Евразийский Временник. Книга третья.332
Берлин: Евразийское книгоизд–во, 1923.
Среди всех определившихся течений современной русской мысли евразийство является единственным, совершенно не связанным с довоенной эпохой. В нем есть какая–то характерно современная, большевицки–революционная заостренность и страстность. В этом его особенный интерес, а быть может и сила. Если попытаться определить типичную черту евразийского миросозерцания одним словом, то вряд ли можно будет сказать о нем что–либо более существенное, как то, что оно миросозерцаниехудожническое.Во всем, что пишут евразийцы, очень типична острая художническаязоркость, не затемненная никакими отвлеченнымиточками зрения, и вольная художническая фантазия и фантастика, подчас совершенно не считающаяся ни с какою действительностью. Зорка и остра у евразийцев всядиагноcmuкaсовременного состояния России и совершенно фантастичнарецептура — планыее исцеления.
В отличие от многих, все еще склонных к мэонизации большевизма и к стилизации грандиознейшего явления Октябрьской революции в духе разыгрываемого кучкою безграмотных подлецов исторического фарса с переодеванием — евразийцы остро ощущают размеры, объем и весомость всего происходящего с Россией.
Им ясно, что уже с конца XIX–го столетия Россия была охвачена «жаждою самопроявления», которая в извращенном виде живет в коммунизме. Они слышат «мировое чувство» коммунизма и чувствуют «героический» стиль наших дней. Большевицкий интернационал для них отнюдь не совпадает с интернационалом европейским и коммунистическим, им видно, что он изнутри наполнен «народной страстью», яростью; «религиозное возбуждение русского сознания» для них «явление массовое», и даже живоцерковную смуту России они ощущают как «опороченное революцией выявление некоторых попыток русского религиозного сознания найти упор в абстрактной религиозной идее».
В евразийцах очень крепко онтологическое ощущение России как живого существа, как лица. И потому все, что происходит с Россией, происходит на их слухвнутриРоссии. Революция, большевизм, государственный распад — все это для евразийцев внутренние изменения русской судьбы. И в этом они абсолютно правы.
Благодаря такому интуитивно углубленному ощущению духовного состояния России евразийцы очень остро чувствуют то, что я назвал бы психологическим рельефом пореволюционного сознания русской интеллигенции.
Думаю, что все их значение прежде всего в том, что они крепко стянули в узел все отстаивающиеся сейчас в душе русского интеллигента эмоции. Евразийство разлито в воздухе, и оно безусловно будет иметь успех. После всех унижений и несчастий, в которые перед лицом всей Европы ввергли Россию европейские же принципы республики и социализма, совсем удержаться от евразийских эмоций почти невозможно, тем более что и сама Европа в лице своих не худших представителей как будто бы разочаровывается в себе и ждет духовной помощи не от европейской, но от азиатской восточной России. Современность безусловно евразийствует, но современность всегда, по крайней мере на шаг, отстает от своего времени, и в этом вся проблема евразийства, не как художнической эмоции, а как политического миросозерцания.
Но приглядимся несколько ближе к эмоциональному узлу евразийского учения. На первый взгляд в нем мерещится бесконечное количество нитей. Но если разобраться, то выясняется, что их в сущности только две: православие и национализм. Причем оба, совершенно конечно не новые принципы, поставлены в евразийской композиции очень по–новому. Новое в евразийском национализме то, что в нем чувствородинысовершенно оторвано от чувстванарода.Евразийцы совсем не народники, не мужиколюбы. Для соединения с Россией им не в пример славянофилам, народникам и Толстому никакого народа не надо. Россию, по их ощущению, они несут в своих собственных интеллигентских сердцах. «Евразийцы», пишет Я. Д. Садовский, «будучи русскими националистами, не разделяют воззрения, по которому хранителями национальной идеи являются народные массы. Носительницей национальной идея должна быть интеллигенция. Национально крепкий, одаренный профессор стоит губернии». Этот антинароднический национализм — весьма характерная черта нашего времени, явно связанная с последними переживаниями русской интеллигенции, преданной русским народом большевикам и развеянной большевизмом во все стороны. В этой черте евразийского национализма есть что–то общее со страстным, закидистым патриотизмом белых офицерских батальонов, которым мужики–солдаты только мешали защищать Россию.
В своеобразном противоречии с этим антинародничеством евразийцев находится их страстная любовь к почве, к быту. Страницы, посвященные П. П. Сувчинским защите религиозного значения быта, принадлежат к лучшим страницам «Временника». «Давно пора избавиться от горделиво–заносчивого понимания быта как заведомой пошлости, засасывающей рутины, которые следует преодолевать во имя свободной, «творческой» импровизации жизни. Нужно понять, что всякий истовый быт… является безусловно творческой, духовно–эмпирической категорией и должен считаться основанием строительства культуры»… «Где нет быта — нет и культуры». Быт в устах евразийцев никоим образом не противоположен, таким образом, бытию. Напротив — он верховная форма подлинно бытийственной, религиозной жизни, живая обитель и конкретное, т. е. эмпирически–духовное исповедание православия. «Русская церковь вполне удовлетворялась сакрализацией быта и не искала действенно исторических путей, не домогалась догматического сознания и творчества».
Как в евразийском национализме, так и в евразийском бытовизме ясно слышатся отголоски всего, что пережито нами за последнее время.
Безбытничество большей части русской революционной интеллигенции сыграло роковую роль в революции; в деревнях круче всего разделывались со старым русским бытом, и помещичьим и крепко крестьянским, выбившиеся из крестьянской среды — мужики–горожане, мужики–интеллигенты; наконец, все мы, интеллигенты–эмигранты, лишены своей бытовой почвы, своего дома. Мудрено ли, что во всех нас происходит переоценка чувства быта, что многие из нас начинают ощущать его если и не сакральное, то все же существенное и положительное значение. Какзарисовкахарактерных настроений русской интеллигенции — евразийский бытовизм прав и сейчас очень близок русской душе, но какоснова общественно–политического строительствабудущей России он совершеннофиктивен.Будущую Россию придется строить на почве нового революционного быта, а не на теоретической основе евразийского консервативного бытовизма.
Существование быта, как и всякого иного здоровья, всегда сопровождается отсутствием сознания его ценности. Всякая же сознательная проповедь быта всегда только указывает на его утрату, но к его восстановлению не ведет.
Разрушенный быт в России восстанавливаться будет, но, конечно, не проповедью быта, а конкретной,не заинтересованнойв своембытовом характере, работой над разрешением насущных задач русской жизни. Всей этой своеобразной диалектики евразийство не чувствует. Право же, запекают, красят, ставят, стирают не быт, а окорок, яйца, кулич и пасху; если все это начать проделывать над бытом, то ясно, нечем будет разговляться.
Проповедь православия и державного национализма, как основ будущей России, отнюдь не связывается, однако, у евразийцев с реставрационными замыслами. Определяя евразийство как «идеоправие», евразийцы недвусмысленно характеризуют все правое движение как безыдейное «шкурничество» и находят, что в нем «как нельзя более сказывается идеологическая беспомощность и идейное бессилие реакции как чистого движения назад. Для евразийства очень характерно, что оно радикально отрицает всякую возможность дальнейшей ориентации политической жизни по шкале: — слева направо, а требует перехода в совершенно иной план, к совершенно новой политической установке.
Какова же эта установка, или точнее — каков же собственно политический идеал евразийства? Ответить на этот вопрос нелегко. Отрицая безнародную вчерашнюю монархию, евразийцы все же видят в поправении молодых поколений нечто «здоровое и подлинное», и отрицая большевизм, они все же чувствуют в нем кривое зеркало какой–то существенной русской стихии. Единственное, в чем они не видят решительно ничего положительного и что не отрицают, но остро ненавидят, — это демократия. Левый демократизм — это «казенщина», «старина», «высочайше утвержденная ложь», «мракобесие», мертвый «механический юридизм», это предательство русской веры, культуры и быта, отрицание родины и нации во имя интересов партии. Так евразийцы берут под сомнение все, носящее печать патентованной демократии, и резко отмежевываются от нее. В этом отрицании демократии евразийцы опять–таки отражают широко разлитую сейчас по всем интеллигентским сердцам и в значительной степени обывательскую ненависть к «Керенскому». (Эта ненависть, к слову сказать, явление общеевропейское: немецкие «бурши», например, высказывают по поводу Эберта все те же мысли, что евразийствующие интеллигенты о режиме Временного правительства).
В горячем и интересном открытом письме Я. Д. Садовского («Оппонентам евразийства») есть странные места, в которых он страстно упрекает бывших попечителей учебных округов за то, что у них «под носом» процветал в школах культ «Великой французской революции и насаждалась любовь к Аристогитонам, Демосфенам и Брутам. Да простит меня Я. Д. Садовский, но от его строк (особенно если вспомнить, что все мы еще недавно учились по Иловайскому и играли на школьных сценах Аверкиева) веет уж какой–то «передоновщиной»»333.
Против монархической реставрации, за большевицкую эмоцию, но против коммунистического социализма и прежде всего и страстнее всего против демократии — все это взятое вместе дает достаточное основание к определению eвразийства какрусского фашизма.Говорит за эту аналогию (а больше чем аналогией мое определение быть не хочет) и страстный империалистический национализм, и закидистый пафос «державного меньшинства», и модная мысль замены «всенародного представительства» представительством профессиональных групп, и отрицание юрисдикции народоправства в пользу метафизического идеала народной власти, которая «должна знать свою публику», «и главное: отрицание — настоящего и вчерашнего дня во славу будущего, представляемого в образе давно прошедшего: «Возрождение великой Италии», «Возрождение славной Руси»»!
И эта основная евразийская эмоция — опять–таки и понятна и до некоторой степени, думается, многим близка. Если пристрастным евразийским взором взглянуть на события последних лет, можно действительно придти в отчаяние и ярость. Сначала помрачение разума России хмельными ядами коммунистических теорий, присланных в «запломбированном» флаконе, потом длительное насильственное напяливание на обезумевшую страну смирительной рубашки как союзнического, так и немецкого образца, и, наконец, объявление ее большевицкого безумия за своеобразный (Европе, правда, вредный, но России свойственный) разум и связанное с этим спешное, явно корыстное, признание большевиков — все это не может, конечно, не вызывать мрачного отчуждения от дружественной Европы, не вызывать желания иных друзей.
Таким образом, нельзя не признать, что евразийцы, как крепко стянутый узел волнующихся в современной русской душе эмоций, представляют собою весьма существенное и характерное явление. В православие заостренный национализм, живое чувство пластического образа России, ощущение утраченного быта как благодатно–консервативной энергии на путях революционных вихрей, горячее нетерпение приложить свои силы к строительству России и ненависть к политике и политическим людям, отклонение всего вчерашнего дня императорской России и увлечение допетровской Русью с ее азиатским фоном, — все это, в чем непосредственно чувствуется и тоска раненого зверя по родной трущобе и оскал его озлобленной морды, клокочет в евразийских писаниях подлинною горячею жизнью: заражает и волнует. Евразийцы не художники даже не большие (в том, что пока написано) писатели, а все же в их писаниях предмет — Россия. Причем несмотря на то, что они как публицисты пишут в сущности о вопросах отвлеченных — Россия в их писаниях присутствует чувственно, как весенняя почка на зубах, как чад, свербящий в переносице.
Но наряду с этими достоинствами евразийства какхудожническогомиросозерцания в нем есть и роковой недостаток: — у евразийцев не хватает духовной зоркости, чтобы рассмотреть весьма односторонний, эмоциональный и эстетический характер своего миросозерцания изаподозритьего на этом основании в качестве пригодной к делу политической платформы.
Нельзя же в самом деле думать, что грандиозный бой за будущее России можно будет выиграть на весьма ограниченном плацдарме по всему своему существу уж слишкомсегодняшних(полулирических и полуполемических) евразийских эмоций. Европа и Азия не две комнаты, в которых Россия может поочередно жить, а два вечные полюса ее судьбы, от которых ей никогда не уйти. Решаться, как ей это несколько наивно предлагают евразийцы, «одной идти в поиски эпохи органической среди эпохи критической» России совершенно, конечно, бессмысленно. Органические эпохи творятся не критикой и отрицанием, а органическим творчеством органических людей своей эпохи.
Вопрос же об органичности евразийцев по крайней мере весьма сложен, так как, с одной стороны, их требование органичности во что бы то ли стало находится в очевидном отрыве оторганического критицизмасовременной эпохи, а с другой, представляет себе вопрос о переходе из эпохи в эпоху в весьма упрощенном, рационалистическом духе. Слабая сторона евразийцев в том, что они не видят и не чувствуют, что их противопоставления органической эпохи — эпохе критической, религиозной целостности культуры — ее грешному атомизму, истории клерикальной — истории церковной и т. д., что все этоявный критицизми весьма проблематическая органичность; в лучшем случаекритическийприступ к осознанию своих органических тенденций. Насколько критична вся идеология евразийства, доказывает между прочим и ее связь с философией немецкого идеализма. Всеславянофильскиемысли евразийства явно перекликаются с философией Фихте и романтизма. Понятие органической эпохи и противопоставление ее эпохе критической; описание критической как атеистически–автономной; установление связи духа антиорганичности с духом Французской революции и его определение как грешного («des Zeitalter der vollendeten Sündhaftigkeit»334) — все это весьма старые положения весьма критического немецкого идеализма. О всем этомэмоцияевразийства может не помнить, но всего этогоидеологияевразийских эмоций не смеет не знать, в особенности в связи с тем, что евразийская идеология не только европейского происхождения, но и во многом параллельна современным европейским учениям (шпенглеровская мысль о закате Европы, борьба онтологизма против критицизма по всему фронту европейской философии, тиллиховское отрицание автономии в пользу теономии, учение Klaus’a о северо–восточной душе Германии, увлечение Европы русским искусством и т. д.). — Это с одной стороны; с другой очень важно продумать с точки зрения евразийства обратное явление: проблему западнических течений на Востоке, чтобы не оказаться невзначай восточнее самого востока.
Как–никак Япония все более европеизуется, да и китайская государственность все больше отрекается от того предпочтения «бытовой и идеологической устойчивости» духу «совершенного законодательства», которое проповедует кн. Н. С. Трубецкой как основу будущей России.
Что вопрос взаимоотношения Востока и Запада централен для России — ясно. Но ясно также и то, что проблема гармонизации обоих начал будет разрешена только в том случае, если все вопросы русской культуры и государственности будут разрешаться не под углом зрения этнографической антитезы: Восток–Запад, с одной стороны под знаком истины как таковой, с другой — реальной пользы для России. Отказываться от европейских формкак от европейских — бессмысленно. Никаких же веских доказательств неистинности европейских форм культуры и государственности у евразийцев нет. Вся их аргументация в конце концов только талантливая исповедь о своихвкусовых пристрастиях, и весь их подход к вопросам истины и культуры — подход стилистический. Искание русской правды у них сводится к исканию русского костюма, и от их писаний временами веет исторической оперой.
Очень легко с точки зрения вкусового пристрастия к евразийскому наряду России декретировать понижение интереса к «формам правления» и утверждать, что «все современные социально–политические идеологии рассматривают человеческое общество как бездушный механизм», но крайне трудно представить себе, как возможно осуществить такое евразийское требование в современной России, где «формы правления» управляют решительно всеми содержаниями жизни, как бытовыми, так и идеологическими, и как согласовать такое евразийское утверждение с фактическим обстоянием дела в европейской науке.
Нетрудно также понять, что евразийцам инстинктивно ненавистен европейский демократизм и непосредственно мил славянофильский «демократизм» (народность власти). Но совсем непонятно, как они могут думать, что в их демократическом строе власть будет «просто знать свою публику». Если бы дело действительно было так просто, то ни в какой демократии не было бы никакой нужды. Но ведь в том и вся сложность вопроса, что для всякой власти, как власти, нет ничего более сложного, чем, «знание своей публики», и что пока что для осведомления власти о нуждах «ее публики» не найдено никаких путей кроме во многом, правда, весьма недостаточных путей демократизма. Разъединять демократизм и «демократизм» на словах очень конечно легко, но этого нельзя делать без всяких попыток доказать, что демократические пути к «демократизму» могут быть с успехом заменены другими.
Первая статья «Евразийского временника» называется «Подданство идеи»; я думаю было бы правильнее назвать ее «Подданство эмоции». Очень может быть, что в эмоции евразийства заложена весьма интересная идея, но пока что она не раскрыта. Правда, евразийцы это и сами ясно сознают, но они не видят того, что на пути к раскрытию их идеи стоит односторонне эмоциональный характер их мироощущения. Чтобы из подданства эмоции перейти в подданство идеи, евразийцам необходимо значительно усложнить, углубить иопредметитьвсю свою проблематику во всех тех направлениях, которые я пытался наметить своими критическими замечаниями. С переходом в подданство идеи евразийцы безусловно отойдут от евразийства, но зато очень приблизятся к России. Оставаясь же в подданстве своих евразийских эмоций, они неизбежно останутся в стороне от конкретного строительства будущей России, которой убежденные, страстныедемократыкрепкой евразийской складки будут до зарезу нужны, и превратятся в более или менее интересное литературное течение, которому с возвращением эмиграции в Россию вряд ли удастся избежать печального увлечения реакционной «передоновщиной» и тем «национальным» костюмом, который даже и на славянофильских плечах не был признан народом за русский.

