Т. Имбер[149]
O. Димитрий, православный священник.
Он не был красивым: волосы его были плохо причесаны, борода всклокочена, в рясе, видавшей виды. Кроме того, он страдал легким косоглазием. Однако он выделялся среди всех такой лучезарностью, что, думая сейчас о нем, я вижу его красивым.
У него был нежный голос. Я думаю, что у него были действительно красивые бледные руки, <…> настоящие руки интеллигента. Позднее я узнала, что он был слаб здоровьем.
Я вспоминаю его держащим маленькие карточки, на которые он наклеивал фотографии своих «прихожан»[150]. Я думаю, что некоторые из них, — с отрешенными и искаженными чертами лица, — могли бы стать его настоящими прихожанами. Но он сам этого не хотел[151].
Я познакомилась с ним случайно, в разгар оккупации в 1942 г. Мне нужны были фиктивные документы для моей близкой подруги. Она была русской, и мой приятель Л. порекомендовал мне пойти от его имени к этому православному священнику. «Это святой человек, — сказал он мне, — он даст вам ценный совет».
Я отправилась в глубь коридора по направлению к небольшой серой двери и постучала. Дверь тотчас открылась. Я увидела на пороге молодого священника (ему было 37 лет), смотревшего на меня.
«Я пришла по рекомендации мсье Л.», — начала я.
«Я его не знаю», — ответил он.
Смутившись, я сказала: «Тогда, может быть Вы знаете его друга, мсье Р. Он нам говорил о вас…»
«Я не знаю и мсье Р», — ответил он.
В то тревожное время нужно было все время приходить к людям «от кого-то». Неосторожное слово могло стоить жизни. Смутившись окончательно, я открыла рот, чтобы
198
пробормотать извинения и уйти, — но он не дал мне на это время:
«Входите, — сказал он, — так входите же. Раз вы пришли ко мне, значит, у вас есть в том нужда». И он улыбнулся немного смущенно и ласково, словно извиняясь, и приглашающим жестом приоткрыл передо мной шире небольшую серую дверь.
Я очутилась в маленькой, очень узкой комнате, выбеленной известью, с письменным студенческим столом, книгами, церковными фотографиями и очень узким и твердым диванчиком. И на этом диванчике, во всю его длину лежал огромный плюшевый медведь шоколадного цвета, с добродушной и лукавой мордашкой и большим голубым бантом вокруг шеи. Я не знаю, как это объяснить, но именно благодаря этому мишке я смогла, не колеблясь, сказать со всей откровенностью то, что привело меня к нему.
Он доброжелательно выслушал меня, не пропустив ни слова из того, что я сказала. Затем он объяснил то, что он может сделать, и то, что, напротив, опасно и легкомысленно. Бумага, которую я просила, не имела никакой ценности, если она не была официально зарегистрирована Церковью, а это сделать было невозможно. Поэтому он мне дал другую бумагу, которая, должна сказать, его ко многому обязывала. Он спокойно сказал:
«Я думаю, что за мной скоро придут. Они начинают подозревать меня».
Выходя, уже на пороге, я спросила:
«У вас есть дети?»
Его взгляд на мгновенье с нежностью остановился на большом мишке шоколадного цвета, и он ответил: «Дочка. Ей четыре года». Затем он снова посмотрел на меня своим нежным и немного застенчивым взглядом: «А у вас?» Не знаю почему, отвечая, я почувствовала, как слезы поднимаются к горлу: «У меня тоже дочка… Ей шесть…»
199
Через несколько дней я видела его еще раз — я должна была принести ему фотографию моей приятельницы. «Чтоб я смог узнать ее в случае очной ставки», — объяснил он. И тогда я впервые увидела его знаменитую картотеку, составленную из карточек с фотографиями, целые религиозные curriculum vitae[152], которые он, как мне кажется, заучивал наизусть. Сколько Финкельштейнов, Гольдбергов, Абрамовичей скрывались здесь под славянскими именами? Когда речь шла о женщинах, часто встречались еврейские имена, но тогда все эти супруги не-арийцев оказывались урожденными Петровыми, Ивановыми, Глебовыми. Так он надеялся спасти одновременно женщин и их мужей и детей, которые оказывались по супружеству или по происхождению арийцами. <…>

