Благотворительность
Большевизм и христианская экзистенция
Целиком
Aa
На страничку книги
Большевизм и христианская экзистенция

Несколько мыслей по поводу Международного съезда историков в Майнце275

От 15 до 20 марта текущего года в Майнце заседал Международный конгресс историков, историософов и богословов. Приглашание исходило от майнцевского «Института по изучению европейской истории». Присутствовали представители 16–ти наций. Тема конгресса гласила: «Европа как наследие и задание». Задача, которая стояла перед конгрессом, заключалась в определении основ и принципов европейской культуры. Фронт конгресса был обращен против Советской России как величайшей угрозы Европе.

Подходя утром к старинному прирейнскому замку, в котором должны были происходить заседания, я среди шестнадцати оснащенных национальными флагами мачт увидел грустную мачту без флага и сразу же решил, что она высится здесь в качестве символа отсутствующей немой России. Приглашенный на конгресс в личном порядке, я приехал на него без всяких задач. Но, прося слова по докладу председателя конгресса, я уже чувствовал себя единственным на съезде представителем России, которому надлежит выяснить европейским ученым и природу того революционного советского флага, которого они не посмели вывесить, и того пореволюционного, за который они должны бы чувствовать себя в ответе.

* * *

Главное впечатление, оставшееся у меня от конгресса, это громадная эрудиция почти всех выступавших с докладами ученых и полное отсутствие в них волевых директив. Все докладчики вдумчиво разбирались в наследии Европы, что же касается задач, то лишь немногие ограничивались беглыми намеками, а то просто благими пожеланиями; заимствованного Марксом у христианской гносеологии тезиса: «Познавать мир — значит его преображать» — никто, как будто бы, не чувствовал. С громадного махового колеса четырехдневной дискуссии были с самого начала чьею–то заботливой рукой скинуты все приводные ремни к производственным машинам и аппаратам государственной, общественной и экономической жизни. С точки зрения конкретных задач жизни оно потому явно вертелось впустую. Мне кажется, что эта волевая размагниченность мысли, никем, впрочем, не подчеркиваемая, была гораздо большим недостатком конгресса, чем его неспособность выработать единый и всеми разделяемый взгляд на духовные основы и принципы европейской культуры. В этом вопросе расхождения были вполне естественны, да и не так уж велики, чтобы их нельзя было совместно впрячь в живую творческую работу над спасением европейской культуры.

На вопрос о его духовных основах конгрессом были даны, в сущности, только два ответа. Первый был наиболее ярко сформулирован в докладе Христофора Даусона, известного автора прекрасной книги «The making of Europe», второй — профессором Моразе (Париж).

Не сомневаюсь, что подготовляемые к печати протоколы конгресса подтвердят впечатление, что большинство докладчиков были того же мнения, что и Даусон, т. е. признавали, что нерушимою основою Европы надо считать христианство с его двумя Ветхими Заветами — иудейским и античным. В противовес всем им Моразе и примыкающие к нему ученые указывали на то, что для Европы характерна не столько вера — верою держались все культуры, — сколько дух критицизма, логической точности и математической формулы.

Течение конгресса доказало, что оба эти ответа отнюдь не всегда должны исключать друг друга. В наши дни, когда к искреннему шепоту: «Господи, верую!» мало кто посмел бы не прибавить: «Помоги моему неверию»276, — критический подход к христианству мог бы оказаться весьма полезным в трудном подвиге возвращения Европы на давно оставленные ею пути. Странным образом, этого критического подхода к христианству во многих докладах и в особенности в прениях весьма недоставало. Многие историки, социологи и даже богословы, по–видимому, не давали себе ясного отчета в том, что христианство — это прежде всего вера во Христа как единородного Сына Божьего, что оно живет исповеданием Лика Божия во Христе, а не приверженностью христиан учению Иисуса, что Иисус нечто совершенно иное, чем некий возвышенный иудейский Сократ. Этой грани между христианством и, если так можно выразиться, Иисусизмом, никто не отрицал, но её и мало кто по–настоящему ощущал. Явная приглушенность живого чувства этой все решающей грани сказывалась в том, что многие докладчики и оппоненты уж очень легко сливали христианство, понимаемое как миросозерцание, со всякими иными миросозерцаниями: с античным гуманизмом, с гуманным либерализмом, с демократическим человеколюбием и даже, вспоминая Иоанна Златоуста, с коммунистической идеократией. Нет спора, если и не в Рим, то все дороги все же ведут к христианству и исходят от него. Для христианина ничего, кроме христианства, нет и быть не может. Все, что есть, суть или подступы, или отступления от него. Считать христианство за общий знаменатель всех духовных явлений культуры и всех исторических событий вполне правильно, но совершенно неправильно превращать его в некий миросозерцательный числитель над общим знаменателем творимой людьми культуры. Большинству ученых это было как будто бы не вполне ясно. Почти все говорили о христианстве как о важнейшем измерении культуры, не спрашивая себя, не есть ли сама культура всего только внутрихристианское явление, центральная магистраль христианской плеромы. Защищая эту мысль как предпосылку углубленного понимания большевизма и выяснения средств для борьбы с ним, я аргументировал исключительно методологическими соображениями. Ученые могут не верить во Христа и делают правильно, признаваясь в своем неверии. Но ведь на конгрессе, доказывал я, спор идет не о вере, а о науке, а тем самым, применительно к христианству, о феноменологически правильном и логически точном определении христианства. Сомневаться же в том, что христианство победило мир и оформило духовный образ Европы не в качестве религиозно–нравственного миросозерцания, а в качестве живой веры в божественность Христа, с научной точки зрения — невозможно. Отрицать этот факт может только воинствующее неверие, но никак не критическая наука.

Уже во вступительной речи председателя конгресса профессора Геринга и в первом же реферате известного социолога Рюсто было заявлено, что практическая задача конгресса — борьба против большевистской России. Когда европейцы противопоставляют христианскую Европу Советской России, за этим противопоставлением часто кроется — иной раз бессознательное, а иной раз и сознательное — отождествление России с Азией. Первым теоретиком этого евразийствующего русофобства, если не считать Лейбница, который определил русских как «северных турок» (от чего он, однако, вскоре отказался), был известный французский историк Henri Martin, который в своей книге «La Russie et l’Europe» (1862 г.) доказывал, что русские ни в каком смысле не могут считаться европейцами, так как они, во–первых, не славяне, т. е. не индогерманцы, а туранцы, а во–вторых, не христиане, а лишь слегка покрытые христианским лаком — суеверные, невежественные язычники, не способные ни к какому нравственному совершенствованию, почему их и надлежит изгнать за Урал.

Эти историософские размышления повторил, не затрагивая расового вопроса, после Первой <мировой> войны в своей блестящей книге «Défense de l’Occident» Henri Massis, для которого Европа и как понятие, и как историческая реальность до конца совпадает с романским католичеством. По его мнению, Россия не Европа потому, что православие догматически совершенно аморфно, что Россия не чувствует божественной природы разума и отрицательно относится к принципам иерархии и порядка (ordo). Большевизм для Massis — законный наследник древней России. В нем Петровская империя возвращается в Азию.

Ясно, что при таком враждебном отношении к России Европа никаких противоядий против большевизма выработать не сможет. Борьба против него для Европы возможна только в порядке живого покаяния, в чувстве своей вины перед Россией за то страшное, что она сделала над самою собой и что внесла в мир. Ничего азиатского — это нам надо постоянно повторять европейцам — в большевизме нет. По своему идейному содержанию большевизм — о чем же спорить — типичный продукт западноевропейского развития. Ни философский материализм Энгельса, ни экономический социологизм Карла Маркса, ни диалектический метод Гегеля ни с туранством, ни с конфуцианством, ни с буддизмом ничего общего не имеют. Все это типичная секуляризированная Европа. Но не этой европейской идеологией XIX века ощетинился большевизм против Европы и подлинной России, не ею стал он страшен всему человечеству, но чем–то совершенно иным, а именно — своею демонической псевдорелигиозностью. Если и не по своим идеям, то по всей структуре своего чувствования и верования большевизм, конечно, гораздо ближе Московскому царству, чем европеизированной империи Петра с ее Синодом. В бакунинском определении левого революционера — для него, конечно, глубоко положительном — как библейского дьявола, в страшном ленинском определении (письмо к Горькому) христианской веры как «труположество», во всем воинствующем антитеизме большевизма слышится такая черная ненависть ко Христу, в которой нельзя не услышать и некоторой близости к Нему. Ненависть, как и любовь, всегда подходит и к людям и к явлениям вплотную. Издали никого ни обнять, ни задушить нельзя. В европейском атеизме русской ненависти ко Христу и Церкви никогда на было. Эта большевистская ненависть проснулась в Европе лишь в национал–социализме. Чудовищная ненависть Гитлера к евреям, политически бессмысленная и несправедливая (основатель консервативной партии Германии был еврей — Юлиус Шталь, а председателем немецкой фронтовой организации «Стальной шлем» — полуеврей Дюстерберг) и экономически для Германии весьма вредная, ничем не объяснима, кроме мистической ненависти Гитлера и его дружины к еврейству как избранному народу, к еврейской плоти как плоти, в которую облекся Христос.

Из такой подлинно демонической природы большевизма, в его первичном, подлинном обличии, и национал–социализма следует, что борьба против этих течений, связанных между собою жуткой перекличкой идей и преступлений, возможна только на путях возвращения к религиозным первоосновам европейской культуры, т. е. подлинному христианству.

Но не утопия ли все это? Где силы Европы, да и где те русские силы, что могли бы повернуть колесо истории? Думаю, что положение Западной Европы, пожалуй, еще трагичнее, чем положение России, потому что она дольше и глубже живет одними только хозяйственными интересами. Вся весьма значительная духовная жизнь Европы, ее философия, ее искусство, никакого активного участия в государственном социальном и хозяйственном построении жизни не принимает. Политическая власть всецело находится в руках партий, которые всюду живут корыстными интересами и полемически заостренными идеологиями, не веря ни в нравственные начала, ни в объективные идеи в качестве живых сил общественной жизни.

Социологическая структура России была и осталась иной. В политической жизни России ни общественные классы, ни политические партии первенствующей роли никогда не играли. Наши партии, прежде всего либеральные и социалистические, были всего лишь отрядами революционной интеллигенции, которая жила, конечно же, не интересами крестьян и рабочих, как это ей казалось, а социальными идеями или даже верованиями, занесенными к нам западными ветрами.

С некоторых пор в эмиграции повелось хулить эту интеллигенцию за бескосность, утопичность, близорукость, бездельность, но эти лишь частично справедливые обвинения не отменяют того неоспоримого факта, что орден русской революционной интеллигенции (формула П. В. Анненкова) представлял собою совершенно особенную социологическую структуру, сыгравшую в политической жизни России решающую роль. Нельзя не видеть, что большевизм никогда не был партией, никогда не представлял ничьих интересов, ни пролетарских, ни крестьянских, ни меньшинственных. Рассматривать тоталитарный большевизм как партию — социологически совершенно бессмысленно. И по своей исповеднической страстности и по своей воинственности большевизм первого периода революции был, конечно, неким секуляризированным католическим орденом. Интересно отметить, что в работах выдающихся западных социологов — Сорель, Парето, Карл Шмидт — слышится высокая оценка орденского начала как формы политической жизни. Об ордене никто не говорит. Говорят об элите, но по существу это одно и то же.

Несчастье России было не в том, что в ней выковался интеллигентский орден, а в том, что он был частично пустогрудо–безбожен, частично же злостно–супостатен.

Разрушенная революционным орденом безбожников Россия может быть спасена не 20 политическими партиями будущего Учредительного собрания, а неким христианским рыцарством или, говоря скромней, трудовой православной интеллигенцией, которая, будучи рассеянной по разным общественным классам и по разным партиям, была бы все же связана между собою некоей общею всем духовностью.

Подготовка кадров православной интеллигенции мне всегда представлялась главною задачей Русского студенческого христианского движения. Уже на съездах в двадцатых годах, в Сарове под Берлином и в Пфаффенштейне под Дрезденом, я протестовал против мистической комфортабельности. Конечно, всякий православный интеллигент должен быть верным сыном Церкви и, по возможности, активным членом своего прихода, должен чувствовать основную традицию православия, любить и до некоторой степени знать святоотеческую литературу, но все это, по–моему, еще не создает движенца. Не стояние в церкви, не затворничество в приходе, не жажда покаяния и не забота о спасении своей души создает его, а выход в мир, живая тревога за судьбы человечества и даже больше — живой интерес к социальным и политическим вопросам своей страны и всего мира. Но всем этим православный интеллигент, т. е. движенец, должен жить и интересоваться, конечно, совершенно иначе, чем партийный политик, на иной глубине и в ином измерении. За всякий смертный приговор и даже за каждое пагубное парламентарское решение он должен чувствовать себя лично ответственным перед Богом и перед людьми, ибо подлинно верно, что каждый за все и за всех виноват.

Я знаю, что все, к чему я призываю, Православной Церкви Зарубежья сейчас чуждо, как ей чуждо почти все, что связано с религиозно–философским движением XIX и XX веков: с Хомяковым, Соловьёвым, Достоевским, Булгаковым, Бердяевым, Мережковским и др. Нет спора, отдельные взгляды некоторых из этих философов не лишены вольнодумного гнозиса, вольноотпущенного бесконтрольного мистицизма и социального утопизма, но, и зная это, я утверждаю, что русской религиозно–философской мыслью была затронута громадная тема и поставлен ряд текущих проблем, повелительно требующих своего разрешения.

Незаконченный образ Алёши Карамазова, раннего и румяного человеколюбца, посланного монастырем в мир, еще ждет своего завершения и воплощения. Подготовка этого воплощения представляется мне главною задачей Движения. Вот о чем беседовал я на майнцевском конгрессе со своими коллегами.