия права может быть признана одним из значительнейших явлений этой специфической и вполне автономной области философских наук. Стоя наравне по размерам и по достижениям с философией права, развившейся в Германии, и иногда превосходя ее, русская философия права, вне всякого сомнения, далеко оставляет за собой в этом отношении другие культурные страны. Достаточно, напр<имер>, сказать, что один из талантливейших учеников блестящего проф<ессора> П. И. Новгородцева, очень известный проф<ессор> Г. Д. Гурвич фактически не только занял бесспорно первое место среди философов права, философов вообще в Европе, но фактически положил начало этой отрасли философских наук в романской Европе; кроме того, он основал в ней первый настоящий «толстый» журнал по философии права, действительно изучающий право с незаинтересованной философски-теоретической и умозрительной стороны, а не только с точки зрения наличной судебной практики и наличных материально-юридических интересов. Можно сказать, что в лице проф<ессора> Г. Д. Гурвича старейшей и культурнейшей романской части Европы Россия открыла глаза на неисчислимые залежи философских, умозрительно-метафизических богатств в тех сферах, где долгие годы господствовала машина правосудия, автоматизм действующего права, лишь прокуроры, тюремщики, палачи, судебные пристава, люди из толпы, осуществлявшие «справедливость» в явочном порядке, и, в лучшем случае, политики и практики судебных реформ и изредка добросердечные филантропы... Именно в философии права русские, так же как в области точных физико-математических наук, являются давно уже не учениками, а учителями Европы и вообще Запада — не исключая и Германии. Так же как и в педагогике, в философии права и в наличном действующем законодательстве Россия держит высоко знамя прогрессивности в самом лучшем и чистом значении этого слова.
Русская философия права знает два периода — дореформенный, т. е. до реформ имп<ератора> Александра II, и пореформенный. Но рождена <она> по-настоящему духом судебной реформы этого великого государя — не только героя, но и мученика русской свободы. Им эта свобода в ее реальном, живом и экзистенциальном смысле проведена в жизнь и стала ее атмосферой и хлебом насущным, солнцем, светящим на добрых и злых, и благодатным дождем, посылаемым на праведных и неправедных. В сущности, судебные учреждения имп<ератора> Александра II и были (в известном смысле и остались)русской декларацией прав человека и гражданина, отменить которую всегда стремились русские революционеры и русская так наз<ываемая> «общественность» (справа и слева) и которую они, в конце концов, отменили в 1917 г. Естественно при этом, что философия права, несмотря на ее роскошное и поразительно быстрое развитие в России, была всегда в немилости у этой «общественности», держалась под защитой государства исключительно в университетской элите и среди одиночек-мыслителей. Это положение философии права, науки-изгоя, среди и без того находившегося на положении изгоя комплекса прочих философских наук — в высшей степени показательно и зловеще. Оно показывает, что, несмотря на жажду права и свободы, несмотря на то, что эта жажда уже в значительной степени была удовлетворена, «общественность» в России стремилась создать то, что можно довольно точно назвать философией революционного бесправия на основе марксистского принципа: summum jus summa injuria[888]. Для этого, прежде всего, «общественность» рвалась отменить «русскую декларацию прав человека и гражданина» с ее несомненно христианским девизом «правда и милость да царствует в сердцах», девизом, не оставшимся только на бумаге, но проводившимся неуклонно в жизнь. Огромное отличие «русской декларации прав человека и гражданина» от западной состоит в том, что, во-первых, она не только не сопровождалась «гильотиной» в усиленном применении, но в отмене самой «гильотины» во всех ее вариантах видела одну из своих важнейших raison d’être; и, во-вторых, эта «декларация» никогда не решилась бы выставить как девиз своего правосознания лозунг «меч — страж правосудия» (gladius legis custos), хотя и имела бы на это полное основание в XIII гл<аве> послания св<ятого> ап<остола> Павла к римлянам, этого удивительного сочетания христианства и римского правосознания. Право без насилия и крови — вот идеал и «энтелехия» русского правосознания, поскольку оно выразилось в судебных установлениях имп<ератора> Александра II. И в этом отношении, как и во времена св<ятого> Владимира, русская христианская власть, ликвидировавшая насилие московского бесправия и шедшая впереди самой исторической Церкви, указывая ей пути гуманности, имела положительный идеал милости и правды, идеал начальной Киевской Руси.
Таким образом, русская философия права не есть просто собрание более или менее значительных отвлеченных умозрений на тему о праве (хотя есть и это в большом изощрении), но вытекает из богатого правового и этического опыта и основывается на правовом творчестве. Можно даже сказать, что русская философия права есть одна из величайших в мире философий правового творчества или даже философий творческого прогресса в области права и правового сознания, основанных на конкретном опыте.
Прежде всего, следует отметить одну общую черту русской философии права, связанную с особенностями русского миросозерцательного духа вообще — это егореализм. Для русского философа права, если только он не принадлежит к тем установкам, которые вообще отрицают право, последнее есть вообщереальность, обладающая всеми признаками реальности, но, разумеется, реальность особого порядка, реальность sui generis. И, как всякая реальность, право с этой точки зрения обязательно входит в аксиологию, составляя одну, и притом очень большую, ценность. Право есть реальное благо — вот общее, что философ улавливает в русской философии права. Но вместе с тем, благодаря антропоцентризму всей русской миросозерцательной установки, русская философия права в ее общем ансамбле воспринимает благо как реальную ценность служебного по отношению к человеку порядка. Не человек для права, но право для человека. В этом пункте и наблюдается тот критерий, которые делает русских революционеров непримиримыми врагами права как реального конкретного и служебного блага: вырабатываемое ими так наз<ываемое> революционное право не есть служебная ценность, но наряду с революцией и экономикой вообще есть абсолют, требующий безоговорочного служения себе со стороны человека, ибо нереволюционер не есть ни гражданин, ни человек и не может быть субъектом, но лишь объектом революционного права, т. е. нереволюционер есть вещь и раб. Не оно служит, но ему служат. То есть право революционно-социалистической экономики есть цель, а человек есть средство. Это и есть полное и всестороннее отрицание русскими революционерами русского правосознания. Правосознание русских революционеров в этом пункте очень сходится с правосознанием западным, для которого очень характерны принципы fiat justitia pereat mundus[889]и summum jus summa injuria. Поэтому право российских западников-революционеров может быть рассматриваемо как стабилизированное и абсолютизированное революционное право. На Западе{890}гражданин, т. е. понятия «гражданин» и «социальный индивидуум», вполне покрывает и заменяет собой понятие человека. Этим объясняется почти полное отсутствие на Западе понятий правды и милости как основ правотворчества и правовой философии. Негражданин не есть человек. И право человека предоставляется только гражданину. Это как раз связано с тем, что право на Западе не есть аксиологическая служебная реальность, ноабсолютили манифестация абсолюта. Абсолют же есть и национальное государство или национальная община: salus rei publicae suprema lex[891]. Здесь понятие личности абсолютно неуместно. В этом смысле можно сказать, что все люди западного духа — прирожденные римляне по конкретному правосознанию и гегельянцы по философии права и государства. «Разве вам позволено бичевать римского гражданина, да и без суда» (Деян. 22, 25). Таким образом, речь идет не о человеке, но только о римском гражданине, и притом сначала о «гражданине», а потом уже о правосудии: в вопросах последнего на первом месте стоит «римский гражданин» — только он есть субъект публичного права и вообще всякого права. О правде, человечности и милосердии здесь не может быть и речи: для человека Запада понятиеправаи понятиемилостисуть понятия не только противоречивые, но скорее даженесовместные. Осужденного можно «помиловать», но совсем не в порядке правовом, не в принципе правовом, но вне права и как бы против него. В понятии «права помилования» с точки зрения западной и западнической установки содержится известное «внутреннее противоречие» (contradictio in adjecto). Милуя кого-нибудь, то лицо, которому это «право» принадлежит, в сущности, действует вне права и против права. Этим и обнаруживается логический и метафизический конфликт, действующий между правом и милостью, т. е. между требованиями голой справедливости и милующей любви, или просто любви. Конечно, это не значит, что милующее лицо, напр<имер>, президент, руководится любовью — этого, можно сказать, на Западе, признающем фактически только одну половую любовь, никогда не бывает. Милуют, собственно говоря, без права милости, исходя из целого разнообразного рода соображений, ничего общего ни с внеполовой любовью, ни с жалостью не имеющих — напр<имер> из галантного принципа, когда милуют женщин, или по политическим соображениям, и т. п. Это, собственно, даже скорее амнистия, чем помилование. Поэтому естественно, что русские революционеры в качестве крайних и последовательных западников, требуя полной амнистии по отношению к своим, не милуют, как и не амнистируют, никого и ничего. В этом отношении с ними до конца совпадают те немецкие национал-социалисты, тоже революционеры-западники и «европейцы» до конца.
Течения русской философии права разнообразны и с теоретической точки зрения представляют возможные мыслимые в этой области направления. Прежде всего, назовем течение, которое можно именовать как формально умозрительное и историко-философское, т. е. такое, которое тесно связано с общим течением философской культуры и для которого философия права есть при всем своеобразии ее предмета и метода, при всей ее автономии все же органическая часть истории философии. Это течение близко к двум корифеям германского идеализма — к Канту и к Гегелю. Оно примыкает к исторической школе юристов и за редкими исключениями в общем чуждо подчеркнутому социально-экомомическому и психологическому подходу к правовым явлениям и их философии. Сюда должны быть отнесены самые замечательные ученые и представители философии права, вроде таких тузов, как Б. Н. Чичерин[892], Н. М. Коркунов[893], П. И. Новгородцев[894], Ф. Ф. Кокошкин[895], К. А. Кузнецов[896], Е. В. Спекторский[897], И. А. Ильин[898]и др. Следующее течение можно назвать немарксистским социальным направлением в философии права. Сюда относятся С. А. Муромцев[899], Ю. С. Гамбаров[900], Б. А. Кистяковский[901], Г. Д. Гурвич, В. М. Хвостов[902]и др. Психологическая точка зрения на правовые явления в связи, отчасти, с социальным подходом к ним представлена таким сильным и оригинальным мыслителем, как Л. И. Петражицкий[903]с его многочисленными учениками и последователями. Этическое направление в философии права представлено, прежде всего, гением В. C. Соловьева; кроме того, здесь следует еще назвать таких ученых, как Л. М. Лопатин, кн<язь> Е. Н. Трубецкой, Н. И. Хлебников[904]и др. Позитивное направление представлено именами <таких>, как Н. И. Палиенко[905]. Чистый методологический подход к проблемам философии права проводят Г. Ф. Шершеневич[906], Е. В. Васьковский[907], Ф. В. Тарановский[908]и др. Г. Ф. Шершеневич, впрочем, должен быть также отнесен к позитивистам в области философии права, хотя это позитивизм очень широкий и культурный, так ск<азать>, научно-очаровательный. Ф. В. Тарановский, сверх того, должен быть причислен к первоклассным историкам права. Персоналистическая точка зрения в философии субъективного публичного права представлена именами А. Н. Фатеева[909], А. А. Рождественского[910], А. Е. Елистратова[911](критика А. А. Рождественского) и друг<их>. Последний, однако, проникнут враждебными тенденциями по отношению к персонифицированию государства. Прямым врагом понятия личности в праве является В. Чернов[912]. Вместе с ним и его предшественниками мы вступаем в область революционного социологизма и экономизма в понимании права, а также в область материалистического учения о праве, куда относятся все представители русского марксизма и крайних народнических течений. Так как все эти учения, в конце концов, сводятся к отрицанию всего того, что до них существовавшая юридическая мысль именует правом, то вполне понятно полное отсутствие в этом течении большого, связного и научно-систематического сочинения по философии права. Все без исключения страницы авторов, принадлежащих к этому направлению, сводятся к 1) «обличению» буржуазной сущности того, что человечество до них именовало правом, и 2) к обоснованию и оправданию революционного насилия и отмены правовых гарантий и к обоснованию уничтожения государства, эти гарантии обусловливающего. Здесь, однако, возникает конфликт между сторонниками общеанархической концепции социального бытия на основе договорного права. Сюда относятся, помимо народников, еще и теоретики и философы анархизма, как гр<аф> Л. Н. Толстой, кн<язь> П. Кропоткин и др. К противоположному течению относятся сторонники максимально сильного и абсолютного, поглощающего до конца все личные права коммунистического сверхгосударства, в котором правовая идея всецело заменена идеей социально-экономической и организационной. Сюда, начиная с Ткачева[913], относятся почти все без исключения марксисты.
Это течение в философии права нами упомянуто здесь для полноты классификационной схемы. В действительности, так как философии права эти течения не строят и не могут построить по отчасти очевидным причинам, то рассматривать их правовые воззрения следует в общем контексте их миросозерцания.
Равным образом лишь для порядка и полноты классификации мы упоминаем здесь о направлении, диаметрально противоположном марксизму и максималистическому народничеству в области философии права, общества и государства, также и экономики. Речь идет о концепциях русской религиозно-философской школы конца XIX в. и возрождения начала XX в. Прежде всего, сюда относятся построения С. Л. Франка, С. Н. Булгакова (в священстве о. Сергия), В. Ф. Эрна и др. Умозрения этих авторов в области права, социальных наук и экономики, замечательные по своей глубине и остроте, тесно связаны с общими религиозными и метафизическими взглядами их авторов и тоже должны рассматриваться в связи с ними. Это же касается и воззрений Вл. Соловьева на природу права, государства и политики, чем этот философ занимался очень много, органически включая свои государственно-правовые и политические концепции в общую систему своей философии, историософии и сакральной политики.
В связи с этими неоспоримыми и чрезвычайно ценными преимуществами русской правовой стихии, русского правосознания, русского суда и русской философии права имеется и оборотная сторона этих качеств, то, что именуется défaut de la vertu[914]. Сюда, прежде всего, надо отнести стремление заменять и подменять право нравственностью — лаической или сакральной, — а нравственность подменять психологией нравственных эмоций, смешивая эти последние с политическими страстями и установками, большей частью экстремистского типа. И это все на основе своеобразного метаюридического максимализма, связанного с понятием правды, взятого в социал-коммунистическом преломлении. Все это приводит к психологистической и социологической порче оригинального и первичного несводимого феномена права и нередко к его полному разложению и упразднению. И это касается не только правосознания народа и радикальной, левой интеллигенции (отражающей, как правило, не достоинства русского народа, но его дефекты), но также и философии права. В порче права и правового и философски-правового сознания виновны обе противоположности миросозерцательной диалектики — западники и славянофилы, — каждое из них по-своему портило и подменяло понятие права — но сошлись на одном — на его революционном упразднении. Парадокс и трагедия русского правосознания и русской правовой культуры состоит в том, что, имея первоклассные правовые концепции и судебные установления, имея пышную юридическую университетскую науку и первоклассную философию права, русский народ и русская интеллигенция были поражены параличом и дегенерацией правового сознания.
Что в среде интеллигенции эта порча и эта дегенерация правового сознания связаны с одержимостью революционной моноидеей, самой по себе резко противоположной какой бы то ни было идее положительного, исторически оправданного права, видно из того, что всякому уголовному процессу русская интеллигенция стремилась придать социально-политический смысл и требовала оправданий не в порядке милости и правды, но в порядке «вырванной» у правительства амнистии, причем у всякого уголовного преступника стремилась отыскать черты «революционного борца» и «социального протеста». Что же касается гражданского права и гражданского процесса, где своеобразие права и правовой стихии выступают с особенной выпуклостью и где нет возможности совершать только что указанную подмену, и где, кстати сказать, требуется немедленная наличность техники правового мышления и правовых знаний, — там русская левая интеллигенция обнаруживала полное равнодушие и совершенно исключительное невежество. А между тем решения русского суда и определения Сената в этой области поражают часто своей тонкостью и мудрой справедливостью с полным пребыванием вне какой бы то ни было так наз<ываемой> классовой психологии. Заметим, кстати сказать, что этим русский пореформенный суд никогда не страдал. Кроме того, вследствие крайнего разнообразия и пестроты и сложности русского космоса далеко не во всех частях своих гражданское право было доработано; и далеко не всегда неписаные обычаи были приведены в систему и кодифицированы. Поле правового творчества здесь было поистине необъятно и к тому же очень интересно — особенно для всякого, кто действительно любит народ, а не свою фантасму о нем. Но именно так как русская интеллигенция любила не народ, а свою фантасму о нем и свои мечты о коммунистической революции, то эта любовь к фантасме и утопии сопровождалась полным равнодушием к настоящему реальному народу с его нуждами и бедами и с его реальными особенностями. Еще чаще это равнодушие сменялось настоящей ненавистью, когда интеллигент-утопист предчувствовал то противление его фантасмам и утопическим проектам, которые окажет реальный народ. Конечно, что при таких настроениях и установках к гражданскому праву могло быть только и полное равнодушие, если не глубокое и брезгливое презрение, а к уголовному праву могла быть только открытая ненависть, ибо всякий преступник и извращенец, преследовавшийся судом, рассматривался как желанный союзник по политической борьбе с реальным народом, и особенно с государством, созданным этим народом.
Игнорирование русской интеллигенцией русского правотворчества и русской философии права тем более недопустимо, что, помимо всего прочего, в этой стороне философии в России более всего представлен научный дух, стоящий на самой большой высоте. И это как в смысле чистоты рефлексии на предметное созерцание, так и по изощренности самой техники этой рефлексии. И остается непонятным, каким образом такие ученые, как Г. Г. Шпет, А. Койре, Б. Яковенко и др. сторонники взгляда на русскую философию как на явление, безмерно низко стоящее сравнительно с философией Запада, именно с точки зрения научной рефлексии не обратили внимания именно на русскую философию права. С них было бы достаточно примера одного Г. Д. Гурвича, вышедшего из школы П. И. Новгородцева и ставшего в полном смысле слова метром философии права на Западе, метром философии вообще для того же Запада. То же самое придется отчасти сказать и о таком большом мастере научно-юридической и философско-юридической мысли, как Н. М. Коркунов.
Теперь следует сказать во всеуслышание, что русская философия права, эта «Золушка» среди философских наук в России, и есть собственно настоящая блистательная «Королева». Русская философия права блестяще разработала не только свой автономный, специфический и нужный человечеству как хлеб насущный предмет, принесший неисчислимую пользу этим в самом реальном смысле этого слова. Русская философия права еще имеет первостепенное значение в силу своей связи с общей культурой и общим научно точным миросозерцанием, чрезвычайно высоким уровнем техники логического мышления и феноменологического анализа. Русские философы права — очень часто блестящие историки как общей истории философии, так и специально своего предмета. Но они же, кроме того, как правило, превосходные представители тех направлений, с точки зрения которых они разрабатывают свою специальность. Те направления, которые в других случаях имеют в России (как в большинстве случаев и на Западе) лишь большей частью серых и неинтересных представителей, здесь, в области философии права, становятся блестящими и интересными. Мало того, становятся насущно нужными. Речь идет гл<авным> обр<азом> о позитивизме и социологизме, а также о сциентизме.
Итак, за исключением марксистов и революционных народников, для русских философов права характерна интуиция реальности права. Эта интуиция реальности права вполне уживается с самыми разнообразными течениями, включая и идеалистические. С них мы и начнем, тем более что они часто примыкают и к самому значительному течению в философии права как на Западе, так и в России — именно к исторической школе юристов. Проблема правового реализма, как правило, имеет отправную точку зрения в действующих правовых нормах и исходя из них как из пережитого правового опыта приходит к общим проблемам метафизики права. Именно такая точка зрения, хотя, разумеется, признает право как момент культурный, равно как то, что можно назвать психосоциальной и экономической стороной культуры, считает возможным, однако, наследовать феноменологический состав права, исходя из него самого и не нуждаясь ни в психологии, ни в экономике, ни в социологии, но лишь находя себе существенную поддержку в истории. Причем здесь опять-таки речь идет не о генезисе или натуралистически понимаемой эволюции права, но о его историософии. Такой идеализм должен быть назван идеал-реализмом.
Итак, строгое идеал-реалистическое направление в философии права, соединенное с именами Канта и Гегеля и исторической школой юристов, можно назвать еще нормативной теорией. Это, пожалуй, самая древняя философия права. Она связана с именами Платона и Аристотеля, с фактом и римского права, и комментариев к нему. Основная его идея есть справедливость, которую и можно назвать имманентной идеей права, нормативно понимаемого. Это направление характеризуется чистотой и ригористической строгостью методологического подхода, даже нередко господством методологизма, и поэтому должно быть признано научным по преимуществу. Метод, которым при этом пользуются в науке о праве, принято называть юридико-догматическим методом. Здесь Гегель принципиально ближе всего подходит к Канту, хотя фактически именно по вопросу о нравственной автономии очень отдаляется от него.
Это и понятно, раз «категория объективного духа», которую Гегель кладет в основание своей философии права, обнаруживает несомненное и тесное сродство с объективной и нормативной этикой справедливости и долга, находящейся у Канта как в основании нравственности, так и права. Здесь Б. Н. Чичерин отдает все преимущество Канту перед Гегелем, находя, что отвержение Гегелем морального автономизма Канта есть как бы измена «объективному духу» именно в той сфере, где последний должен царить в особенной степени, т. е. в сфере права и нравственности. С точки зрения Чичерина, наклонного объединять право и нравственность, последние находятся в области, где личность реализует свою свободу. Поэтому государство Чичерин ставит чрезвычайно высоко, хотя и не обоготворяет его, как Гегель. Государство является для Чичерина инстанцией, где через право реализуется личная свобода. Но ценность государства, по Чичерину, как раз и заключается в том, что оно с его точки зрения есть сфера развития свободной личности, осуществляющей в нем свою нравственную автономию. По верному замечанию проф<ессора> Д. И. Чижевского, гегельянской «исправленной» схеме у Б. Н. Чичерина соответствует кантианское содержание. Но в этом и оригинальность, и благородство основного свободолюбивого замысла философии права и государства у Б. Н. Чичерина. При наличности такой установки противоположность «право — нравственность» у Чичерина движется в сторону нравственности. С последовательностью Б. Н. Чичерин, анализируя противоположность «общество — индивидуум», отдает преимущество индивидууму и в государстве готов видеть защитника индивидуума от тирании общества. Это не мешает Чичерину высоко ставить значение союзов и даже обосновывать на этом основании своеобразный свободный социализм, который можно было бы назвать кооперативным свободным социализмом. Однако сам Б. Н. Чичерин называет в правовом плане свою точку зрения индивидуализмом.
На противоположном полюсе по отношению к Б. Н. Чичерину в исторической и идеал-реалистической школе русской философии права стоит известный Николай Михайлович Коркунов (1853-1904). Сам он назвал свое направление в философии правасубъективным реализмом. Блестящий профессор С<анкт->П<етер>б<ургского> университета Н. М. Коркунов определенно отталкивается от метафизики, от немецкой манеры мышления, более приближается к латинской, в частности к французской, точке зрения на право и государство, и особенно тяготеет к Монтескье[915]. Считая русскую монархию правовым институтом, Н. М. Коркунов полагал, что ее, как и всякое другое правовое государство, вполне можно соединить с теорией разделения властей и теорией «совластвования» («общего пользования»), где Коркунов показал большую творческую оригинальность. Его концепция свободы при всем его позитивистическом уклоне стоит на большой высоте и как бы парит над политической и социологической злободневностью, несмотря на то, что он уделял большое место социальному моменту в концепции права и государства. Знаменитый юрист был сыном известного археолога-ориенталиста и знатока арабского языка Михаила Александровича Коркунова (1806-1858). Питомец С<анкт->П<етер>б<ургского> университета, Н. М. Коркунов с 1876 г. читал энциклопедию права в Александровском лицее, тот же предмет в С<анкт->П<етер>б<ургском> университете, с 1879 г. читает государственное право иностранных государств и международное право в Военно-юридической академии. В 1893 г. он — магистр международного и государственного права Дерптского университета, а в 1894 г. — доктор государственного права С<анкт->П<етер>б<ургского> университета, где и занимает до смерти кафедру государственного права. Рано умерев, он написал сравнительно немного, но все написанное им отличается большой ценностью. Преподаватель он был тоже очень хороший, хотя и наводил панику своей требовательностью на экзаменах. В качестве знатока иностранных правовых институтов, а также сравнительного и международного права Н. М. Коркунов назначается в 1893 г. членом комиссии по кодификации основных законов Финляндии. В 1886 г. выходят его «Лекции по общей теории права» (3-е изд. в 1894 г.); в 1890 г. появляется его интересное «Общественное значение права», сочинение, отличающееся глубиной и одновременно трезвостью социологического подхода к правовым явлениям; далее следуют: «Сравнительный очерк государственного права иностранных держав» (СПб., 1890); «Русское государственное право» (СПб., 1893); «Указ и закон» (СПб., 1894). Последние два произведения принадлежат к классическим в русской юридической литературе. «Общая теория права» вышла по-французски 2-м изданием в 1914 г. (Cours de la théorie du droit. Paris, 1914).
Сверх того, Н. М. Коркунов поместил много статей по своей специальности в таких солидных журналах, как «Юридическая летопись», «Журнал гражданского и уголовного права», «Журнал Министерства юстиции», «Журнал Министерства народного просвещения».
Занимая, так сказать, «левое» крыло в исторической школе русских философов права и приближаясь к социологам-позитивистам французского типа, Н. М. Коркунов, естественно, был противником резкого разграничения правовых и социальных явлений. Последние с присоединением к ним политического момента играют в философии права Н. М. Коркунова весьма существенную роль. Однако благодаря его очень большим знаниям и высокой научно-философской культуре и методологической технике он резко отличается от таких дилетантов и малознаек-профанов, как Михайловский с его последователями. А между тем Коркунов, так же как и они, — сторонник субъективного метода и социологического подхода.
Н. М. Коркунов является резким противником теории «единой воли» и вообще волюнтаризма в философии права. Родственный по ряду важных пунктов Иерингу[916], Коркунов, так же как и знаменитый немецкий правовед, выдвигает на первый план в генезисе и в обосновании правовых явленийтеорию интереса. Но русский юрист варьирует ее самостоятельно и придает большое значение конкретным местным явлениям правового быта национальных, исторически выросших правовых институтов. Сущность правовых явлений, резко отграничивающая их от явлений нравственных и приближающая их к явлениям социально-политическим, состоит в том, что право, по мнению Коркунова, естьзащита и разграничение интересов различных субъектов. Этим юридические нормы отличаются от технических, указывающих средства достижения определенных целей и норм нравственных, которые дают сравнительную оценку различных интересов одного и того же лица. То есть нравственная норма переносит разграничение внутрь самого субъекта. Что касается правового разграничения интересов различных субъектов, то здесь, согласно Коркунову, наблюдается два момента или два пути: 1) путь поделения объекта пользования, результатом чего является частное индивидуальное обладание доставшейся данному индивидууму доли поделяемого объекта. Это естьпуть частного права;2) путь приспособления к совместному пользованию неделимого и неотчуждаемого в частное пользование объекта, поступающего в обладание многих, делающегося, так сказать, социальной собственностью. Это есть путьпубличного права.
Ясно, что так понимаемый генезис правовых норм и гарантирующего эти нормы государства, т. е. теория разграничения интересов, должен исключать теорию воли к властвованию в качестве основы как права, так и государства. Государство, конечно, есть прежде всего властвование. Но это должно быть властвование, признанное свободными людьми, общественный союз свободных людей, приспособивших неделимую и неотчуждаемую в частное пользование публичную власть к общему пользованию ею. Абсолютный монарх в правовом государстве есть такой же субъект общего пользования правовыми нормами и властвования, как и самый скромный из его подданных. Поэтомувластвование над рабами не есть государство(Н. М. Коркунов. Русское государственное право. Т. I. Введение и общая часть. СПб., 1893. С. I). «Раб не есть субъект права, но его объект, и притом объект частного права» (там же, с. 3). «Над сколькими бы рабами ни властвовал человек, он будет только крупным собственником, а не правителем государства, его власть над рабами составляет содержание его права собственности, а не государственного общения. Государственное властвование есть властвование над свободными людьми» (там же, с. 3-4). Отсюда известное чеканное определение Н. М. Коркуновым государства: «Государство есть общественный союз, представляющий собою самостоятельное и принудительное властвование над свободными людьми»(там же, с. 4). Это, кажется, единственный случай в философии права, когда публичное право, власть и государство делаютсяфункцией свободы и ставятся в абсолютно подчиненное по отношению к ней положение.
Моральные, социальные, политические и государственно-правовые последствия и выводы из этой грандиозной и кристально прозрачной концепции неисчислимы и напрашиваются сами собой. Прежде всего, этот субъективный реализм в области государственного властвования превращает властвование в социальный феномен совластвования и одновременно во властвование субъекта права над самим собой. В государстве и в публичном праве нет и не может быть объектов властвования, но существуют лишь субъекты властвования. Государство, по замыслу Н. М. Коркунова, есть не что иное, как персоналистическая форма социализма свободных личностей. В этом смысле можно сказать, что Н. М. Коркунову удалось решить ту самую «квадратуру круга» в области философии права, над которой тщетно бились целые поколения юристов-мыслителей. Попутно ему удалось также решить, и притом вполне удовлетворительно, проблему взаимоотношения таких зависящих друг от друга и в то же самое время друг с другом несоизмеримых сфер, как право и нравственность. Решение этой проблемы происходило путем превращения государства в такую же функцию свободы, как и нравственность. Гегельянство, от которого должен был в этом пункте отойти даже такой его ревностный приверженец, как Б. Н. Чичерин, претерпело в качестве врага личности и свободы, в качестве носителя идеи объективного духа, противостоящего субъективному реализму свободы, сокрушительный удар — именно от Коркунова. Идея властвующей воли (несомненный коррелят объективного духа Гегеля) совершенно устранена из концепции государства у Н. М. Коркунова. Из «Лекций по общей теории права» и особенно из блестящей диссертации «Указ и закон» видно, что Коркунов начисто отрицает правовой и государственно-правовой волюнтаризм, отвергая его именно в виде учения о единой воле государства, властвующей над подданными. Власть и воля у Коркунова разъединены и не составляют более логически-юридического единства. Государство, по учению Коркунова, не есть власть, но сила, и притом сила производная, вытекающая из сознания зависимости от государства и в этой зависимости находящая свое обоснование. И только в этом смысле государство есть общественный союз, т. е. социальный феномен, задачей которого является установление в принудительном порядке мирных отношений. Свой субъективный реализм Коркунов противопоставляет в этом пункте «наивному» или «объективному» реализму, который отождествляет наличную волю властителя с государственной властью.
Проф<ессор> Ф. Ф. Кокошкин тоже указывает на то, что эта теория противостоит тем представителям грубого эмпиризма, которые отождествляют государственную власть с личной волей властителя, а с другой <стороны> — противостоит метафизическому объективному идеализму, который признает власть как волю государства и рассматривает последнее в качестве особого субъекта, резко отличающегося от составляющих его личностей. Этим Коркунов почти становится на грань позитивизма и релятивизма типично латинского склада, даже переступая эту грань. По мнению Коркунова, субъективный реализм приводит к взгляду на государство не как на лицо, но как на юридическое отношение, где субъектами права являются все участники государственного объединения, начиная с главы государства (монарха, если речь идет о монархии) и кончая «последним подданным», и где объектом служит государственная власть в смысле объекта пользования и распоряжения. Это по самой своей природе конструкция социально-демократическая или, лучше сказать, всенародно соборная, экуменическая, если угодно, всеединая. Элементы позитивизма и вообще наклонность к нему, однако, мешают Коркунову договорить метафизику своей конструкции субъективного реализма в праве до конца. В связи с его общим социально-политическим замыслом стоит у Коркунова и его учение о разделении властей, а также и его отвод возражений немецких юристов против теории Монтескье как несовместимой с теорией единства государственной воли. Ясно также, что с воззрениями Коркунова совершенно несовместима никакая тоталитарная или диктаторская система, так или иначе отвергающая право подданных на соучастие в пользовании и распоряжении государственной властью и рассматривающая их только в качестве объектов, т. е., в конце концов, в качестве рабов. С точки зрения Коркунова, при безусловном единстве власти не как воли, но как силы и являющейся объектом пользования и вообще отношения к ней — вполне возможно и даже естественно разделение этой власти-силы и распоряжение ее разделенными частями. Коркунов стремится довести до своего логического конца идеи Монтескье и обобщить их, опять-таки исходя из своей любимой идеи юридически-политической и социальной свободы как самой характерной принадлежности субъекта права. Разделение властей имеет, с точки зрения Коркунова, в качестве своего благотворного последствия их взаимное сдерживание и свободу граждан, явно рассматриваемую Коркуновым как верховное юридическое благо. Обособление властей облегчает также подданным их совместное пользование государственной властью, их совместное властвование. Совместность властвования технически-юридически осуществляется: 1) реализацией одной и той же функции несколькими независимыми друг от друга органами; 2) распределением между несколькими органами различных, хотя и взаимно обусловленных функций; 3) путем осуществления различных функций одним лицом, но в различном порядке. Этим принципиальным и в то же время техническим приемом, помимо невозможности в корне возникновения полицейской или административной опеки над населением, также в корне подрывается и бюрократизм в смысле чиновничьей и полицейской иерократии, рассматривающей себя как цель, а население государства — как средство.
С точки зрения именно этой вполне подчиненной функции исполнительной власти и находится учение Коркунова о двух видах юридических норм: собственнозаконовиуказов, т. е. правительственных распоряжений (декретов), на основании законов издаваемых. С точки зрения Коркунова, указ (декрет) имеет силу только в том случае, если он не противоречит закону. И за судом остается его право проверять юридическую силу указов, их непротивозаконность. Тонкий анализ и развитие этого принципа и составляет предмет блестящего труда Н. М. Коркунова «Указ и закон».
Все построения этого замечательного юриста-мыслителя и в то же время глубоко опытного в действенных правовых и государственных отношениях, житейски умного, даже мудрого человека отличаются прозрачностью склада и благородством стиля. Это не помешало им по причине своей новизны вызвать оживленный обмен мнений и горячую полемику. К наиболее интересным соображениям, высказанным по поводу теорий Н. М. Коркунова, надо отнести: статью проф<ессора> Дьяконова «Новая политическая доктрина» («Журн<ал> Мин<истерства> нар<одного> просв<ещения>» за 1894 <г.>, сентябрь), статью проф<ессора> Алексеева «К учению о юридической природе государства и государственной власти» («Русская мысль» за 1894 <г.>, № 11), проф<ессора> Сергеевича[917]«Новое учение в области государственного права» («Журнал Мин<истерства> юстиции» за 1894 <г.>). Своим противникам Коркунов возразил в «Журн<але> мин<истерства> юс<тиции>» за 1895 <г.>, № 2.
Такой крупный ученый, как Б. А. Кистяковский, считает Н. М. Коркунова представителем «социологического истолкования правовых явлений», но только таким, у которого эта точка зрения «менее последовательно проведена» и который сделал «большие уступки юридико-догматическому направлению» (Б. А. Кистяковский. Социальные науки и право. Москва, 1916. С. 381). Б. А. Кистяковский склонен даже поставить Н. М. Коркунова в одну категорию с таким представителем действительно социологической школы в правоведении, как проф<ессор> С. А. Муромцев. Но с этим никак нельзя согласиться. Коркунов должен быть отнесен к представителям юридико-догматического метода в исследовании правовых явлений, хотя и с очень большим влиянием социологического метода. Если к этому присоединить метод сравнительно-исторический, то в общем Н. М. Коркунова придется включить в одну группу с такими учеными, как П. И. Новгородцев, И. А. Ильин, Ф. Ф. Кокошкин и др., но только признать его занимающим социологическое крыло этого направления, к каковому крылу надо отнести и К. А. Кузнецова и Е. В. Спекторского. Вообще, многие представители идеал-реалистического и исторического направления являются более или менее представителями и социологического подхода к правовым явлениям. Менее всего отмечены этой особенностью Б. Н. Чичерин и И. А. Ильин, более всего — Н. М. Коркунов. Но всем свойственно самостоятельное или, если угодно, юридико-догматическое понимание и восприятие правовых явлений как явлений sui generis, почему их и надлежит признать всех конкретными идеал-реалистами в философии права, хотя и самых разнообразных оттенков, до границ позитивизма и субъективного реализма включительно. Чистый юридико-догматический подход составляет другую школу, где самыми крупными представителями являются Г. Е. Шершеневич, В. Ф. Тарановский и др. Тот факт, что «науку о праве можно ориентировать и на догматической юриспруденции, и на социологии, и на психологии», приводит Б. А. Кистяковского к заключению, что «возможность ориентировки науки о праве на столь противоположных научных дисциплинах, как по их предмету исследования, так и по их методу, заставляет признать эту возможностьфактически осуществляемой, а не научно оправдываемой»(Б. А. Кистяковский,цит. соч., с. 382). Б. А. Кистяковский приходит к заключению, что простое ориентирование науки о праве на совокупности гуманитарных наук даст «несинтетический цельный, а лишьэклектический, сборныйрезультат» (там же, с. 383). Подлинный синтез получится только через философию вообще и через «философию культурыв частности» (там же, с. 384). Отсюда окончательный вывод: «...для того, чтобы наука о праве была методологически правильно построена, она должна быть ориентирована не на той или иной гуманитарно-научной дисциплине и не на всей совокупности их, а, прежде всего, нафилософии культуры и только при посредстве ее на всей сумме гуманитарных наук,объединенных при помощи философии в цельную систему научного знания»(там же, с. 384). Однако проф<ессор> Б. А. Кистяковский, исходя из критики трудов известного Рудольфа Штаммлера[918](Stammler, гл<авным> об<разом> «Die Lehre vom richtigen Rechte», Berlin, 1902, а также строго методологический труд «Theorie der Rechtswissenschaft», Halle, 1911), главы неокантианства и основателя Марбургской школы Германа Когена (Cohen. Ethik des reinen Willens. 2. Aufl. Berlin, 1907) и В. А. Савальского («Основы философии права в научном идеализме. Марбургская школа философии: Коген, Наторп, Штаммлер и др.». Ср. «Вопросы философии и психологии», кн. 105 (1910), с. 370), приходит к выводу, что противоположная крайность, т. е. стремление совсем растворить науку о праве в философии, в такой же мере вредит, как и недооценка философского метода в исследовании правовых явлений (см.Б. А. Кистяковский, там же, с. 385-388). Но именно идеал-реалистическая школа с такими учеными, как Чичерин, Новгородцев, И. Ильин, Кузнецов, Спекторский и др., как раз и отличается этими требуемыми Б. А. Кистяковским свойствами. Она построяет свою науку о праве на основе философского синтеза и в то же самое время вполне избегла опасности полного растворения юридических наук в философии (что, заметим кстати, сделали и марксисты, и притом не только с юридическими науками, но вообще со всеми науками, целиком растворив их в материалистической метафизике). Б. А. Кистяковский считает, что лучше всего можно справиться с задачами философской методологии и философского синтеза в построении системы наук о праве, основываясь на умеренном неокантианстве такого толка, как В. Виндельбанд (Windelband), Г. Риккерт (Rickert), Э. Ласк (Lask) и проч. этого типа. По мнению Б. А. Кистяковского, «это направлениеобращает главное внимание не на построение философских систем из научного знания, которое рассматривается как уже данное и уже научно познавшее свой предмет, а на созидание нового научного знания путем анализа приобретенных завоеваний науки и вскрытия тех методологических принципов, которые лежат в основании отдельных научных дисциплин»(там же, с. 388). Русская школа исторического идеал-реализма в праве обладает всеми этими свойствами, и к ней примыкают именно по этой причине как Н. М. Коркунов, так и Б. А. Кистяковский, хотя их и можно было бы (особенно Кистяковского) отнести к социологической школе юристов. Однако, если вспомнить ту огромную роль, которую у Коркунова играют такие чисто философские категории, как личность (субъект) и свобода, и у Кистяковского — вся совокупность гносеологически методологических проблем, то естественно придется отнести обоих именно к идеал-реалистической и исторической школе, хотя Б. А. Кистяковского придется признать максимально философским в науке о праве (наряду с Новгородцевым, Ильиным, Чичериным и др.), а Н. М. Коркунова — минимально философским благодаря своей наклонности к переходу из субъективного реализма в позитивизм, т. е. к тому переходу, который совершил социологизирующий субъективист Н. К. Михайловский.
Относя науку о праве к гуманитарным наукам, Б. А. Кистяковский считает, что направление неокантианства, которое представлено школой Виндельбанда, Риккерта и Ласка, наиболее соответствует духу философского критицизма именно вследствие своей ориентировки на построение системы ценностей. Так как это учение о ценности отнюдь не нейтральное, но историко-сциентистское, то естественно, что именно на таком базисе «в общем наука о праве постепенно пробивает свою собственную дорогу, создавая чисто научное знание о праве»(Кистяковский,там же, с. 389-390). Но не к этому ли стремился и не этого ли в значительной степени достиг Н. М. Коркунов?
Исследуя в качестве историка-юриста взаимоотношения права и философии, Б. А. Кистяковский указывает на то, что, согласно Канту, трудность определения права связана именно с тем, что право в качестве философского понятия трудно определимо, как трудно определимы и даже вовсе не поддаются подлинному определению такие чисто философские понятия, как субстанция, причина и проч. К ним Кант относит и право и справедливость. При всем этом Кант, однако, дал определение права в первой части <«Метафизики нравов»>, где сказано: право есть совокупность норм, устанавливающих и разграничивающих свободу лиц.
Близость этого определения к духу всей установки Н. М. Коркунова, вернее, близость установки Коркунова духу Кантова определения права просто бросается в глаза, и остается удивляться, как очень холодно относящийся к Коркунову Б. А. Кистяковский этого не заметил. Дальнейшая история философии права после Канта, несомненно, сказывается как крайнее усиление зависимости науки о праве от философии, чтобы прийти к положению Гегеля, согласно которому «наука о праве есть часть философии».
Это и неудивительно, ибо гегельянство, так же как впоследствии претендовавший и претендующий на владение Гегелевым наследием марксизм, наклонно вообще все функции духа и во всяком случае все науки рассматривать как части философии. Будучи, так сказать, закрепощена или прикреплена к философии, наука о праве не могла иметь и своей самостоятельной судьбы, своего пути. Это тоже было учтено Коркуновым, который избежал превращения права в часть философии ценою очень тяжелой жертвы: он почти перестал быть философом права, став, как мы уже сказали, на грань позитивизма и практически казуистической юриспруденции латинского типа. Поэтому можно сказать, что один из величайших русских юристов, хотя и дает обильный и грандиозный материал для философии права, сам был философом права в относительно минимальной степени, не соответствовавшей его величине. Можно еще сказать, что одно из самых замечательных явлений русской юридической науки максимально удален от традиций германской правовой метафизики, сам представляя грандиозную тему для этой метафизики. В этом парадокс Н. М. Коркунова. Однако стояние Коркунова вне метафизического систематизма избавило его труды от превратностей философской моды и вечной смены философских направлений, сообщив, вместе с тем, его положениям и выводам гранитную устойчивость; есть что-то от мрамора и меди в созданиях юридической мысли Н. М. Коркунова.
Любопытно, что произведения этого ученого появились в эпоху, когда не только в России, но и в Европе философская мысль стала едва оправляться от долгого маразма после ее глубочайшего упадка середины шестидесятых годов XIX в., когда даже позитивизм, особенно умеренный и культурный, мог казаться своего рода приобретением. Впрочем, большей частью, как в Европе, так и в России, позитивизм был настолько философски жалок, что ставит юридическую мысль Коркунова на недосягаемую высоту сравнительно с представителями настоящего позитивизма, а также того, что Б. А. Кистяковский именует «позитивной юриспруденцией». Эпоха расцвета Н. М. Коркунова относится к господству того, что можно было бы назвать вводными главами, общими частями отдельных юридических дисциплин — со стремлением в духе, напр<имер>, Адольфа Меркеля[919](Ad. Merkel) исключить из этой общей части какую бы то ни было философию права. Таков был всюду дух времени, и нечего удивляться тому, что такой превосходный цивилист, каким был всесильный премьер-министр эпохи имп<ератора> Александра III, известный К. П. Победоносцев[920], своему «Курсу гражданского права» не предпослал вообще никакой вводной части. Упрекать за это только одного К. П. Победоносцева, и притом за «реакцию», — это значит жертвовать ради бесполезного мелкого политического «обличительства» исторической истиной. То, в чем деятели так наз<ываемого> «прогрессивного» лагеря обыкновенно упрекают К. П. Победоносцева, и то, что действительно ему присуще, есть своеобразный позитивизм как в юриспруденции, так и в богословии в духе только что приведенного Адольфа Меркеля. Но это свойство характеризует в еще большей степени противников К. П. Победоносцева, у которого перед ними было неоспоримое преимущество остроты и талантливости. Что же касается недоверия к философии, то оно вытекало у К. П. Победоносцева из философского же пессимизма, и в частности из пессимизма антропологического. Человек — грешный разрушитель, и философия есть инструмент разрушения — вот вкратце сущность миросозерцания К. П. Победоносцева. Поэтому с его точки зрения такие громадные положительные ценности, как положительное конкретное вероучение православной Церкви и положительное действующее публичное и частное право, должны быть охраняемы от разрушительного, разъедающего действия философского анализа, от действия того, что в учебниках права именуется «общей частью», т. е., в конце концов, философской части. По этой причине, будучи превосходным ученым юристом-цивилистом, К. П. Победоносцев намеренно исключает из своего курса гражданского права общую часть — совершенно в таком же порядке, как он, будучи превосходным знатоком всего, касающегося Церкви, был противником богословско-метафизического подхода к положительным установлениям и к учению Церкви. Совершенно такой же точки зрения придерживались (и ныне придерживаются более чем когда-либо) противники К. П. Победоносцева и его антиподы по миросозерцанию: они тоже отводят и запрещают в государственно-полицейском порядке критику своих profession de foi[921]и не скрывают этого. Разница в защищаемых объектах, а также и в том, что К. П. Победоносцев действовал методами все же патриархальными, методами строгого родителя, но не методами палаческими — не заводил концлагерей для целых слоев населения и не истреблял это население десятками миллионов в угоду своего profession de foi. Режим К. П. Победоносцева был неправовым, но не бесправным.
Все эти соображения, а также и другие приводят к заключению, что отсутствие философии права у К. П. Победоносцева надо рассматривать как отрицательную форму философии права и как установку в этой области в духе Адольфа Меркеля. Быть может, скептическое и опасливое отношение К. П. Победоносцева по отношению к праву связано с типично русским переживанием его реальности и в то же время с типично западным переживанием его самодостаточности. В этом пункте К. П. Победоносцев был типичным римлянином, вообще человеком скорее латинской культуры, для которой метафизика греко-германского типа в значительной степени чужда. И, конечно, особенно чуждой должна была быть и действительно была чуждой философия права.
Так или иначе, но переживание реальности объективного права вызвало на русской почве две противоположные реакции: философский минимализм позитивистического, латинского типа, куда надо отнести одного из величайших русских юридических мыслителей — Н. М. Коркунова и еще более «влево» стоящего, совершенно афилософичного К. П. Победоносцева; и чрезвычайное развитие философского момента в праве, со стремлением даже слить право с его философией в стиле германского мышления, где надо отметить критико-феноменологический подход к праву, представленный школой П. И. Новгородцева с его учениками, и психологический подход, представленный Л. И. Петражицким с его школой. Юридически-догматический подход, который соединим более или менее со всеми направлениями, за исключением, быть может, школы психологической, имеет и своих, так ск<азать>, чистых представителей, как напр<имер> Шершеневич и Таганцев[922].
Если ученые типа П. И. Новгородцева стремятся заместить право его критической методологией и феноменологией, то естественно, что противоположная точка зрения, т. е. точка зрения Л. И. Петражицкого, стремится заместить право его психологией. Резкая враждебность, наблюдающаяся между психологизмом, с одной стороны, и критицизмом и феноменологией, с другой, не замедлили сказаться в оживленной и порою ожесточенной полемике между Л. И. Петражицким и его противниками. Полемику открыл П. И. Новгородцев в работе под заглавием «Психологическая теория права и философия естественного права» (Юридический вестник. Москва, 1913. Кн. III). Контрполемика представлена была работой рьяного сторонника Л. И. Петражицкого, именно Г. А. Иванова[923], выпустившего исследование «Психологическая теория права в критической литературе» (СПб., 1913). К числу противников Петражицкого и сторонников Новгородцева надо отнести и такого сильного ученого, как Б. А. Кистяковский, в работе «Кризис юриспруденции и дилетантизм в философии» (Юридический вестник. Москва, 1914. Кн. V).
Философия права Л. И. Петражицкого тесно связана у него, с одной стороны, с его общей теорией науки, а с другой — с его теорией нравственности и психологией эмоций.
Оригинальность философии науки и гносеологии Петражицкого состоит в том, что, согласно его мнению, образование правильных научных понятий есть не завершение, а антиципация, начальный, исходный момент науки и научного знания. По мнению Петражицкого, подробно им обоснованному, нельзя научно обрабатывать данный предмет, не сконструировав или не образовав предварительно понятия этого предмета, и притом понятия научно точного. Основной и общий дефект науки о праве состоит в том, что это основное условие не было выполнено и что к изучению права и его философии приступали, не образовав понятия права. До него существовавшее понятие права Петражицкий считает «профессиональным», а не научным. Вся эта критика и опыт новой психологической теории права находятся в основном и приобретшем в России, несмотря на его трудность, широкую популярность сочинении «Введение в изучение права и нравственности. Основы эмоциональной психологии» (Изд. 2-е. СПб., 1907). В сущности, в этом сравнительно небольшом сочинении даны основы настоящей системы своеобразного психологического сциентизма с приложением его к философии права.
Л. И. Петражицкий стоит на точке, собственно, так наз<ываемого> «здравого смысла» (common sense), хотя и не употребляет этого термина. Он предлагает индуктивный способ образования понятий, в частности понятий, связанных с гносеологией права и, прежде всего, самого права. Он отрицает необходимость устранения или обхода погрешностей, связанных с чрезмерной логико-гносеологической изощренностью. С точки зрения Л. И. Петражицкого, для образования правильного научного понятия необходимо отвлечься от привычной терминологии и конструировать понятие, кладя в его основание верно выбранный основной признак данного класса понятий. Вообще весь стиль мышления Л. И. Петражицкого относится не к типу логико-гносеологического построения понятий, но к тому их нахождению, которое обычно связывается с т<ак> н<азываемой> психологией мышления. При таком стиле собственно гносеологические проблемы в методологии и философии науки вовсе отпадают и становятся не только ненужными, но и как бы вовсе не существующими. Одновременно по причине устранения, и притом весьма радикального, какой бы то ни было метафизики и философии истории, в том числе и философии истории науки и культуры, справки с предыдущими выводами науки и вообще связь с философской традицией намеренно обрывается. Научное понятие в какой-либо области строится в исторической, гносеологической и метафизической пустоте. Критическая работа в процессе образования понятий при наличии такого психологического позитивизма тоже становится ненужной и как бы намеренно игнорируется Л. И. Петражицким. Любопытно, что хотя Кантова теория науки и неокантианство в лице, напр<имер>, трансцендентализма Генриха Риккерта очень хорошо известны Петражицкому, но и из них он тоже делает психологическое употребление. Петражицкий ссылается на неустойчивость понятий физики и химии, а также на учение Генриха Риккерта об определении. Пользуясь методом психологии познания и выработавпсихологическое понятие права, Петражицкий считает его единственно научным определением права, а юридическое определение им считается тем самым ненаучным, подлежащим замене понятием психологическим как единственно научным. Юридическую традицию он так же отрицает, как и традицию философскую и научную. Пафос Л. И. Петражицкого существенно антиисторичен. Особенно неприемлемым является для Петражицкого учение, напр<имер>, Карла Бергбома[924](<Bergbohm>), усматривающего в самой житейской практике права и в его роли в реальностях общественных отношений один из существенных признаков права.
Приступая к психологической конструкции права, Л. И. Петражицкий не удовлетворен и современной, и вообще обычной психологией, считая необходимым реформировать ее. Он так и говорит о «реформе традиционной психологии»(Петражицкий <Л. И>.Введение в изучение права и нравственности. Основы эмоциональной психологии. С. 136). Этой реформе Петражицкий предпосылает опровержение традиционных понятий и учения психологии, гл<авным> обр<азом> трихотомическое деление психических явлений на ощущения, чувства и волевые явления. Петражицкий указывает на то, что очень большое число психических явлений не может быть подведено под эти традиционные типы психических явлений. Нет ни «односторонне пассивных» элементов (т. е. ощущений и чувств), ни «односторонне активных» (т. е. волевых элементов). Петражицкий подробно останавливается на психологии голода и, произведя мастерский анализ основных психических явлений, связанных с питанием, показывает, что эти явления никак не могут быть уложены в обычную схему.
Сам Петражицкий указывает на то, что, по его мнению, природа психических явлений двойственна и характеризуется страдательно-моторным и пассивно-активным характером их: «все эти внутренние переживания, которые, подобно голоду-аппетиту, жажде, пищевым репульсиям и т. д., имеют двойную, пассивно-активную природу, следует для целей построения научной психологии объединить в один основной класс психических феноменов, именно по признаку указанной двусторонней природы, противопоставляя их доселе известным и признанным в психологии элементам психической жизни как односторонним, имеющим односторонне пассивную (познание и чувства) или односторонне активную природу (воля)» (указ. соч., с. 273). Только что приведенные психические переживания проф<ессор> Петражицкий кратко называет «эмоциями», также «импульсиями». Они, по характеристике Петражицкого, «отнюдь не представляют двух самостоятельных и могущих быть переживаемыми отдельно друг от друга психических явлений»; это «две стороны одного неразрывного целого, единое психическое неделимое с двойственным, пассивно-активным характером» (цит. соч., с. 225). Петражицкий придает чрезвычайное значение этим психическим феноменам и считает их основными и господствующими в психической жизни. Поэтому его психологическую доктрину можно было бы назвать «панэмоционализмом». Он готов в известном смысле подчинить им познание и волю, т. е. то, что он именует «акцией» или «акциями» (цит. соч., с. 280). Реформа психологии, которую, таким образом, предлагает Л. И. Петражицкий, состоит в главном в том, что он заменяет трехчленную, трихотомическую классификацию психических феноменов классификацией четырехчленной, в свою очередь сводимой им к классификации двучлененной или трихотомической. Согласно этой системе, элементы психической жизни распадаются на: 1) двухсторонние, пассивно-активные эмоции (импульсии); 2) односторонние, распадающиеся в свою очередь на a) односторонне пассивные, познавательные и чувственные переживания и b) односторонне активные, волевые переживания (цит. соч., с. 280; ср. также его же «Теория права и государства в связи с теорией нравственности», т. I, с. 3).
С психологической точки зрения и следуя принципам панэмоционализма Петражицкого право придется отнести к классу нравственных эмоций. Этого типа психические явления Петражицкий делит на эмоции правовых обязанност<ей> и эмоции нравственных обязанностей. В случае эмоций обязанности правовой «наш долг представляется связанностью по отношению к другому, он закреплен за ним как его добро, как принадлежащий ему заработанный или иначе приобретенный им актив» (Л. И. Петражицкий. Теория права и государства. С. 46; Изд. 2-е. С. 50). В случае эмоции, переживания нравственности «наш долг не заключает в себе связанности по отношению к другим, представляется по отношению к ним свободным, за ним не закрепленным» (Петражицкий <Л. И>. Теория права и государства. Изд. 1-е. С. 56; Изд. 2-е. С. 58). Этим двум видам «эмоций обязательств» — «несвободных», правовых и «свободных», нравственных — соответствует и два вида норм. Нормы второго рода — «односторонне обязательные, беспритязательные, чисто императивные нормы»; эти нормы будут нравственные нормы. Нормы первого рода — «обязательно-притязательные, императивно-атрибутивные нормы». Эти нормы Петражицкий именует «правовыми или юридическими нормами» (там же). Любопытно в обоих случаях, что эти нормы Петражицкий именует «проекциями» переживаний или эмоций — где первичным моментом являются переживания или эмоции, а нормы являются моментом вторичным или, если угодно, «надстройкой» над переживанием или над эмоцией.
Итак, по учению проф. Л. И. Петражицкого характер права как психического явления —императивно-атрибутивный. Эту характеристику он и развивает, прилагая ее ко всем деталям правоотношений, а также ко всем случаям взаимоотношений права и нравственности. Постоянные сближения и сопоставления права и нравственности на психологической почве сообщают философии, вернее, психологии права этого блестящего ученого и мыслителя высокий педагогический интерес. Сам Петражицкий говорит о «мотивационном и воспитательном действии нравственных и правовых переживаний». Петражицкий ставит по-новому проблему правовой мотивации человеческих действий. Он вскрывает интересный как в теоретическом, так и в практическом, гл<авным> обр<азом> в педагогическом, отношении механизм этого действия. Сюда относятся мастерские анализы, сделанные Л. И. Петражицким по вопросам, связанным с исполнением и неисполнением нравственных и правовых обязанностей и с реакциями, связанными с неисполнением нравственных и правовых обязанностей. Им же впервые поставлен вопрос о тенденции права к достижению тождества содержания мнений противостоящих сторон. Настоящим открытием надо считать установление Петражицким своеобразного психоэмоционального закона: «В области правовой психики главное и решающее значение имеет атрибутивная функция, императивная имеет лишь рефлекторное и подчиненное значение по отношению к атрибутивной»(Петражицкий <Л. И>. Теория права и государства. Изд. 1-е. С. 147; Изд. 2-е. С. 153). Совершенно обратное мы наблюдаем в сфере нравственной психики, где все поле сознания заполнено императивной функци<ей>, которой здесь принадлежит решающее слово. Отсюда и постоянно наблюдаемое несходство нравственной и правовой жизни в одной и той же общественной среде.
Одно из крупных достижений русской психологии вообще и философии в частности, учение Л. И. Петражицкого, естественно, как это всегда бывает в подобных случаях, выдвигает против себя целый ряд возражений как общепсихологических и общефилософских, так и специально к науке о праве относящихся.
Прежде всего, будучи ярко выраженным явлением в области психологизирования исследуемых объектов, теория Л. И. Петражицкого подпадает под удары антипсихологической критики, выдвинутой Гуссерлем и его школой. Правда, эта критика смягчается и сводится порою на нет тем, что сами анализы и построения Петражицкого представляют образцы высокого совершенства феноменологического анализа психоэмоциональных явлений в области права и нравственности. Можно даже сказать, что подобного рода образцов феноменологии права и нравственности наука до Петражицкого не знала.
Теория Петражицкого не только снискала ему большую популярность среди русской университетской молодежи, но еще и вызвала большое возбуждение и большое движение критической мысли в литературе по философии права в России. Сюда надо отнести: статью проф<ессора> кн<язя> Е. Н. Трубецкого «Философия права проф. Л. И. Петражицкого» (Вопросы философии и психологии. <1901.> Кн. 57. С. 9-33), Н. И. Палиенко «Новая психологическая теория права и понятие права» (Временник Демидовского юридического лицея. Кн. 82. Ярославль, 1901); П. И. Новгородцева «К вопросу о современных философских исканиях» (Вопросы философии и психологии. 1903. Кн. 66. С. 121-145) и ряд других работ.
Наиболее сильное возражение принадлежит таким сильным полемистам, как П. И. Новгородцев и Б. А. Кистяковский (Социальные науки и право. Москва, 1916. С. 279-298). П. И. Новгородцев указывает на смертельную опасность для ученого и философа такого сплошного и принципиального отрыва от исторического предания в науке: опасность эта состоит в антикультурности и антипедагогичности такого приема (см. помимо вышеуказанной статьи П. И. Новгородцева еще его другую работу, специально посвященную психологической теории Петражицкого: «Психологическая теория права и философия естественного права» в «Юридическом вестнике». Москва, 1913. Кн. III).
Сущность возражений Б. А. Кистяковского преимущественно методологического характера, и сводятся <они> к тому, что Петражицкий, употребив много усилий на ненужные тонкости в критике уже установленных в науке понятий, связанных с правом, и подчас относясь к ним несправедливо, не отдал нужной дани должному различению описательного и объяснительного методов в философии права (Б. А. Кистяковский,цит. соч., с. 274-275). Кроме того, Б. А. Кистяковский указывает на то, что смешение определения понятия со словотолкованием, пусть и допущенное такими авторитетами методологической логики, как Зигварт и Джон Стюарт Милль, не дают достаточных оснований к поспешному обобщению такой ошибки и распространению ее на всю науку (Б. Кистяковский,цит. соч., с. 273). Этот же автор указывает Петражицкому, что, несмотря на его стремление к абсолютному новаторству, у него все же есть и предшественники, и единомышленники. Напр<имер>, известный Герман Лотце в своем философско-антропологическом труде «Микрокосм»[925]в середине шестидесятых годов XIX в. указал на значение волевых импульсов при образовании решений и воли (монументальное сочинение Германна Лотце было переведено Е. Коршем под заглавием: «Микрокосм. Мысли о естественной и бытовой истории человека. Опыт антропологии». Москва, 1866; интересующее нас место содержится в т. I, с. 370 и след.). Б. А. Кистяковский указывает, что в высшей степени важный психологический термин Trieb переведен Е. Коршем неловким словом «побудь» (ср. «побудка» В. И. Даля. — В. И.), в то время как Л. И. Петражицкий употребил гораздо более совершенный термин «позыв». Далее Б. А. Кистяковский указывает на то, что те эмоции, которые Петражицкий считает простыми и оперирует с ними как с простыми и неразложимыми, в действительности оказываются очень сложными. По этой причине «с психологической системой Л. И. Петражицкого и приходится считаться как со своеобразным, недостаточно критически проверенным волюнтаризмом» (Б. А. Кистяковский, цит. соч., с. 283). Впрочем, Б. А. Кистяковский признает, что еще до него в этом духе подверг критике теорию эмоций Петражицкого Р. М. Орженцкий[926](см. «Вопросы философии и психологии», 1908, кн. 91, отд. II, с. 111-135). Б. А. Кистяковский указывает также и на то, что в том или ином смысле к числу предшественников Л. И. Петражицкого надо отнести таких естественников и медиков, как Бенедикт[927](M. Benedikt. Zur Psychophysik der Moral und des Rechtes. Wien, 1875), Штриккер[928](S. Stricker. Psychologie des Rechts. Wien, 1884) и Гоппе[929](J. Hoppe. Der psychologische Ursprung des Rechts. Würzburg, 1885). Петражицкий сам признает, что ко времени появления его трудов психологическая теория права в науке была общепризнанным фактом (Петражицкий <Л. И>.Очерки философии права. СПб., 1900. С. 9). Психическую природу права признает и знаменитый Еллинек[930](Jellinek) в «Общем учении о государстве» (рус. пер., 2-е изд., с. 243). Одновременно с Л. И. Петражицким психологическую теорию права стал разрабатывать Август Штурм[931](A. Sturm. Revision der gemeinrechtlichen Lehre vom Gewohnheitsrecht. Leipzig, 1900;Его же. Die psychologische Grundlage des Rechts. Ein Beitrag zur allgemeinen Rechtslehre und zum heutigen Friedensrecht. Hannover, 1900).
Ha методологическую сторону этой проблемы обратил внимание Вильгельм Вундт в своей монументальной «Логике» (Logik, Bd. III, Aufl. 1908, с. 608 след.). Анзельм Фейербах[932]в свое время развивал теорию уголовной репрессии, понимаемой в смысле психического воздействия, а в 70-х гг. XIX в. Э. Цительманн[933](E. Zitelmann) выпустил труд «Irrtum und Rechtsgeschäft» с очень характерным подзаголовком «Eine psychologisch-juristische Untersuchung»[934]. В этом исследовании просто говорится о невозможности для юриспруденции обойтись без психологии. Затем все тот же Б. А. Кистяковский указал на связь Бирлинга (Bierling) и Петражицкого в интересующем нас смысле (см. его «Juristische Prinzipienlehre». Bd. I. Leipzig, 1893).
Таким образом, никак нельзя предположить, что учение Л. И. Петражицкого стоит вне научного предания и строится как бы в пустоте на развалинах подвергнутых сокрушительной критике прежних понятий теории и философии права. Как всегда это бывает, у большого человека (а Л. И. Петражицкого придется признать таким) есть и предшественники, есть и попутчики. Среди отвечавших на критику учения Л. И. Петражицкого надо назвать Г. А. Иванова[935], выступившего с основательным трудом «Психологическая теория права в критической литературе» (СПб., 1913). Сам Л. И. Петражицкий ответил своим оппонентам в контрполемической статье «К вопросу о социальном идеале и возрождении естественного права» («Юридический вестник», Москва, 1913, кн. II, с. 5-59). <В> эт<ой> работ<е>, несмотря на ее полемическую заостренность и изысканность мысли и выражения с характерным для Л. И. Петражицкого терминологическим богатством, он становится на генетически социальную точку зрения, сближаясь в этом смысле с таким ученым, как С. А. Муромцев (см. труд последнего «Определение и основное разделение права». Москва, 1879). Б. А. Кистяковский считает, что здесь под влиянием сделанных ему возражений Петражицкий «присоединился к традициям русской научной мысли», хотя, «к сожалению, не упоминает об этой русской традиции в науке о праве» (цит. соч., с. 275).
Мы уже говорили, что научно-философская заслуга Л. И. Петражицкого заключается в его мастерских анализах психических эмоций, связанных с правовыми явлениями. Следующая характерная особенность философии права Л. И. Петражицкого есть его крайний индивидуализм, благодаря которому сфера правовых явлений до чрезвычайности расширяется и является возможность включать в категорию права такие феномены общественной и социальной жизни, которые до появления теории Петражицкого не могли быть в нее включены. К праву, вернее, в категорию феноменов правовых Петражицкий включает «и те бесчисленные императивно-атрибутивные переживания и их проекции, которые имеются в психике лишь одного индивида и никому в мире неизвестны, а равно все те, тоже бесчисленные, переживания этого рода, суждения и т. д., которые, сделавшись известными другим, встречают с их стороны несогласие, оспаривание или даже возмущение, негодование, не встречают ни с чьей стороны согласия и признания» (Петражицкий <Л. И>.Теория права и государства. Изд. 1-е. С. 101; Изд. 2-е. С. 105). По этой причине можно сказать вместе с Б. А. Кистяковским, что «понятие права Л. И. Петражицкого чересчур широко» и есть не «понятие права», а «понятие правовой психики» (там же, с. 289). Вместе с Кистяковским и раньше его известный В. Я. Гинцберг отметил, что учение проф<ессора> Л. И. Петражицкого имеет в виду не столько право, сколько, собственно говоря, правовую психику (В. Я. Гинцберг. Учение Л. И. Петражицкого о праве и его предпосылки // Вопросы философии и психологии. 1909. Кн. 97. С. 212). Ученики Петражицкого, образовавшие настоящую школу, парируют этот основной упрек, адресуемый теории Петражицкого, указанием на то, что согласно открытиям, сделанным их учителем, право и правовая психика должны быть вообще отождествлены. Сюда относятся такие труды школы Л. И. Петражицкого, как книги Г. А. Иванова «Психологическая теория права в критической литературе» (СПб., 1913) и П. Е. Михайлова «О реальности права» («Юридический вестник», Москва, 1914, кн. V). Поэтому можно было бы сказать, что теория права, развиваемая Петражицким, есть классический случай правового психологизма со всеми вытекающими отсюда последствиями, если бы правовой психологизм, принципиально столь легко и удобно разрушаемый приемами общефеноменологической критики всякого психологизма, сам не превратился в руках Петражицкого в мастерскую феноменологию правовой психики. Впрочем, ни сам Петражицкий, ни его ученики и противники не были, как это ни странно, в курсе того, что происходило в школе Гуссерля, которая, однако, к тому времени вполне уже себя проявила...
Считая, с одной стороны, психологическое понятие права у Л. И. Петражицкого слишком широким, Б. А. Кистяковский считает его, с другой стороны, слишком узким. Именно понятие Петражицкого не может, по мнению Б. А. Кистяковского, определить сущность объективного права и не мо<же>т тем самым охватить ни системы правовых норм, ни правовых учреждений. По мнению Б. А. Кистяковского, теория Петражицкого исследует психические отражения правовых учреждений и норм, но не сами эти нормы и учреждения. И действительно, по мнению Петражицкого, «реально существуют только переживания этических моторных возбуждений в связи с представлениями известного поведения» (Петражицкий <Л. И>.Теория права и государства. С. 37; Изд. 2-е. С. 42). На этом основании такие ученые, как Н. И. Палиенко (в «Учении о существе права и правовой связанности государства», Харьков, 1908, с. 224) и В. М. Хвостов («Этюды по современной этике», Москва, 1908, с. 194 и след.), обвиняют теорию Петражицкого в индивидуализме, считая этот «индивидуализм» основным недостатком Петражицкого, а Хвостов присоединяет к этому упрек в отсутствии должным образом проведенного социально-психологического момента в философии права у Петражицкого. Растворение правового факта в правовой эмоции идет у Петражицкого так далеко, что конкретным явлениям объективного права он готов придавать значение нормативного факта, возникшего в качестве фантазмы или проекции. Эти нормативные факты, связанные с фантазмами и проекциями, вырастают на основе психологических оценок и всецело ими определяются, имея и черпая силу свою именно в этих психологических оценках, притягательных или репульсивных.
«Это явление, имеющее место в тех случаях и областях эмоциональной жизни, где для соответственных кажущихся свойств вещественных предметов нет особых названий в языке, мы зовем эмоциональными фантазмами, или проектированными идеологическими величинами, а соответственную точку зрения субъекта, т. е. его отношение к эмоциональным фантазмам, идеологическим величинам как чему-то реальному, на самом деле существующему там, куда оно им отнесено, проектировано, мы назовем проекционной или идеологической точкой зрения» (Петражицкий <Л. И>.Теория права и государства. С. 34-35; Изд. 2-е. С. 39). По этой причине, применяя эту теорию к правовым явлениям, можно сказать, что правовые нормы есть «не что иное, как продукты эмоциональной проекции, эмоциональные фантазмы, представляют и те категорические явления с высшим авторитетом, которые в случае этических переживаний представляются объективно существующими и обращенными к тем или иным субъектам, а равно те особые состояния связанности, об(в)язанности, несвободы, подчиненности, которые приписываются тем (представляемым) субъектам, коим (представляемые) этические законы повелевают или запрещают известное поведение» (Петражицкий, там же, с. 37).
Отсюда капитальный и центральный вывод для всей философии права Петражицкого. Он имеет также очень большое метафизическое и даже эсхатологическое значение, хотя в этом смысле Петражицкий и не довел этих выводов до конца. Выходит, в конце концов, что единственным реальным содержанием права и правовых норм являются соответствующие им психические переживания — напр<имер> переживания зависимости и подчинения. Эти переживания дают проекции и фантазмы. Они — проекции и фантазмы — и являются тем, что обычно принято называть правовыми явлениями, хотя бы и обладали эмпирическими признаками реальности. Можно еще сказать, что, согласно философии права Петражицкого, конкретно-эмпирические правовые явления являются, так сказать, надстройкой над соответствующими им психическими переживаниями, обладающими свойством первичной реальности, и, так сказать, «вещью в себе» по отношению к тому, что юристы, являющиеся в данном случае, т<ак> ск<азать>, наивными реалистами, принимают за подлинник. Этот наивный реализм в области философии права Петражицкий именует «наивно-проекционной точкой зрения». Этот философ не устает повторять, что «реально существуют только переживания этических моторных возбуждений в связи с представлениями известного поведения» (Петражицкий <Л. И.>Теория права и государства. С. 219, 313, 318, 331; Изд. 2-е. С. 228, 325, 328, 341). Аналогия с Кантом напрашивается здесь сама собою, хотя это и сильно психологизированный и натурализированный Кант, стоящий на грани критики опыта в духе, напр<имер>, эмпириокритицизма, специально, конечно, приспособленного для правовых явлений. Императивные постановления компетентных инстанций — напр<имер> судебные решения, административные распоряжения, законодательные постановления — Л. И. Петражицкий именует «нормативными фактами», явно сближает их с фантазмами и проекциями и считает абсолютно недопустимым смешение этих «нормативных фактов» с самими нормами (Петражицкий, там же). Конечно, до солипсизма, усматриваемого здесь проф<ессором> Б. Кистяковским, очень далеко, но, несомненно, философия права Л. И. Петражицкого представляет наиболее крайнюю, заостренную форму «психологизма» в этой области и в философии вообще. В этом один из главных интересов философии права Петражицкого, ибо честно проведенная и до конца заостренная позиция в философии и науке всегда представляет большой интерес и чревата последствиями, пусть даже такая позиция и не выдерживает строгой и последовательной критики. Находясь в диаметральной оппозиции тому, что можно было бы назвать феноменологией права, Петражицкий дал драгоценные этюды по феноменологии эмоций и того, что можно бы назвать вслед за Генрихом Майером[936](Heinrich Maier) «эмоциональным мышлением». Но, с другой стороны, прав проф<ессор> Б. Кистяковский, считающий, что для извлечения всего положительного, что содержится в философии права Петражицкого, его теория «должна быть превращена из теории правовой психики, действительно, в психологическую теорию права» (Б. Кистяковский.Социальные науки и право. С. 298).
На противоположном полюсе по отношению к правовому психологизму Л. И. Петражицкого стоит и с ним по закону схождения противоположностей соприкасается школа нормативной философии права. Эта школа в России представлена одним из величайших философов права, такой величиной, как Павел Иванович Новгородцев (<1866-1924>). Этот ученый создал целую школу, среди которой находятся такие первоклассные величины, как Г. Д. Гурвич, К. А. Кузнецов и И. А. Ильин.
Нормативная философия права, идущая от времен Платона и Аристотеля, в Новое время тесно связана с нормативизмом этики Канта, с философией духа Гегеля, именно с тем, что Гегель именует «объективным духом». Строгий объективизм и сциентизм неокантианства в его обеих ветвях, идущих одна от Германа Когена, другая — от Генриха Риккерта, тоже явились мощным стимулом разработки нормативной философии права. Среди русских риккертианцев здесь следует упомянуть талантливого С. И. Гессена, автора интересной книги по теории индивидуальной психической причинности (S. Hessen. Die Individuelle Kausalität. Berlin, 1909), где очень интересно синтезированы индивидуализм и психологизм с объективизмом и нормативизмом. Нормативизм этой теории разработал в применении к праву такие важные понятия, как «культурное благо» и «чистая ценность». Для сторонников этой теории характерно идущее от Канта противопоставление законов природы, регулирующих «сущее», и норм этики и эстетики, регулирующих «должное». К нормам должного относятся и правовые нормы. Как и следовало ожидать, для представителей этой школы идеализм в духе канто-риккертовского, т. е. нормативного и историософского, идеализма представляется естественным базисом и стимулом всех конструкций философии права. К этому надо еще привнести мощную струю Гегелевой историософии «объективного духа», манифестирующего себя в явлениях права и государства. В этом отношении очень характерны исследования проф<ессора> П. И. Новгородцева «Нравственный идеализм в философии права» (Сборник «Проблемы идеализма», Москва, 1902), «Государство и право» («Вопросы философии и психологии», 1904, кн. 74), «Кризис современного правосознания» (Москва, 1909). С большой тонкостью вскрывает П. И. Новгородцев дуализм логических и этических норм в праве, где момент этический призывает к служению человеку, а момент логический содержит в себе самоцель, сообщая этот характер и самим правовым нормам в случае его преобладания.
Понятие правовой нормы, противостоящей природной закономерности, приводит к понятию права как некоей своеобразной этической силы, автономной от стихийных природных сил. Отсюда возникновение в нормативной школе философии права проблемы силы, которой посвящено исследование одного из талантливейших учеников П. И. Новгородцева — проф. И. А. Ильина, неогегельянца и автора самой блестящей монографии о Гегеле. Труд проф<ессора> И. А. Ильина, посвященный проблеме силы, называется «Понятие права и силы. Опыт методологического исследования» (Москва, 1910). Будучи в качестве гегельянца сторонником своеобразного конкретного идеал-реализма, И. А. Ильин вносит в понятие права реализм и плюрализм. Проблема взаимоотношения права и силы со всей остротою была поставлена Спинозой в «Богословско-политическом трактате» («Tractatus theologico-politicus») и представляет по сей день тему самого жгучего и трагического интереса, и останется такой, покуда будет существовать человек, — это тема типично антропологическая. Вместе с тем, так как проблема силы связана с проблемой реальности и принудительное осуществление права силой государства есть собственно его реализация, переход из потенциально-нормативного идеального состояния в план актуально-реальный есть актуализация права, то естественно, что здесь в своеобразном и исключительном мире права ставится проблема актуализации идеального — если признать вслед за П. И. Новгородцевым существо права идеально-нормативным. Вместе с тем, так как правовая норма, актуализируясь, имеет в качестве своей энтелехии или «идеи-силы»(idée-force в терминах Alfred Fouillée[937]) общественный идеал той или иной структуры, то естественно именно в этом плане философско-юридических установок и проблем поставить проблему и общественного идеала. Это и сделал проф<ессор> П. И. Новгородцев в своем капитальном и последнем большом труде «Об общественном идеале» (первое изд.: Москва, 1917; второе издание: Киев, 1919; третье изд.: Берлин, 1921). Когда такое трудное, такое насыщенное мыслью и фактами, отнюдь не претендующее на широкое распространение среди так наз<ываемых> «масс», тем не менее находит у этих масс живой отклик и выдерживает в самый страшный, «кровавый» и темный период русской революции последовательно три издания, причем последнее уже в эмиграции, в изгнании, горечь которой разделил величайший русский философ права в ту эпоху, когда безраздельно стал господствовать лозунг марксиста Минина[938]«философию за борт» и наступила неслыханная и всеобщая варваризация, — показывает, в какой мере проф<ессор> Новгородцев и его школа отвечали запросам, и притом спонтанным, а не навязанным извне, — тех самых «масс», во имя которых изгонялся этот атлет философской юридической мысли вместе с его школой. Особенно важно то, что в школе проф<ессора> П. И. Новгородцева выковывался превосходный метод этого рода исследований, принесший уже позже роскошный плод на чужой почве, именно проф<ессора> Г. Д. Гурвича, одного из самых блестящих учеников проф<ессора> П. И. Новгородцева: проф<ессор> Гурвич уже по-французски написал монументальное и исчерпывающее исследование по социальному праву. Подобно работе его знаменитого учителя, работа проф<ессора> Гурвича, автора блестящей монографии о Фихте на немецком языке («Fichtes System der konkreten Ethik»), отвечает самым жгучим запросам современной эпохи и вполне ей созвучна.
Из трудов проф<ессора> П. И. Новгогодцева следует назвать еще следующие капитальные исследования, где момент философско-исторический играет преобладающую роль, хотя ярко присутствует и момент творчески-систематический и методологический: «Историческая школа юристов» (Москва, 1896); «Кант и Гегель в их учении о праве и государстве» (Москва, 1909); «Политические идеалы древнего и нового мира» (Вып. I. Москва, 1910; Вып. II. Москва, 1913; 2-е издание. Москва, 1918). К этому надо присоединить много статей, и исследований, и заметок, в разное время появившихся в печати.
Строгий методологизм вышеупомянутого исследования проф<ессора> И. А. Ильина построен на различении логического идеализма и конкретного реализма, различении, проходяще<м> <через> его единственную в своем роде 2-томную монографию о Гегеле, вышедшую в 1947 г. по-немецки (к сожалению, с сокращениями). Такой же отчетливой ясностью отличается и методологизм исследования проф<ессора> И. А. Ильина «Понятие права и силы». Он ставит вопрос, «возможно ли вообще рассматривать право как силу, допустимо ли это вообще с методологической точки зрения, и если допустимо, то в каких оттенках обоих понятий это возможно»; с этим связана и другая сторона в постановке той же проблемы: «есть ли у права такая сторона, которая никоим образом не терпит методологически сближения или тем более отождествления с силой». Поставив таким образом вопросы, И. А. Ильин находит, что понятию силы, как бы оно ни определялось, всегда и неизменно присущ характер резко выраженного реализма и онтологизма. Наоборот, формально нормативный характер права вполне дает ему возможность «двигаться в ряду,чуждом бытия и реальности». Это констатирование вытекает у Ильина из формально-нормативного определения права: «право есть суждение, которое устанавливает известный порядок как должный». Вследствие этого, по мнению проф<ессора> И. А. Ильина, «право может рассматриваться как норма и как суждение». Что же касается нормы, то как в формальном отношении, так и по содержанию она может быть подвергнута анализу «независимо от того, действует ли она или не действует, т. е. применяется или не применяется, и если применяется, то как и к чему это ведет». Кроме того, «отвлечение нормы от времени и действительности возможно еще и потому, что “норма” и “сознание нормы” не одно и тоже». Аналогичный анализ можно проделать, рассматривая право как суждение; «логическое рассмотрение интересуется правом как юридическим суждением и ставит себе задачей научное выяснение и систематическую разработку тех юридических понятий, которые связуются в суждении. Этот анализ может производиться опять-таки в полном отвлечении от временной среды и временных условий». На основании всего сказанного проф<ессор> И. А. Ильин предлагает «юридическое рассмотрение права», придавая термину «юридический» значение не «материально-предметное», но «формально-методологическое» значение, отграничивая значение того, что приходится именовать «правовой деятельностью». Поэтому чисто «юридическое определение права», согласно точке зрения И. А. Ильина, не может быть ни в коем случае сближаемо с правовой реальностью. Другие методы подхода к праву, по его мнению, допускают реалистическую установку. Это есть не что иное, как перенесенный на право принцип Кантовой автономии морали, который не терпит никакой гетерономии. И. А. Ильин и указывает, что всякий раз, когда устанавливается на право реальная точка зрения, — содержание правовой нормы оказывается «известным, готовым, необходимым и установленным где-то в ином месте». В общем, из контекста видно, что под этим «иным местом» И. А. Ильин разумеет, гл<авным> обр<азом>, момент политический и социальный. И выходит, что придание праву силы приводит к нарушению правовой автономии, к вторжению в него гетерономного начала — политического или социального. К этим гетерономным началам Б. Кистяковский предлагает присоединить третье — государственно-организационное начало. И действительно, реализация права как правила предполагает эту государственно-организационную инстанцию или сферу. Окончательный вывод из своих философско-методологических исследований проф<ессор> И. А. Ильин формулирует так: «если юридическое определение права есть логический prius[939]психологического, социологического, исторического и политического определения и рассмотрения, то переход от первого ряда к остальным рядам и может быть с нашей точки зрения характеризован какпридание праву значения силы. Именно в остальных указанных способах рассмотрения право делается “членом реального ряда”» (И. А. Ильин, там же). Полемизируя с И. А. Ильиным и находя его метод сильным с точки зрения «энергии абстрактного мышления», хотя и погрешающим в научном отношении, проф<ессор> Б. А. Кистяковский упускает из виду, что сила абстрактного мышления в исследовании И. А. Ильина коренится в том, с чем связана его философская научность, — именно в перенесении метода нравственной автономии Канта в сферу «чистого права». Этого термина мы, к сожалению, не встречаем у И. А. Ильина, хотя он по существу дела напрашивается сам собой. Таким образом, исследование проф<ессора> И. А. Ильина о праве и силе вводит в обиход философии права и методологии права понятие правовой автономии и принцип того, что можно назватькритикой чистого права.
Такую точку зрения надо признать диаметрально противоположной точке зрения и методу Л. И. Петражицкого уже по той причине, что она начисто отбрасывает какой бы то ни было «психологизм» в общей теории и методологии права, приближаясь и даже часто совпадая с феноменологическим методом и феноменологической философией. Это особенно надо иметь в виду, ибо позже проф<ессор> И. А. Ильин сделался сторонником феноменологии Эдмунда Гуссерля и ожесточенным противником всякого психологизма и натурализма. Наряду с И. А. Ильиным и немного времени спустя после появления его труда в Германии появилось исследование в том же духе и по тому же методу известного Ганса Кельзена[940]«Основные проблемы теории государственного права» (Hans Kelsen. Hauptprobleme der Staatsrechtslehre. Tübingen, 1911). Для Кельзена на первом месте стоит формальное действие нормы, т. е. как бы сам факт ее декларации или констатирования, но не проведение ее на деле. Еще последовательнее и беспощаднее проводит он свой формально-нормативный метод по отношению к основному для него понятию государственной воли. Кельзен ставит себе задачей освобождение понятия государственной воли от каких бы то ни было признаков психологизма, субъективизма и натурализма и сообщает этому основному для всей его философии права характер чистой конструктивности и чистого юридического понятия. Однако по сравнению с И. А. Ильиным все преимущества чистоты конструкций, метода и феноменологического анализа оказываются на стороне Ильина, а не Кельзена, ибо последний, доводя свой метод до предела, вынужден выйти за пределы и делает вывод, что генезис и финализм права, его происхождение и возникновение суть не юридические, но метаюридические проблемы. Соответственно с этим генетическим снижением феноменологии чистого формального юридизма он объявляет природу права социальной, т. е. доходит до худшего вида психологизма и натурализма. Эта же опасность, заметим тут в скобках, подстерегает и проф<ессора> Г. Д. Гурвича, несмотря на его колоссальную феноменологическую технику. К моменту появления трудов И. А. Ильина и Ганса Кельзена феноменология Гуссерля и интенциональный метод медленно, с трудом, но с неуклонной постепенностью входили в научно-философский и общенаучный обиход Германии и России, где до этого безраздельно властвовали две таких противоположных установки, как неокантианство (в виде, гл<авным> обр<азом>, Марбургской школы) и марксизм, да тихо доживал свой век позитивизм Михайловского и C°, любительские писания которых должны были уступить место настоящим специалистам неопозитивизма из школы эмпириокритицистов Маха и Авенариуса. Вступавшему в свои царственные права феноменологически-интенциональному методу Эдмунда Гуссерля, фактически возродившему средневековой платонизм и гениальную средневековую технику работы над понятиями, нисколько не противоречил расцвет русской религиозно-философской мысли, к тому времени, правда, еще не овладевшей мощным орудием, выкованным гением Эдмунда Гуссерля и его школы. Однако старые предрассудки натурализма и дикого, суеверного предубеждения против средневековой техники логического мышления держались в России (как и в Европе) так цепко, что такой ученый, как Б. А. Кистяковский, не нашел ничего лучшего, как, критикуя И. А. Ильина, обвинять его в том, что он отошел от натурализма (правильнее было бы сказать — возвысился над ним) и что ему угрожает впадение в «схоластический платонизм» (см. «Социальные науки и право», с. 308-311). Этот ученый и не догадывался, что упреки этого рода, делаемые им по адресу И. А. Ильина, являются лучшей похвалой ему и патентом на право занимать высокий ранг в философской элите. Таким образом, не догадывался Б. А. Кистяковский, что, провозглашая «приспособление к гуманитарным наукам тех методов, которые обнаружили свою плодотворность в естествознании», требуя «ориентировать на данных, доставляемых естественными науками», методологию гуманитарных наук — куда относится и философия права, — выступающий с такими сентенциями хотя и получает полный патент на европейское либрпансерство и на звание стопроцентного «милюковца», но одновременно попадает в положение того, кто дает совет соловью поучиться пению у петуха. Все это, конечно, надо объяснить необычайными успехами естествознания — чистого и прикладного — в России, где к нему всегда было необычайное тяготение и процветал естественно-научный гений, да и где ученая семья Кистяковских выдвинула такого колосса, как химик Кистяковский. Вообще, позитивистически-сциентическая установка очень характерна для ученого клана семьи Кистяковских. Еще более характерно, что, справедливо усмотрев в позиции И. А. Ильина аналогию с онтологическим аргументом, Б. А. Кистяковский объявляет себя его противником и заостряет известное, хотя из рук вон слабое и примитивно-эмпирическое и позитивистическое, возражение против него, выдвинутое Кантом в «Критике чистого разума»: «“пятьсот возможных талеров” и “пятьсот реальных талеров”, насколько вопрос идет о содержании понятий, нисколько не меньше и не больше друг друга» (Б. Кистяковский. Социальные науки к право. С. 315). В этом Б. Кистяковский находит себе талантливого союзника и единомышленника в лице проф. А. Н. Фатеева в его труде «К вопросу о сущности права» (Харьков, 1909, с. 22-23). Любопытно, что знаменитый Рудольф Штаммлер (Rudolf Stammler), столь ярко представляющий позитивистически-экономический уклон в кантианство в философии права, — в данном случае скорее приближается к установке И. А. Ильина и Кельзена, чем к установке Кистяковского и А. Фатеева. Именно, в сочинении «Die Lehre von dem richtigen Rechte»[941](Berlin, 1902) Штаммлер выдвигает любопытную идею «истинного права», сообщая этому термину явно онтологический характер: речь идет об идее права, которая и есть истинное или правомерное право, «которое в каждом особом положении согласуется с основной мыслью права вообще» (Штаммлер, цит. соч., с. 15; ср.Б. Кистяковский,там же, с. 316). Конечно, это онтологизм еще довольно робкий и не договоренный вполне до конца (что для кантианца и невозможно) — но все же это онтологизм довольно несомненный. Так или иначе, но школа нормативного права выдвинула идею чистого права и через нее пришла к идее правового онтологизма. Отсюда вполне станет понятной эволюция И. А. Ильина от Канта к Фихте, от Фихте к Гегелю и наконец от Гегеля к Эд. Гуссерлю — т. е. в направлении все возрастающего онтологизма.
И вот даже такой противник онтологической и идеалистической установки в конструировании философии права, как Б. Кистяковский, все же должен признать, что «идея права», выставленная нормативной школой, поставила две очень важные проблемы относительно права: его значимости и ценности. «Таким образом,нормативное понятие права, с одной стороны, упирается в сферу чистых этических ценностей, с другой — оно коренится в культурных благах общественности»(Б. Кистяковский, цит. соч., с. 317). Прав Б. Кистяковский и в том, что нормативная точка зрения и нормативный метод в философии права имеет в виду по преимуществу трансцендентальную основу права (там же). Но трансцендентальный подход в философии права именно и характеризуется тем, что, стоя на грани реального и идеального в праве, он выдвигает по отношению к праву такие две пограничные категории, какзначимость и ценность. Ценность же, как показал проф<ессор> Н. О. Лосский в своем замечательном исследовании «Ценность и бытие» (<Париж, 1931>), есть категория не только онтологическая, но основополагающая, стоящая часто на грани метафизики и богословия — поскольку последнее проводит конкретную аксиологическую онтологию. Значимость же, без сомнения, включает в себя момент социального объективизма и социального конструктивизма — в этом смысле право конструирует общество, являясь по отношению к нему prius’ом. To есть реальность права первее реальности общества, и в этом смысле право может быть названо, так ск<азать>, «Платоновой идеей» общества и государства. Огромное значение нормативного метода в философии права именно и состоит в том, что в нем трансцендентальный субъект правотворчества превращается в объективно-онтологическую, «Платонову» идею права, где обосновываются как значимость, так и ценность права.
Проблема реальности права, поставленная благодаря трансцендентально-феноменологическому идеал-реализму нормативной школы, ставит в применении к такой своеобразной сфере, как юридическая, конкретную проблемуреальности вообще. И именно здесь-то и обнаруживается вся сила и тонкость научно-философского мышления, проявленная русскими философами-юристами, показавшими, что русское философское мышление по своей технике и культуре стоит рядом с величайшими достижениями Запада в этой области или же даже порою значительно превосходит их. Русская философия права и философски разработанная наука о праве дала первоклассные труды и широко поставленные разработки четырех важнейших аспектов права: 1) государственно-организационного; 2) социологического, 3) психологического, 4) нормативного. Из них философским по преимуществу и в особенной степени является 4-й, только что нами рассмотренный аспект, связанный с именем профессора П. И. Новгородцева и его школы. Психологический аспект права разработан школой Л. И. Петражицкого. Государственно-организационный <аспект> разработан школой Н. М. Коркунова. Нам остается рассмотреть теперь социологический аспект права в русской философии права и в русской юридической науке.
Главным пионером социологической философии права не только в России, но и на Западе надо считать известного ученого и председателя первой Государственной думы проф<ессора> С. А. Муромцева. И вообще Россия раньше других стран поставила во всей полноте проблему философии права как социального явления. Впрочем, как нигде в России же выяснилась обратная сторона социологического подхода к правовым явлениям, подхода, отстоящего еще далее, чем психологический, от нормативной точки зрения, единственной подлинно и во всей чистоте философской.
Подход проф<ессора> С. А. Муромцева к правовым явлениям можно в силу полного и нераздельного господства в нем социологической точки зрения назватьсоциологизмом в науке о праве. Заметим, что социологизм нельзя смешивать с признанием социального фактора. Как мы видели, социологизм с некоторого рода необходимостью связан с натурализмом, психологизмом и позитивизмом. Всеми этими свойствами, включая сюда и революционный радикализм, отличалось вообще и все миросозерцание С. А. Муромцева, своей личностью символизировавшего, а не только возглавлявшего революционно-социалистическую первую Государственную думу 1906 г. Политическая борьба его так увлекала, время расцвета его деятельности было столь неспокойным и не располагавшим к основательной творческой работе, что как сам проф<ессор> С. А. Муромцев, так и его ученики и сторонники далеко не дали науке всего того, что могли бы дать, и даже не образовали настоящей школы. Да и по свойству самого С. А. Муромцева вокруг него могла образоваться не столько школа, сколько партия. Он и был очень характерным представителем левого, революционного крыла партии т<ак> наз<ываемых> конституционалистов-демократов, или сокращенно «кадетов». То направление, которое выдвинул С. А. Муромцев в науке о праве, — оно же затормозило и его, и не только его, а вообще всю русскую науку. Это направление открыло двери осаждавшим университет подонкам улицы, несчастье которой не только в том, что она не хотела, но и не могла заниматься научным творчеством, ибо была бездарна, как и всякая улица, способная только на вандализм и разрушение... Словом, повторилась «история жирондистов»[942].
В своей основной работе «Определение и основное разделение права» (Москва, 1879), также в примыкающих к ней других работах, именно «Очерки общей теории гражданского права» (Москва, 1877) и «Что такое догма права?» (Москва, 1885), С. А. Муромцев проводит мысль, что право есть особая область общественных явлений и потому правоведение есть как бы глава социологии. Отсюда и постулат: социологическое изучение права в его генезисе и эволюции. Основной тезис С. А. Муромцева звучит в подлиннике так: «правоведению надлежит изучать законы развития той области социальных явлений, которая известна под именем права». В такой резко выраженной радикальной форме требование социологического изучения права прозвучало в Европе в первый раз именно в произведениях С. А. Муромцева, очень характерного представителя позитивистического эволюционизма. Сторонник его взглядов проф<ессор> Ю. С. Гамбаров утверждал в работе «Задачи современного правоведения» («Журнал Министерства юстиции», С<анкт>-Петербург, 1907, январь), что «правоведение, как и современная социология, разыскивает законы общественной жизни». Та же мысль лежит и в основе другого труда Ю. С. Гамбарова «Курс гражданского права» (СПб., 1911). Эта точка зрения, несомненно, социологического эволюционного натурализма, и занимает она по отношению к нормативному идеал-реализму школы проф<ессора> П. И. Новгородцева положение не только диаметральной противоположности, но несовместимости. Для С. А. Муромцева «описательное гражданское правоведение» есть лишь подготовительная стадия к изучению законов эволюции гражданского права. Этим С. А. Муромцев полностью включается в систему идей позитивизма 70-х и 80-х годов <XIX в.> и переносит методы эволюционного натурализма в правоведение и в философию права. Если принять во внимание, что С. А. Муромцев и Ю. С. Гамбаров оба были цивилистами и что они этот метод изучения права применили к таким, казалось бы, далеким от натурализма сферам, как факты гражданского права, о чем тогда и помину не было в Европе, — лишь приняв во внимание все это, можно оценить всю смелость предпринятого Муромцевым и его сторонниками переворота в науке о праве — кстати сказать, типичного революционного переворота. Этим еще раз опровергается странная и не имеющая никаких оснований, кроме невежества или догматического русофобства, легенда о якобы «отсталости русской науки»... Лишь значительно позже, в правоведении Западной Европы, именно у немцев, французов и итальянцев, появились ученые, принявшие метод, уже давно существовавший в России, в трудах С. А. Муромцева и Ю. С. Гамбарова. Сюда относятся, напр<имер>, Жени (Geny.Méthode d’interprétation et sources en droit positif. Paris, 1899), Эрлих (E. Ehrlich. Tatsachen des Gewohnheitsrechts. Leipz<ig>, 1907), Шпигель (L. Spiegel. Jurisprudenz und Sozialwissenschaft // Zeitschrift für das Privat- und öffentliche Recht in Gegenwart. Bd. 36. 1909), Канторовиц (H. U. Kantorowicz. La lotta per la scienza del diritto. Milano, 1908) и др.
Суровой и уничтожающей критике подверг метод С. А. Муромцева и весь его позитивистический склад мышления в духе Д. С. Милля и Бэна и вообще в духе и стиле философско-миросозерцательной англомании, наподобие проф<ессора> М. Троицкого и позже П. Н. Милюкова, уже упомянутый гигант русского правоведения проф<ессор> Н. М. Коркунов (см. его «Историю философии права». Изд. 5-е. СПб., 1908). Впрочем, надо сказать, что, несмотря на все пионерство С. А. Муромцева и его сторонников в области эволюционно-социологического подхода к изучению права, несмотря на всю его «передовитость» и «прогрессивность» (а может быть, именно благодаря им) этот ученый не представляет особого приобретения в русской философии, и Россия охотно уступает его и его передовые идеи Западу. Н. М. Коркунов, несомненно, стрелял из пушек по воробью...
Засилье социологии, и притом часто в замаскированно публицистической или же откровенно публицистической форме, впоследствии стало настоящим бедствием как в России, так и в Зап<адной> Европе, и притом всюду в науке, а не только в правоведении и философии права. Социологизм, несомненно, сместил и исказил перспективы как методологические, так и чисто философские. К счастью, кантианство, гегельянство и впоследствии феноменология парализовали до некоторой степени вредное и депримирующее влияние социологизма, сообщив самим социологическим мотивам в правоведении научно-утонченный и свободный от грубого натуралистического эволюционизма характер. Уже во времена диктатуры позитивизма и начала деятельности С. А. Муромцева появилось сочинение, где методология и тематика права ставилась на должную принципиальную высоту: в 1874 г. в Варшаве появляется книга проф<ессора> Н. И. Хлебникова «Право и государство в их обоюдных отношениях». Это было время, когда Л. Н. Толстой со своей сейсмографически чуткой совестью стал подвергать моральному, разъедающему анализу, столь характерному для его пессимистического миросозерцания, проблемы права, государства и благ культуры, включая сюда позитивную историческую религию, науку, искусства, словом, все, чем жило до него культурное человечество, прежде всего, не мыслившее свое существование вне права и государства. Идеи Л. Н. Толстого встретили резкий отпор со стороны таких крупных мыслителей, как Владимир Сергеевич Соловьев, Николай Федорович Федоров, и со стороны целой фаланги превосходных философов и теоретиков права. Проф<ессор> Н. И. Хлебников исходит из простой и монументальной мысли об изначальном единстве права и нравственности и о невозможности в естественном порядке их разъединить: «бесполезно, — говорит Хлебников, — отыскивать различие права от нравственности, т. е. от идей добра и справедливости». Сам такой замысел представляется Н. И. Хлебникову методологически неправомерным. Невозможно полное и окончательное отделение права от нравственности, «ибо доброе, справедливое и правовое находятся в постоянной связи, составляя элементы единого духа». Согласно оригинальной мысли Н. И. Хлебникова, право есть как бы додуманная и доделанная до конца нравственность, окончательный вывод из идеи нравственности: «То, что мы сознаем первоначально как доброе, т. е. как должное, но добровольно исполняемое, мы затем смотрим на это, как на справедливое, и кончаем тем, что делаем его правовым» (Н. И. Хлебников, цит. соч., с. 52).
Идея изначального единства права и нравственности и, с другой стороны, идея единства нравственности и религии, выведение права из заповедей конкретной религии, понимание последних в качестве религиозно-нравственных норм некоей единойправды —старая, типично русская идея со всеми ее достоинствами и недостатками.
Критику Л. Н. Толстым права можно свести к очень простой, чисто народной формуле: нет правды в праве. Сам народ выразил это в пословице: «закон что дышло: куда повернул, туда и вышло», для него это «хитрая механика», т. е. нечто лукавое, двусмысленное. Однако надо здесь все время иметь в виду, что у народа всякая медаль имеет две стороны и что в противоположность народу Л. Н. Толстой сектантски односторонен. Любопытно, что Б. Н. Чичерин, занимающий по отношению к Л. Н. Толстому диаметрально противоположную позицию, т. е. в противность Л. Н. Толстому, начисто отрицающему право, абсолютизирующий право, — так же, как Л. Н. Толстой, отрицает его связь с нравственностью. Вл. Соловьев, признающий внутреннюю связь права с нравственностью и глубоко провиденциально-метафизический, а следовательно, и метаюридический смысл права и государства, противостоит как Л. Толстому, так и Б. Н. Чичерину. Однако если у Вл. Соловьева по отношению к Б. Чичерину тон и отношение скорее иронические, то по отношению к Л. Толстому позиция Вл. Соловьева сокрушительно полемическая, уничтожающая, патетически негодующая: для Вл. Соловьева Л. Толстой — враг рода человеческого и предтеча антихриста (см. «Три разговора» — разговор первый). Более спокойное, вполне философское и научное отношение к разбираемой проблеме содержится у Вл. Соловьева в его основном труде «Оправдание добра», хотя внутреннее острие полемики против всех отрицающих право, государство и их нравственный смысл и содержание, и прежде всего против Л. Н. Толстого, остается во всей силе и твердости. Можно даже сказать, что, подобно тому как для сократо-платонизма главным вдохновляющим моментом была полемика с софистами, так и у Вл. Соловьева негодующее противление отрицанию Л. Толстым права и государства является его главным творческим стимулом в последний и самый зрелый период его творчества, в период, когда были написаны «Оправдание добра» и «Три разговора».
Кратко говоря, позицию Вл. Соловьева можно сопоставить с позицией знаменитого Георга Еллинека (G. Jellinek. Sozialethische Bedeutung von Recht, Unrecht und Strafe. Wien, 1878): для обоих право есть «этический минимум» (das ethische Minimum). Проф<ессор> К. А. Кузнецов из школы Новгородцева, держась родственной точки зрения (школа Новгородцева весьма благоволит Вл. Соловьеву и Г. Елллинеку), готов отрицать правовой смысл за всем тем в праве, что не может быть санкционировано с точки зрения морали (К. А. Кузнецов. Очерки по теории права. Одесса, 1915). Наконец, в русской философии права существует течение, признающее, так ск<азать>, дуализм права и нравственности, который по мере духовного и нравственно-культурного совершенствования человека может и должен быть преодолен (см.П. И. Новгородцев. Нравственный идеализм в философии права // Проблемы идеализма: сборник. Москва, 1902). В общем, проблема взаимоотношений права и нравственности остается вообще нерешенной, и между правом и нравственностью и особенно между нравственностью и государством остается некая несоизмеримость, некий иррационализм в отношениях, преодолеть который чрезвычайно трудно, если не вовсе невозможно, и который приводит к метаюридическим, метагосударственным и даже к вовсе эсхатологическим выводам. Все это, естественно, толкает позитивно и имманентно мыслящих философов и теоретиков права к так наз<ываемой> догматической точке зрения, где внимание исследователя направлено на непосредственные данные права и на юридические идеи как таковые. Таким представителемдогматическойшколы в русском правоведении и философии права надо считать гл<авным> обр<азом> такого ученого, как Г. Ф. Шершеневич с его основным трудом «Общая теория права» (Москва, 1910). Очень интересна его же философско-апологетическая работа «Оправдание права» (Вопросы философии и психологии. <1911.> Кн. 107). В значительной степени к этой точке зрения и к этому методу примыкает и знаменитый Н. М. Коркунов. Любопытно, что и Шершеневич, и Коркунов, несмотря на всю их независимость и величину, все же поддались всемогущему и неодолимому духу времени и внесли в свой юридически догматический метод сильную социологизирующую струю, обладающую удивительным свойством снижения и даже опошления какой угодно темы...
В самое последнее время, предшествовавшее Первой мировой войне 1914-1918 гг., когда философия переживала своеобразный и пышный расцвет, окончившийся серыми скучными и бездарными буднями марксо-ленинщины, на Западе в Германии и отчасти в России появилась тенденция к поглощению юридической проблематик<и> проблематикой общефилософской. К этой тенденции надо отнести сочинение Германа Когена «Этика чистой воли» (H. Cohen. Ethik des reinen Willens) — третью часть его «Системы философии», а также уже упомянутую работу Рудольфа Штаммлера (R. Stammler. Die Lehre vom richtigen Rechte. Berlin, 1902), его же книгу «Theorie der Rechtswissenschaft»[943](Halle, 1911) и др. В России к этой тенденции поглощения юридической проблематики проблематикой общефилософской принадлежит школа Новгородцева, т. е. «нормативная школа» (особенно И. А. Ильин и Г. Д. Гурвич) и родственные ей течения, представленные, напр<имер>, Б. П. Вышеславцевым, В. А. Савальским и др. Последний считает, что в этических суждениях Германна Когена уже как бы implicite[944]содержится «критика силы юридического суждения» (см. В. А. Савальский. Основы философии права в научном идеализме // Вопросы философии и психологии. <1910.> Книга 105). Большинство этих ученых впоследствии перешли к чистой философии, к метафизике и даже к богословию. По отношению к этому течению занимает отчасти полемическую позицию и такой блестящий и многоученый исследователь, как проф<ессор> Е. В. Спекторский, составивший себе имя в русской науке 2-томным монументальным исследованием «Проблема социальной физики в XVII в». В интересующем нас смысле методологии науки о праве он написал работу «Из области чистой этики» (см.: «Вопросы философии и психологии», <1905,> кн. 78). К нему примыкает ему в этом отношении известный философ и правовед проф<ессор> князь Евгений Ник<олаевич> Трубецкой (см. его «Панметодизм в этике» в «Вопр<осах> философии и психологии», <1909,> кн. 97). Крайности этой теории, и особенно попытка проф<ессора> Германа Когена ориентировать юриспруденцию на математику, а этику на юриспруденцию, — заставили всполошиться большинство представителей формально-научного направления в науке о праве, и В. А. Савальский остался почти в полном одиночестве (см. П. И. Новгородцев, «Русский последователь Г. Когена» в «Вопр<осах> филос<офии> и псих<ологии, 1909>», кн. 99). Все это движение мысли связалось как в Европе, так и в России с явно выразившим себя движением в пользу идеи естественного права. Эта тенденция была уловлена П. И. Новгородцевым, наклонным к историзму в проблемах права, в чем сказалась школа Гегеля (см. П. И. Новгородцев, «Современное положение проблемы естественного права» в «Юридическом вестнике» за 1913 г., кн. I; этого же автора «Психологическая теория права и философия естественного права» в том же журнале, кн. III). Очень историчным оказался и проф<ессор> Г. Д. Гурвич, давший историко-юридической науке блестящее исследование о Гирке (Gierke)[945].
Теперь мы переходим к философии государства и государственного права, той области в русской философии права, где юридическая и метаюридическая сферы перекрещиваются и дают простор для конфликта и диалектики самых противоположных и часто исключающих друг друга концепций и где послереволюционный период истории русской философии (вместе с историей России) оборвался в насильственном порядке и заменилсяфилософией советской. Интерес этой сферы и этого периода в том, что в немспецифическая форма государства, о котором можно спорить, есть ли это даже государство, а не новая форма общественного бытия, превратилась из объекта философии в ее субъект, монополизировав при этом для себя право философствовать, предписыва<я> свою собственную самодержавно установленную философию всем членам этого общества без исключения в административно-полицейском порядке и сделав насильственное распространение этой философии единственною целью всех своих действий, как внутренних, так и внешних, по каковой причине само понятие определенного государства с данной территорией, властью и народонаселением оказалось фактически и юридически упраздненным.В этом смысле можно смело утверждать: пророчество Фридриха Энгельса, являющегося наряду с Марксом важнейшим творцом этой философии, что старая государственная машина будет сдана туда, где ей и быть надлежит, в музей древностей наряду с прялкой и бронзовым топором, сбылось полностью. К этому надо прибавить, что в музей древностей, специфически организованный этим новым социально-философским комплексом, заменившим собой прежнее государство, оказались сданными или подлежащими раньше или позже этой насильственной сдаче: человеческая личность с ее свободой и творчеством и все, что этой личностью было создано в прошлом и что на нее могло бы влиять в настоящем не только в смысле ее миросозерцательных установок и аксилогических избраний, но и в смысле ее возможного восстановления, если бы паче чаяния она бы оказалась не вовсе упраздненной или убитой, продолжала бы вести анабиотическое существование в «музейном порядке» или в «музейном состоянии». В этом смысле можно сказать, что в «музей древностей», как его понимает Энгельс и как он существует в советской организации, заменившей прежнее государство и общество, подлежит сдаче решительно все, но прежде всего человеческое право. Оно и оказалось сданным в «музей древностей» прежде всего и ранее всего прочего было принципиально отменено всеми теми, которые в недрах русской философии и русского государства подготовляли их отмену и замену ихсоветской социальной мировой организацией, единственной и исключительной задачей которой является насильственное водворение повсеместно марксистской философии в качестве единственного субъекта существования, мышления и философствования.
Из этого видно, какой колоссальной исторической важностью является изучение истории русской философии, на арене которой происходил и происходит до сих пор последний решительный бой с противниками материализма и марксизма, но еще именно истории русской философии права и государства и русского правосознания, ибо здесь решалась не просто судьба русского государства, русской культуры, русского права, но судьба всех национальных государств земного шара без исключения, судьба всякой человеческой личности с ее правами, как бы они ни были скромны, но и судьба всякого человека вообще, где стало ясным, что между субъективным публичным правом человека и самим человеком приходится поставить знак равенства, так же как и приходится поставить знак равенства между человеком и правовым государством, и что прав был проф<ессор> Н. М. Коркунов, что государственная власть может осуществляться только над свободными людьми и что, обратно, отмена правового государства есть фактическая отмена человека как свободной творческой личности.
Отныне, т. е. с октября 1917 г., перед миром и человеком стоит совершенно особого рода будущее, правовой и государственный аспект которого нижеследующий: единственным правом сущности (эссенции) обладает марксизм, единственным правом существования обладает марксист, единственной организацией, обеспечивающей эти оба права, является советская мировая полиция, почему в советском периоде мировой истории государственное право отдельных наций всецело заменяется интернациональным полицейским правом, единственной задачей которого является пресечение немарксистского образа мыслей где бы то ни было и упразднение немарксистов, кем бы они ни были. Поэтому с миросозерцательной точки зрения приходится утверждать относительно советского периода мировой истории, что этот период есть период марксистской философократии неопределенной, а по замыслу марксистов фактически и потенциально бесконечной длительности. Из этого следует также, что советская мировая система предполагает слитыми в один комплекс: философию, право, силу — причем философия (марксизм) является единственным субъектом права, мыслимого только как полицейски-административное право. Оно осуществляется силой, мыслимой только как голое насилие. При этом возникает вопрос: к кому будет применяться это марксистское административно-полицейское насилие и в чем будет смысл его существования, если предположить, что все немарксисты и все немарксистское будет истреблено («музей», как его мыслит Энгельс, есть орудие истребления, ибо недейственное есть несуществующее)? Ответ на этот вопрос выходит за пределы задачи, поставленной в настоящем труде. Ответов, во всяком случае, может <быть> несколько — в зависимости от миросозерцания отвечающего и степени его влечения к коммунистическому, к марксизму, понимаемому как цель исторического процесса и конца истории. Сам марксизм вопреки своему якобы диалектическому методу в объяснении истории не мыслит и полицейски-административно не допускает никакой диалектической замены для себя.
В силу сказанного мы завершаем настоящее исследование по истории русской философии основными проблемами советского марксизма, гл<авным> обр<азом> именно в правовой сфере и «с точки зрения права» — ибо все в конце концов сводится отнюдь не к диалектике, но именно к тому, что можно назвать монизмом полицейски-административного права, упраздняющего как общество, так и государство. Иногда принято говорить, что коммунистический и марксистский строй есть строй восстановленного крепостного права. Принципиально говоря, это верно. Однако в это определение следует внести серьезные коррективы. Старое крепостное право в России в первый период его существования было ничем иным, как прикреплением всех сословий, слоев и классов населения к национальному государству в порядке требований борьбы за существование с внешним врагом, т. е. это крепостное право было военно-государственным институтом практического назначения. Его государственная тенденция особенно усилилась при Петре Великом. Конечно, оно было введено в Московском государстве, которое было государством лишь в потенции, а на деле было вотчиной и управлялось на основании своеобразного вотчинного права. Можно даже заострить это положение и говорить о вотчинно-патриархальном быте и праве, на основании которого и велось это крепостное право, ибо московский государь был вотчинным потомственным владельцем де факто своей вотчины-государства с правом не только употребления, но и злоупотребления, т. е. с вещным правом над подданными-рабами. Оно смягчалось только в порядке вторжения гетерономного нравственно-религиозного начала, фактически превращавшего вещное право в вотчинно-патриархальное. Положение резко изменилось с изданием «Указа о вольности дворянской»[946].
Так как государство по неизменной и монументальной формуле проф<ессора> Коркунова есть властвование над свободными людьми, то этим самым «Указ о вольности дворянской» превращал Петербургскую империю, где единственным вполне свободным лицом был государь, — в дворянскую империю. Крепостные крестьяне тем самым оказывались даже не подданными, а вещами или почти вещами своих владельцев, которые и были единственно подданными этой империи. Возникало вопиющее противоречие между фактическим рабством и юридическим подданством основной массы населения — крестьян. Этим и объясняется полное почти исчезновение государственного сознания у крепостных крестьян времен империи: это была не их империя, но дворянская, и все сводилось лишь к вопросу фактического соотношения силы — если не считать семейно-патриархальных и религиозно-нравственных связей, т. е. факторов высших сравнительно с правом категорий. А соотношение силы, а не права, есть революция. Это мы и видим в многочисленных бунтах, из которых пугачевский есть явное восстание-революция против дворян стоящих вне государства дворян и этим государством эксплуатируемых крестьян-рабов, от которых к тому же с нелепой непоследовательностью требуют верноподданических чувств и отношений. Такое положение перманентного господства силы над правом (ибо подавление пугачевской революции, стремившейся создать из объектов права его субъекты) постепенно привело к угасанию или крайнему искажению правосознания не только у народа, но и у революционной интеллигенции: оба стремились подменить право правдой. Когда правда шла сверху, т. е. из религиозно-нравственных источников, то личность как субъект будущего возможного права (по раскрепощении) не теряла себя — наоборот, часто безмерно возрастала в своей метафизической глубине и святости — т. е. высшей онтологической ценности — и революция как дело ничтожное и слишком земное и грязное делалась несущественной и ненужной. Но когда правда шла снизу, т. е. в форме какой-нибудь социально-утопической доктрины, к тому же, как правило, позитивистической или вовсе материалистической и безбожной, то человеческая личность превращалась из цели в простое средство насаждения социального атеизма или атеистического социализма и права, равно как и защита этих прав рассматривалась в чисто инструментальном порядке служения революции — равно как и государство: для Михайловского важно было, прежде всего, разрушить государство, препятствующее осуществлению аграрного социализма и стремящееся <преумножать> национальное богатство — для Михайловскогоглавный бес;для марксиста Ткачева, наоборот, надо было сохранить государство и бюрократически-полицейский аппарат, дабы с его помощью насадить социализм и уничтожить несоциалистическую культуру и ее социальный субстрат — т. е. носителей этой культуры. В обоих случаях субъективное публичное право, тем более право уголовное и гражданское, не только презирались и переставали быть ценностью, но делались определенным препятствием на путях осуществления перманентного революционного социализма с его атеистически-материалистической идеологией, признанных в аксиоматически-догматическом и декларативно-императивном порядке верховными ценностями. Личность при этом прикреплялась навсегда к служению этому идеалу, все прочее, т. е. все ценности культуры, с революционно-атеистическим социализмом не связанные, объявлялись «идолами» — в качестве идолов подлежащими истреблению. Но так как истребляемые «идолы» суть неотъемлемые атрибуты личности, равно как насаждаемые «идеалы» глубоко личности враждебны, находясь с нею во внутреннем противоречии, то во вновь возникавшем крепостном праве, ныне полностью насажденном на необозримом пространстве СССР, наблюдается очень большое несходство со старым крепостным правом. Старое крепостное право, представляя только социально-экономическое явление, принципиально не касалось личности; поскольку же оно поддерживало и официально распространяло христианство, религию личности и ее метафизической свободы, оно ограждало — худо или хорошо — эти верховные блага. Все зависело от личных отношений между владельцами и владомыми — почему возможность человеческих отношений на основе метафизического равенства личностей и соединяющей их любви — не был исключена, государством не преследовалась и даже элементарно ограждалась в правовом порядке. Мало того, дворянская империя и дворянская культура выдвинули из своих собственных недр не только пламенных противников крепостного права, соединявших иногда борьбу против него с осуществлением высших задач культурно-правового творчества, но иногда (и нередко) поднимавшихся на права своего же сословия с оружием в руках, революционно восставая на него. Это был великолепный рыцарский порыв, одно из лучших оправданий дворянства и его правосознания. Это показывало, что, несмотря на существование крепостного права, передовые части дворянства имели в виду превращение миллионов своих подданных в свободных подданных общего государства и превращение России из дворянской империи в народное государство. Этим самым и дворянская Российская империя уже потенциально была общенародным государством — особенно когда дворянин-офицер и крестьянин-солдат вместе смешивали свою кровь, совершая «обряд побратимства» на полях битв и защищая общий дом и общую родину от внешнего врага, несшего не только порой колониальную эксплуатацию, но часто не считавшего русского человека за человека, а православие отказавшегося признавать допустимой религией...
Совсем иное мы наблюдаем в новом крепостном праве, возникшем с захватом власти над народами и пространствами СССР — представителями самой крайней формы революционного социализма. Новое крепостное право не есть только социально-экономическое явление, возникшее вдобавок как инструментально-служебное явление. Новое крепостное право есть цель, и потому не только не может быть речи о его будущей отмене и о признании его злом, пусть необходимым, — но, наоборот, его бытие признается верховным благом. Не может быть и речи о личных отношениях, о дружбе, о любви, о братстве перед лицом Божиим — все это почитается величайшим злом, и на искоренение человеческих отношений, личных отношений, дружбы и любви и тем более братства перед лицом Божиим направлены все усилия полицейско-идеологического аппарата. Принципиально и законодательно даже половая любовь не допускается между марксистами и немарксистами, да она и не может фактически осуществляться: немарксист есть смертник, существо, подлежащее истреблению в силу самого факта иной структуры духа, половая любовь к нему (не говоря уже о дружбе) есть, так сказать, государственное преступление, караемое тем же, чем и немарксистский образ мысли, вернее, немарксистский склад души. Появляется особый институтлишенства, в связи с чем понятия права, вины и наказания фактически отпадают, заменяясь полицейски-административным насаждением марксизма. Возникает своеобразный дуализм: с одной стороны, безликий интернациональный коллектив марксистских безбожников, по установке мировой построенный, по принципу механизма с главными и второстепенными частями; с другой стороны, собрания людей, ведущих личное существование на территориях национальных государств, более или менее признающих и осуществляющих субъективные публичные права этих людей. Своей задачей коллектив марксистов считает обязательное включение второй категории людей, их инкорпорирование с аннексией или уничтожением их личного существования, а также с отменой субъективных публичных прав, это личное существование регламентирующих, и с уничтожением государств, эти права обеспечивающих и гарантирующих. Этот дуализм, отнюдь не диалектический, приводит к дилемме: либо люди, входящие в состав коллектива марксистов, не люди, а сам коллектив не государство, либо обратно. Tertium non datur[947].
Таким образом, совсем не правовая борьба с крепостным правом вызвала к бытию русскую революционную идеологию, какой мы ее наблюдаем с середины XIX <в.> и вплоть до обеих революций — полуудавшейся 1905 г. и совершенно удавшейся 1917 г. Кажется, нет тех сарказмов, которыми бы ни покрывали бы русские революционеры западный правовой строй и все действия, клонившиеся к его введению в России. У историка русской культуры скорее переизбыток документов, исходящий от самих революционеров, из которых видно, что большего несчастья, чем превращение России в государство европейского типа, русские революционеры и не мыслили. А под свободой они мыслили беспрепятственное чинение насилия, до убийства включительно, над инакомыслящими. ИтолькоГерцен — исключение. Ho революционеры сделали из этого барина то же самое, что Лев Толстой сделал с Евангелием, у самого же Герцена можно в преизобилии найти сарказмов и негодования по этому поводу. Как бы круто ни относились к нынешнему владычеству коммунистов русские революционеры в настоящем, в прошлом правосознание всех русских революционеров совершенно одинаково и все их действия без исключения стремились к одному — не допустить превращения России в правовое государство, защищающее субъективные публичные права всех без исключения граждан. Эта господствующая тенденция представляла строй, который установился в России после переворота 1917 г., причем так наз<ываемый> февральский добольшевистский период революции характеризуется принятием всех мер, дабы элементы, разрушающие право и государство, ни в чем не терпели препятствия для своей деятельности, а октябрьский, т. е. большевистско-коммунистический, период, длящийся по день, когда пишутся эти строки, характеризуется водворением марксистской философократии уже с недопущением даже немарксистского безбожия и материализма, а также с хроническим состоянием так наз<ываемой> «чистки» в условиях режима перманентного активного бесправия, непрекращающегося административно-полицейского нажима. Таким образом, новое крепостничество есть всецело результат сознательного проведения в жизнь противоправовой и противогосударственной идеологии революционеров, для которых отрицание личности и права составляет неразрывное целое с безбожной материалистической философией, которую принято именовать «диалектическим материализмом» — единственной и исключающей все другие духовные типы формой мышления, речи и какой бы то ни было активности, самовыявления личности. Этим и объясняется, почему государственное правотворчество, начиная с середины XIX в., есть исключительно дело императорско-царской власти в России, где слабо представленные общественные силы были лишь иногда попутчиками и сотрудниками императора-царя с его правительством, а народные массы, жившие идеями «правды сверху» или «правды снизу», приходилось воспитывать в духе элементарной техники государственного правопорядка. Нужна была «вода жизни», пользуясь выражением Петражицкого, в то время как перед народом были скудные капли драгоценного вина жизни, «правды сверху», которой противостояли ушаты кровавой грязи «правды снизу», представленной революционным терроризмом и народной уголовщиной и народным бунтом, направленным против дворянского государства и дворянской культуры XVIII в.
Из сказанного видно, какую огромную роль играет в историософии России, в ее философии права — проблема государства. Вместе с этой проблемой и тесно с ней связанными проблемами субъективных публичных прав и их отрицанием революционным марксизмом, назвавшим себя «диалектическим материализмом», мы входим в круг проблем мировой и общечеловеческой важности, ибо, как показал пример СССР, речь идет уже не о кризисе правосознания, но о кризисе человека.
Оказывается, что вне права могут жить не люди, но существа выше человека, представители «правды сверху», или существа ниже человека, представители «правды снизу». Право и правовое государство есть типичный антропологический признак и, может быть, самый характерный антропологический признак. Выясняется также и то, что несоизмеримо огромная разница между «правдой сверху» и «правдой снизу» та, что первая благословляет право и государство как Божий дар человеку, дар, мешающий человеку расчеловечиться и сделаться царству человека царством дьяволов, скотов и роботов; вторая же ненавидит и проклинает право и государство — и абсолютно по той же причине, по какой «правда сверху» его благословляет. Однако когда в Европе и в России создавались лучшие произведения философии государства и субъективных публичных прав, т. е. реальной свободы, гарантируемых государством, то их создател<и>, не принадлежавшие к ясновидцам-пророкам вроде Тютчева, Достоевского или Константина Леонтьева, полага<ли>, что право и правовое государство также не могут быть отняты от человека, как воздух, вода и солнечный свет. Однако оказалось, что можно и что очень легко и почти без сопротивления эти блага отнимаются, что найдутся многомиллионные сторонники жизни без воздуха, без воды, без солнца и что сторонникам этих бесспорных благ придется оправдываться перед целым светом в бесспорности своих намерений. Очевидно, что, действительно, не только в отдельных людях, но и в целых слоях и нациях существует грозный <...>[948], то, что федоровцы именуют «ересью смертобожничества», и что, по словам Пушкина,
Но тогда не надо говорить ни о науке, ни о философии, ни выдавать себя за благодетелей рода человеческого, но говорить sic volo, sic jubeo[950]и провозгласить stat pro ratione voluntas[951].
Ученым же и философам остается определять сущность тех благ, которые хотят отнять у человечества сторонники нового крепостного права, и беспристрастно описать философскую и правовую структуру новой социальной организации, дать, так сказать, «критику чистого насилия», тем более что в лице Сореля[952]мы имеем и апологию насилия.
Большая часть русских философов права до катастрофы 1917 г. сходились на том, что, хотя государство и власть как бы взаимно покрывают друг друга, но они не суть понятия тождественные и что государство допускает внутри сферы своего действия имеющие собственный источник власти автономные организации. Однако сама эта автономия есть заимствование от государства, и действенной помимо государства и вопреки ему она быть не может. Таким образом, все же единственным источником реальной власти остается государство. Так думало и большинство европейских государствоведов. Конечно, здесь остается нерешенной и часто даже не поставленной тонкая проблема различения власти и силы (аналогично проблеме взаимоотношения права и силы). Из этого следует, что государство или самодержавно, или его вообще нет. Этим, прежде всего, ставится проблема государственного суверенитета. На эту тему написано капитальное, исчерпывающее исследование проф<ессора> Н. И. Палиенко «Суверенитет. Историческое развитие идеи суверенитета и ее правовое значение» (Ярославль, 1905). Очень сильный мыслитель в этой области проф<ессор> Палиенко дает драгоценный очерк развития суверенитета, как на деле, так и в качестве научно-философской проблемы.
В этой проблеме, как на это неоднократно указывали и в русской философии права, заключается труднейшая для решения антиномия, вернее, апория в понятии суверенитета как основного признака государственной власти, апория, особенно отчетливо проявляющая себя в форме союзного государства. Этой апории не наблюдается только в советском государстве, именуемом СССР, по той причине, что там нет ни союза, ни государства, но есть только материалистически безбожный марксокоммунизм. Само же имя или именование есть лишь псевдоним — явление чрезвычай но характерное для этого типа организации, где все есть подделка и все есть не то, за что оно себя выдает, за исключением одного — социализма. Но это по той причине, что задача советской мировой полицейски-административной организации есть водворение всюду и во всем марксистского социализма в качестве единственно истинной и единственно допустимой формы социализма.
Вторая антиномия или вторая апория сводится к, так ск<азать>, несоизмеримости или в логическом отношении несовместности личности и государства. Эту несовместность или несоизмеримость личности и государства выразил проф<ессор> Н. Н. Алексеев[953]в своем толковании договорной теории возникновения государства, связанной с идеей естественного права. Сочувственно цитируя Маркса, объявляющего понятие личности «безвкусной выдумкой XVIII в.», он объявляет, что вместе с договорной теорией государства и с идеей естественного права «западными народами была утрачена сама идея власти (имеется в виду гос<ударственная> власть. —В. И.). На место властного союза, государства, требующего подчинения и жертвы, была поставлена человеческая личность с ее интересами» (Н. Н. Алексеев. Теория государства. Издание евразийцев. 1931). Эта книга была написана в тот период евразийства, когда началось его скольжение влево, до той степени, что, благодаря усилиям Л. П. Карсавина, П. П. Сувчинского[954], Родзевича[955]и Эфрона[956], это течение стало в известном смысле более марксистским, чем сам марксизм. Таким образом, указанная цитата проф<ессора> Н. Н. Алексеева должна быть рассматриваема как марксистская, и притом советско-марксистская, ибо в ней в качестве государства упомянут «союз». В данной конъюнктуре союз, предполагающий как раз договор, и притом принципиально свободный, является псевдонимом насильственно сбитой марксистской философократии, которая не есть государство — уже по той причине, что сам Энгельс считает несовместимым сосуществование государства и марксизма. Из самого контекста <у> проф<ессора> Н. Н. Алексеева получается вывод, который он не хотел делать или которого не ожидал. Именно, что марксистская властвующая социалистическая организация, приносящая себе в жертву личность, не есть государство. А отсюда и другой вывод — «коркуновский»: только властвование над свободными людьми есть государство. Поэтому так странно недоумение проф<ессора> Алексеева, что и Маркс утратил чувство реальности государства (цит. соч., с. 8). Маркс вовсе и не думал утрачивать чувства реальности государства: он его устраняет именно как реальность, именно как охранителя субъективных публичных прав прежде всего, т. е. как охранителя личности, несовместимой с марксистской организацией. Он объявляет, вернее, переименовывает личность в совокупность производственных отношений, в социально-экономическую категорию, право или, вернее, естественную связь личности с ее субъективным правом объявляет социально-классовым принуждением и господством (насильственно прививаемый псевдоним) и в одеянии такого дисквалифицирующего переименования бросает личность и ее право на растерзание революционной толпы. Это вроде того, как христиан в эпоху гонений в Риме (тоже отрицаемых марксистами) зашивали в шкуры зверей и отдавали на растерзание собакам. Еще характернее, что сочувствующий Марксу и марксизму проф<ессор> H. H. Алексеев порицает школу Ганса Кельзена с его голландским предшественником Краббе[957], автором замечательного исследования о суверенитете, что у них «государство превратилось в совокупность норм, в правопорядок» (цит. соч., с. 7). Борьба с правовой и конституционно-демократической теорией государства приводит, при всей ее типичной для последнего, марксистского периода евразийства одиозности, — к важной в научном отношении мысли, что «различные культуры могут построить совершенно различные теории государства» (там же, с. 13). Эта мысль — собственно, формулировка в духе Освальда Шпенглера[958]. Но такая до крайности обобщенная теория государства приводит либо к тому, что от государства остается один термин и ряд историософских рассуждений, либо к замаскированной подмене понятия государства вообще частной формой государства, выдаваемой за общую или даже за общечеловеческую. Однако если считать, что человеческая личность с ее свободой и субъективным публичным правом есть действительно верховная ценность, т. е. стать на подлинно христианскую точку зрения, пусть провозглашаемую в лаическом порядке и в лаическом обрамлении, то тогда надо провозгласить вместе с Ориу[959](Hauriou, «Précis de droit constitutionnel»[960], 1923) такую правовую цивилизацию «самой прекрасной в моральном смысле» («<la plus belle> civilisation morale») и считать ее представительницей и носительницей единственно истинного понятия о государстве. Тогда осуждаемое проф<ессором> Алексеевым за европеизм русское государствоведение и русская правовая политика эпохи между правовой реформой имп<ератора> Александра II и ее отменой революцией 1917 г. окажутся, действительно, «la plus belle civilisation morale» за все существование России. Что же касается философии права, не существовавшей как бы до этого или существовавшей <по> мере приобщения, а потом быстро и буйно расцветшей с неслыханной роскошью, превзойдя в этом отношении Европу, и сейчас же умерев после революции 1917 г. вместе с философией вообще на месте бывшей России, и продолжаясь лишь в изгнании в условиях европейского правопорядка (в которых единственно могла быть написана и книга проф<ессора> Алексеева, этот порядок подвергающего сомнению и критике), — то это все действительно лишь подтверждает оценки Ориу и теории Георга Еллинека и Ганса Кельзена.
Этим, в сущности, можно было бы закончить настоящий, по необходимости краткий очерк русской философии права. Но нам представляется необходимым прибавить к нему несколько строк библиографического характера по преимуществу, касающихся гл<авным> образом теории государства и его связи с правопорядком, и в частности с субъективным публичным правом. Прежде всего, здесь мы встречаемся с правилом, где книга проф<ессора> Н. Н. Алексеева представляет едва ли не единственное исключение (очень ученое и талантливо интересное — надо сознаться). Правило это — принципиальная неотделимость у русских юристов и философов права государства от права, и в частности от субъективного публичного права. В этом смысле можно сказать, что дух Коркунова веет в русском правоведении почти повсюду. Так, например, проф<ессор> К. А. Кузнецов посвященную своему великому учителю проф<ессору> П. И. Новгородцеву книгу «Идея современного общества и государства» (Одесса, 1919) показательно начинает со вступительных слов к американской конституции 1787 г., послужившей, как известно, моделью для французской конституции 1791 г. И на всем протяжении этой небольшой, но блещущей эрудицией книги ее автор принципиально и научно-методологически не отделяет проблемы государства от проблемы права, уделяя очень много субъективному публичному праву, но также отдавая дань и праву социально-экономическому. Признавая известную социально-экономическую жесткость за государственным либерализмом английского типа, проф<ессор> К. Кузнецов считает, что его хорошие стороны безмерно перевешивают дурные. Именно, он говорит: «Когда критикуется система либерализма, то обыкновенно отмечаются отрицательные стороны ее экономической программы, но это именно значит, что критикуется не система, не идеал в его целостности, а одна лишь сторона, одно лишь проявление духа освобождения... Нельзя одобрять авторов “Декларации прав человека и гражданина” за то, что они обеспечивают духовную свободу, и в то же время их винить, если они провозглашают “нерушимость и святость” прав собственности, этого, с их точки зрения, наизаконнейшего проявления личной инициативы и трудовой способности. И то, и другое лишь разные грани все одного и того же многогранного идеала “свободы”. Перед этой многогранностью и вместе с тем грандиозностью размаха должна смолкнуть критика односторонняя, критика, выискивающая лишь темные стороны, не замечающая всех благих сторон “либерального закала”» (К. Кузнецов. Идея современного общества и государства. С. 102-103). И далее: «Именно “либеральный закал” родил свободную, инициативную, полную чувства ответственности и вместе с тем сознания собственного достоинства человеческую личность» (там же).
В правовом духе толкуется проблема государства у таких ученых, как профессора Лазаревский и Кокошкин (левый либерал, зверски замучен большевиками в больнице вместе со своим единомышленником, членом Гос<ударственной> думы <А. И.> Шингаревым[961]). По методологии государствоведения в связи с правом особенно интересны:Н. М. Коркунов.Сборник статей. СПб., 1898; Его же. Лекции по общей теории права (выд<ержали> 7 изданий!);Г. Ф. Шершеневич. Задачи и метод гражданского правоведения. Казань, 1901; Его же. Общая теория права. Москва, 1912;Е. В. Васьковский. Цивилистическая методология. Одесса, 1901;Ф. В. Тарановский. Юридический метод в государственной науке. Варшава, 1904;А. Н. Фатеев. К учению о существе права. Харьков, 1909. Проблема народного суверенитета исчерпывающе рассмотрена в ее антиномиях и внутреннем противоречии у П. И. Новгородцева в книге «Кризис современного правосознания» (Москва, 1904). Проблема власти в духе чисто философском взята у проф<ессора> С. Л. Франка в журнале «Вопросы жизни» (1905, март)[962]; <проблемам государства и права посвящен труд:>Б. Н. Чичерин. Курс государственной науки <(Т. I-III. Москва, 1894)>.
Правовая сторона проблемы с точки зрения субъективных публичных прав, включая и право собственности, разобрана в след<ующих> сочинениях:А. Н. Фатеев. Очерк развития индивидуалистического направления в истории философии государства. Харьков, 1904. Ч. I;М. М. Ковалевский. От прямого народоправства к представительному и от патриархальной монархии к парламентаризму. Москва, 1906;Его же. Происхождение современной демократии. Москва, 1895;А. Н. Фатеев.Развитие индивидуализма в истории политических учений. Харьков, 1904;Е. В. Спекторский. Очерк по философии общественных наук. Варшава, 1907;Ю. С. Гамбаров. Свобода и ее гарантии. СПб., 1910;В. А. Савальский. Основы философии права;А. А. Рождественский. Теория субъективных публичных прав. Москва, 1913. Конструктивную полемику против Рождественского ведетА. И. Елистратов:I. Понятие о публичном субъективном праве. II. «Теория субъективных публичных прав» А. А. Рождественского. Москва, 1913;Его же. Основные начала административного права. Москва, 1914;И. А. Покровский. Основные проблемы гражданского права. Москва, 1915;С. А. Котляревский. Правовое государство и внешняя политика. Москва, 1909;Его же. Власть и право. Проблема правового государства. Москва, 1915;В. М.Теория правового государства. СПб., 1905;Вениамин Марков. Личность в праве. СПб., 1907;Н. И. Палиенко. Учение о существе права и правовой связанности государства;С. А. Котляревский. Власть и право. М., 1915.

