КРИЗИС ЗАПАДНОЙ ФИЛОСОФИИ. Против позитивистов
Автограф неизвестен.
Впервые напечатано под заглавием: «Кризис западной философии, по поводу «философии бессознательного» Гартмана»: ПО. 1874. № 1. С. 28–6; № 3. С. 277–302; № 5. С. 529–541; № 9. С. 319–340; № 10. С. 42–52.
Подпись: Вл. Соловьёв.
Статья первая была напечатана отдельными описками из ПО; ц. р.: 6 февраля 1874 г.
Отд. издание: Владимира Соловьева. Кризис западной философии против позитивистов. М.: Университетская типография, 1874. Ц. р.: 13 окт. 1874. Цензор протоиерей С. Зернов.
Печатается по тексту отдельного издания.
1
В письме от 15 сентября 1873 г. из Сергиева Посада С., готовясь к посещению лекций в Духовной академии (см.: Наст. изд. С. 255), сообщает Е. В. Романовой, что «стад громко разговаривать с немецкими философии и греческими богословами, которые в трогательном союзе» наполняют его жилище (Письма. 3. С. !00). Очевидно, что чтение немецких философов имело непосредственное отношение к подготовке магистерского сочинения — в следующем письме, написанном в октябре, С. уже более конкретен: «Продолжаю заниматься немцами и пишу статью (также для журнала) о современном кризисе западной философии, которая потом войдет в мою магистерскую диссертацию; конспект пой последней уже написан» (Там же. С. 105–106). Таким образом, тема будущей диссертации была определена С. еще до отъезда в Сергиев Посад: можно достаточно уверенно предположить, что тема во всяком случае обсуждалась (или была как–то намечена) в мае !873 г., во время интенсивного общения держащего кандидатский экзамен С. с П. Д. Юркевичем (см. статью «О философских трудах П. Д. Юркевича» и примеч. к ней в наст. изд.; Соловьев В. С. Три характеристики. М. М. Троицкий. — Н. Я. Грот. — П. Д. Юркевич // Сс1. 9. С. 392). Замысел магистерского сочинения, судя по всему, был определен теми общемировоззренческими проблемами, которые волновали С. в начале 1870‑х годов, и восходит к ранней работе, предложенной им для публикации в журнале «Гражданин» и посвященной краткому анализу «отрицательных начал западного развития: внешней свободы, исключительной личности и рассудочного знания — либерализма, индивидуализма и рационализма» (см.: Письмо к Ф. М. Достоевскому от 24 января 1873 г. // ЛН. Μ., 1971. Т. 83. С. 331).
Как отмечалось исследователями творчества С., пребывание в Духовной академии способствовало укреплению направления соловьёвской мысли, поскольку здесь сохранялись «прочные философские традиции» и господствующим направлением был идеализм (см.: Никольский А. Русский Ориген XIX века Вл. С. Соловьев // Вера и разум. !902. № !0, кн. 2. С. 414–417); в связи с пим автор особо выделяет лекции В. Д. Кудрявцева–Платонова, которые слушал С. (см. также: Лукьянов. 1. С. 336–339).
Весной (вероятнее всего, в марте) 1874 г. С. вернулся в Москву, поскольку в это время начались хлопоты о его будущей научной карьере. Первоначально, как следует из письма С. к Н. А. Попову от !4 марта, Юркевич предлагал отправить С. в научную командировку за границ до защиты им магистерской диссертации, лишь на основании опубликованных им работ — «кандидатом от министерства», однако этот проект был признан неудобным и решено было оставить С. при университете без стипендии, с тем чтобы он ехал уже магистром от университета (ОР РГБ. Ф. 239. К. !8. Ед. хр. 43. Л. 5).
В «предложении», с которым Юркевич 18 марта обратился к руководству историко–филологического факультета, наряду с работой МПвДЯ (см.: Наст. изд. С. 257), упоминались уже опубликованные к этому времени главы будущей диссертации. «Задачей же статей о кризисе западной философии поставил сочинитель изъяснить пока появление необыкновенной в своем роде и пользующейся чрезвычайною популярностью философской системы Гартмана». При этом автор «предложения» указывает, что «сочинитель» обещает продолжение уже опубликованных двух статей, «потому что предмет их еще не исчерпан вполне» (Лукьянов. 1. С. 351).
Работа над текстом продолжалась все лето 1874 г. В письме к Д. Н. Цертелеву от 19 июня, обсуждая свою будущую диссертацию, С. пишет: «Вообще же о докантовской философии и, в частности, о системе Декарта в первой статье упоминается только мимоходом, подробно же излагается в четвертой, которую теперь оканчиваю; в ней, между прочим, показан логический переход от дуализма Декарта к монизму Спинозы и далее до Канта, как это сделано для послекантовских систем в первой статье» (Письма. 2. С. 221). Впоследствии четвертая глава (и в журнале, и в книге) оказалась посвящена Гегелю; то же, о чем говорит в этом письме С., составило введение, которое появилось лишь в отдельном издании535.
Возникшие летом 1874 г. обстоятельства вынудили С. торопиться с завершением текста; 21 августа он сообщает С. Д. Лапшиной: «Приехал Юркевич из Самары в весьма плачевном состоянии. Просит меня, чтобы до отъезда моего за границу я читал лекции в университете, так как он не в состоянии. Поэтому мне раньше весны уехать не придется <…> Теперь я занят по горло: в десять дней должен был написать две статьи, через месяц окончу свою диссертацию» (Там же. 4. С. 169–170); а 13 сентября жалуется Цертелеву: «Теперь я так завален обязательной работой, что должен на некоторое время отложить весьма желательное мне продолжение нашей философской переписки. Дело в том, что Юркевич, не будучи в состоянии читать лекции, просил меня взять это на себя во второе полугодие, а потому я должен торопиться своим магистерством, для чего и отправляюсь в Петербург, — за границ, таким образом, я могу ехать только летом <…> Что же касается философских статей, то пришлю вам в Париж всю книгу, часть которой они составляют и которая должна быть издана через месяц; это будет моя магистерская диссертация» (Там же. 2. С. 224)536.
Защищать диссертацию С. намеревался в Петербурге537, о чем он озаботился в начале сентября 1874 г., обратившись к профессору столичного университета М. И. Владиславлеву со следующим письмом:
Милостивый Государь, многоуважаемый Михаил Иванович!
Имея намерение в скором времени искать степени магистра философии в С. — Петербургском университете, посылаю Вам, для некоторого предварительного ознакомления со степенью моих познаний и понимания философии, то, что было напечатано из моих трудов, не дожидаясь выхода моей диссертации, — что мне и Измаил Иванович Срезневский посоветовал.
Статьи под заглавием «Кризис западной философии» составляют часть предполагаемой диссертации, содержание которой в целом следующее: в пространном введении (которое еще не напечатано) после предварительных объяснений излагается генетически ход западной философии от схоластики средневековой до Канта причем я останавливаюсь на системах Декарта, Спинозы, Лейбница и Беркли, далее в трех первых главах, которые посылаю, излагается генетически и критически ход послекантовской философии, причем я более подробно говорю о системах Шопенгауэра и Гартмана; в четвертой главе, после вторичной и более обстоятельной критики Гегелевой философии, излагаю я главные моменты в развитии практическом философии и затем в пятой главе, после кротики английской эмпирической школы, объясняю главные результаты всего предшествовавшего развития западной философии — в области логики, метафизики и ифики. К диссертации полагаю присоединить два особых приложения: одно о позитивизме Ог. Конта, а другое о положительной философии Шеллинга. Эти приложения готовы в рукописи, равно как и четвертая глава, которая уже печатается
Что касается до магистерского экзамена, то о нем, полагаю, удобнее будет переговорить при личном свидании с Вами, на которое надеюсь в самом скором времени, в ожидании чего
имею честь быть Вашим покорнейшим слугою
Вл. Соловьев
Москва, 8 Сент<ября> 1874 г.
(РГАЛИ. Ф. 446. Оп. 1. Ед. хр 43. Л 1–2; см. также: Акулина Е. Г. Письма Вл. С. Соловьёва М. И. Владиславлеву // Отечественная история: Опыт, проблемы, ориентиры исследования. М., 1995. Вып. 16. С. 29).
Из приведенного письма следует, что С. уже говорил о защите диссертации с деканом историко–филологического факультета С. — Петербургского университета И. И. Срезневским; что касается упомянутого приложения о положительной философии Шеллинга, то оно, вероятно, так и не было написано.
25 сентября С. прибыл в Петербург и остановился в гостинице «Англия», но уже 27 числа переехал к брату Всеволоду (см.: Письма. 2. С. 2).
События, предшествовавшие диспуту, подробно восстановлены Лукьяновым на основе «Делал Совета Императорского С. — Петербургского университета «О допущении к экзамену кандидата Московского университета Владимира Соловьева на степень магистра философии» (№ 99, 1874 г.).
3 октября С. подает прошение на имя ректора университета, П. Г. Редкина, о том, чтобы им были сделаны «надлежащие распоряжения» о допущении просителя к испытанию на степень магистра. 5 октября ректор «покорнейше просит» декана историко–филологического факультета И. И. Срезневского «сделать распоряжение о допущении кандидата Московского университета Владимира Соловьева, согласно изъявленному им желанию, к испытанию на степень магистра философии и о последующем представить в Совет университета» (Лукьянов. 1. С. 396). Прошение было заслушано на заседании факультета 5 октября, экзамены были сданы 12 октября (по истории философии), 26 октября (по логике с математикой и психологии) и 9 ноября (по этике и древним языкам). В университете С. встретили доброжелательно. 17 октября, т. е. после сдачи первого экзамена, он сообщал Н. А. Попову: «Что касается до моих дел здесь, то Владиславлев говорит мне комплименты как за статьи, так и за ответ, хотя я был не совсем здоров на экзамене и под конец так устал, что с трудом говорил. Владиславлев предлагает даже написать Моск<овскому> Унив<ерситету> лестный отзыв о моих экзаменах. Вы мне скажете об этом при свидании» (ОР РГБ. Ф. 239. Оп. 18. Ед. хр. 43. Л. 3).
26 октября соискателем была представлена диссертация, в тот же день она была передана Владиславлеву, отзыв которого был оглашен на заседании факультета 16 ноября; в тот же день были назначены дата диспута — 24 ноября и оппонент — М. И. Владиславлев.
18 ноября секретарь историко–филологического факультета, В. В. Бауер, докладывал ректору, «что, по определению факультету в воскресенье, 24‑го ноября, в 1 ч. пополудни, кандидат Московского университета Владимир Соловьев будет публично защищать диссертацию: Кризис западной философии, представленную им для получения степени магистра философии. Оппонентом [sic!] назначен [sic!] проф. Владиславлев и В. И. Ламанский» (Лукьянов. 1. С. 400; в «квадратных» скобках — реплики Лукьянова. — Ред.). В действительности вторым официальным оппонентом на диспуте выступил не Ламанский, а Срезневский.
20 ноября ректор университета, следуя заведенному порядку, извещал о предстоящем диспуте попечителя С. — Петербургского учебного округа, кн. П. И. Ливена, и его помощника, отправив первому три экземпляра, а второму — один экземпляр диссертации. 21 ноября в СПбВед. (№ 321) и 22 ноября в газете «Голос» (№ 323) появилось объявление: «В воскресенье, 24‑го ноября, в час пополудни в одной из университетских зал кандидат московского университета Владимир Соловьев будет публично защищать диссертацию под заглавием «Кризис западной философии», представленную им на степень магистра».
Сочинение, представленное как диссертация, прошло духовную, а не университетскую (как должно было быть, в соответствии с § 128 университетского устава 1863 г.) цензуру — очевидно потому, что, за исключением введения, представляло собой перепечатку из ПО.
Согласно действовавшему «Положению» об ученых степенях 1864 г. от соискателя требовалось представить в факультет экземпляры диссертации «по крайней мере за месяц до защиты» (см.: Собрание распоряжений по Министерству народного просвещения. СПб., 1867. Т. 111. Стб. 642). С. удалось–таки уложиться в установленные сроки, но, похоже, не без сложностей: согласно имеющемуся в фондах Московского цензурного комитета «Отчету о билетах, выданных на выпуск в свет книжек, издаваемых в Москве духовных журналов «Православное обозрение» <…> и перепечатанных из них отдельными брошюрами статей», 21 октября был вьдан билет на отпечатание 10 экземпляров брошюры, очевидно предназначавшихся для администрации учебного округа и членов совета факультета (ЦИАМ. Ф. 2393. Д. 1. Ед. хр. 4001. Л. 1 об.), тогда как официальное представление в Московский комитет для цензуры духовных книг «узаконенного числа экземпляров брошюры» состоялось лишь 10 ноября (Там же. Л. 9). Однако о «поступлении в продажу только что отпечатанной книги» МВеД. сообщили уже 6 ноября (№ 278).
2
Хотя книга С. была не первой попыткой «опровержения» господствовавшего в общественном сознании позитивизма, именно она оказалась воспринята современниками как начало широкого «наступления» противников положительной философии — тах, в несколько запоздалом отклике на брошюру К. Д. Кавелина «Априорная философия или положительная наука?», являвшуюся в свою очередь критическим разбором сочинения С. (см. работу «0 действительности внешнего мира и основании метафизического познания …» и примеч. к ней в наст. изд.), П. Д. Боборыкин писал: «Поднимается против царства здоровой положительной мысли целая рать старых, но переодетых врагов. Вот уже по крайней мере два года, как это регрессивное движение подняло голову <…> ополчение набирается уже не в рядах дилетантов <…> а в недрах официальной учености; да и ученость–то не гуманистическая, а точная доставляет этих ярых новобранцев. Дело дошло до того, что какой–нибудь профессор математики в первопрестольной alma mater не находит более пикантного сюжета для актовой речи, как уничтожение научно–философской системы Конта538<…> А потом является и целое магистерское рассуждение, написанное опять–таки человеком, изучавшим математические науки, где заявляется тот якобы факт, что и все западное мышление находится в явном и решительном кризисе против позитивизма. Я выбираю два самых крупных воителя из этой обновленной, но очень старой рати» (Боборыкин П. Д. Противо-позитивное ополчение: (Письма К. Д. Кавелину). Письмо первое // Молва. 1876. 11 янв., № 2. С. 30).
О той обстановке, в который должен был состояться соловьевский диспут, можно судить по позднейшим воспоминаниям П. О. Морозова, написанным по просьбе Лукьянова. Мемуарист отмечает, что в ту пору «философия не пользовалась особенным вниманием студентов–филологов. Лекции старика протоиерея Ф. Ф. Сидонского <…> слушались только любителями материала для смехотворных анекдотов, а главный представитель философской кафедры, М. И. Владиславлев < ..> не привлекал к себе слушателей ни изложением, ни содержанием своих лекций. Оттого мы все мало интересовались философией и относились к этому предмету почти исключительно с формальной стороны, почитывая кое–что немногое только ради экзаменов. В нашей среде нашелся только один студент, решившийся выбрать своею специальностью этот малопопулярный предмет <…> это был покойный Н. Я. Грот <…> Другие мои товарищи, как и я сам, в области философского знания интересовались больше всего позывной философией Конта, основные начала которой в ту пору усердно пропагандировались в «Отечественных Записках» В В. Лесевичем. <…> И вот, в эту–то пору и в такой малорасположенной к вопросам отвлеченного мышления среде, неожиданно появилась магистерская диссертация Вл. Соловьёва — небольшая книжка, уже самым своим заглавием «Кризис западной философии — против позитивистов» вызывавшая смутное. впечатление чего–то враждебного положительной философии и как бы заранее настраивавшая студенческую публику против диспутанта. <…> Едва ли это книжка большинством из нас была прочитана внимательно <…> да последнее было и нелегко, потому что диссертация Соловьёва была построена на таком материале, о котором даже наиболее начитанные из нас узнавали из неё впервые. Помню, носился с нею один из наших товарищей–естественников, даровитый Идельсон, порядочно начитанный в немецкой философской литературе; он бегал в Публичную библиотеку, запасался многочисленными выписками и вообще готовился к диспуту, прочие относились к предстоявшему состязанию противников и защитников позитивизма довольно равнодушно и гораздо больше интересовались самою личностью молодого философа, сына знаменитого русского историка. Со слов Грота, который в то время, кается, еще не был лично знаком с Соловьевым, мы знали, что Вл. С. — еще очень молодой и очень оригинальный человек; что он, по окончании университетского курса, слушал лекции в духовной академии, прекрасно владеет иностранными языками, а в личной своей жизни отличается совершенно монашеским характером и потому совсем не похож на большинство своих сверстников. Словом — «человек не от мира сего». подробности, в связи с необычностью диспута по такому предмету как философия, заставляли нас с нетерпением ожидать этого события»
(Лукьянов. 2. С. 26–32).
Перед диспутом была зачитана краткая биографическая справка о магистранте. Затем С. произнес вступительную речь (см.: Несколько слов о настоящей задаче философии // Наст. изд. С. 153–155) и огласил «тезисы» (Наст. изд. С. 241).
Диспут вызвал заинтересованное внимание публики и бурную реакцию прессы. Сохранилось множество документов, на основании которых происходящее на диспуте может быть восстановлено в деталях.
3
Из эпистолярных свидетельств о диспуте наибольший интерес представляет письмо старшего брата С., Вс. С. Соловьева, к матери, П. В. Соловьевой:
25 ноября 1874 г. СПб.
Дорогая мама, спешу сообщать тебе краткий и беспристрастный отчёт о вчерашнем Володином диспуте. Диспут был очень блестящий и необыкновенно интересный вследствие возбужденной борьбы двух противуположных миросозерцаний или, вернее, направлений. Присутствующих было более 500 человек, из которых огромное большинство составляли, разумеется, студенты. Из особ явились: тов<арищ> мин<истра>, попечитель и Делянов. Вся история продолжалась от 11/4до 41/2часов. Я не мог не удивляться и не радоваться умственным и даже физическим силам Володи. Он вышел с полнейшим апломбом и спокойствием; все время говорил громко, звучно, ловко. Разумеется, под конец он несколько устал, и его последние ответы, были слабее первых; но я вовсе не хочу этом сказать, что они сами по себе были слабы. Его ветупительная речь была прекрасна — в ней он затронул, между прочим, один из самых жгучих и тяжелых вопросов, именно: вопрос о бесчисленных самоубийствах, разрастающихся в последние дни.
Первым оппонентом явился Срезневский — он сделал несколько ничтожных филологических возражений — и стушевался. Главным оппонентом был профессор Владиславлев, который на всех без исключения произвел самое приятное и симпатичное впечатление. Он говорил серьезно и с большим тактом. Я не стану передавать и разбирать его возражений, потому что совсем некомпетентен в этом деле; но скажу суть выраженного им его взгляда на нашего магистра: он вполне признает и ценит знания и дарования Володи, он приветствует в нем его самостоятельность, самостоятельность даже относительно тех философов (Шопенгауэра и Гартмана), другом которых он и является; он ожидает от него, в особенности при его молодости, очень и очень много в будущем; но при всем этом он не может не заметить странности Володиного отношения ко всем философам, из которого выходит, что Володя писал не против позитивистов, а против всех философов, так что является единственная настоящая философия — Володина и один настоящий философ — Володя. Последнее заключение было высказано очень мило, добродушно–ласковым тоном. О верности его пусть судят знакомые с трудом Володи и некоторыми чертами его личного характера
После окончания возражений Владиславлева начался оглушительный и долгий аплодисмент, в котором слышались имена и диспутанта и оппонента.
Затем произошёл курьез: я уже давно заметил в двух шагах от меня некоего малорослого, обросшего субъекта, чистейший тип дарвиновской обезьяны, который выказывал явные признаки злобы, бешенства, нетерпения и робости. В конце возражения Владисл<авлева> он подал декану записку, ю которой оказалось, что он есть некто Де–Роберти (подвизующийся в С. П. Б. Ведомомостях), и только что кончился аплодисмент, он выскочил вперед задыхаясь и трясясь от злобы, и объявил Володе, что он (т. е. Володя) совершенно не понимает того, о чем говорит, и даже не знает французского языка, неверно перевода слова Конта. Володя вспылил на минуту и ответил, что он (т. е. Де–Роберта) не знает русского языка — так как слово, им приведенное, имеет на русском два значения: вульгарное и научное и приведено в диссертации в последнем значении. Володе захлопали, а Де–Роберти засвистали. Потом эта обезьяна пробовала еще говорить неоднократно; но каждый раз была прерываема сильным шиканием. Под конец она придумала следующий поганый фортель на предложение Володи обвинять с книгой в руках, она объявила, с некоторыми ударениями, что ото невозможно, так как книга запрещена в России. Ослы захлопали было ослу, но тотчас же были заглушены громким шиканием, при звуках которого МгДе–Роберти скрылся в публике. Затем, желая изобразить мудро–кипящего змия, но сильно смахивая на охрипшего петуха, выступил князь Лисевич (так! —Ред) (подвизующийся в Отеч<ественных> Записках) и бил на то, что никакого кризиса в западной философии не было, нет и не будет, что на Гартмана не обратили внимания, и закончил «От такой, дескать, философии бежать нужно». Во всех его возражениях и словах выглядывала плохо прикрытая, чистокровная нигилятина. Ему сильно кодировали; но также сильно аплодировали и при ответах Володи. Вообще я заметил, что большинство аплодировало только внешней ловкости и смелости возражений и ответов, аплодировали, как в театре, — и Отелло, и Яго — за искусство исполнения роли. Потому те же самые539
(ЦГИА. Ф. 1120. Оп. 1. Ед. 99. Л. 17–18 об.: документ подготовлен для публикации в наст. изд. А. П. Козыревым).
Присутствовавшие на диспуте М. А. Малиновский (директор 5‑й гимназии, которую закончил С.) и историк К. Н. Бестужев–Рюмин также поделились своими впечатлениями в частных письмах. Поскольку эти письма были опубликованы еще В. Л. Величко, а затем воспроизведены Лукьяновым, приводим их здесь без комментариев. Письмо Малиновского адресовано отцу С. С. М. Соловьеву.
«Милостливый Государь Сергий Михайлович! — Вчера на мою долю досталось провести 31/2часа под влиянием такого сильного и приятного обаяния, какого я давным–давно не испытывал и каким я обязан виденному и слышанному мною в тот день беспримерно-блистательному торжеству мысли и слова беспримерно–юного магистранта покорившего своим талантом всецело внимание многосотенной разнокалиберной массы слушателей и овладевшего вполне самым глубоким сочувотвием всех, без изъятия, многочисленных солидных представителей истинной иителлигенции здешней столицы, посетивших диспут Диспут этот, из множества слышанных мною за целые десятки лет в Харькове, Москве и Петербурге, был поистине самый замечательный и по серьезности, и по одушевлению, и по мощи отпора на множество высказанных возражений; впечатление, вынесенное мною из этих часов ученой беседы, так глубоко–сильно, что и через сутки оно нисколько не утратило своей живости и свежести. Это же самое испытали на себе говорившие мне нынче о том многие из виденных мною сегодня, в университете и в домах, вчерашних сочувственных свидетелей научного торжества. Юный ученый чародей, так чудно овладевший не только искренним, но и почтительным сочувствием всех нас вчера, был, конечно, как Вы поняли из первых строчек, Владимир Сергеевич, бывший некогда Володя Соловьев, в 5-ой Московской гимназии, мною когда–то устрояемой, золотой медальер».
Далее автор письма поздравляет счастливого отца и его семью «с таким сокровищем как ваш Владимир Сергеевич и с его замечательным триумфом — верным прецедентом долгой и славно–плодотворной ученой деятельности, наследуемой и преемствуемой им счастливо от знаменитого в науке и отечестве отца» и, указав на «видимо изнуренное громадною массою работы, понесенной еще не окрепшим и не сформировавшимся нежным организмом» здоровье С., желает, «чтобы он так же победоносно справился с недугами и восторжествовал над наклонностью к хворанию, как он уничтожил и победил хитросплетения разъяренных доморощенных позитивистов, материалистов, нигилистов и т. п. в лице возражавших ему: бездарного и настолько же наглого доктора математики Р., даровитых, но сбившихся с прямого пути и до зубовного скрежета разъяренных Вольфзона и Лесевича и их компании» (Величко В. Л. Владимир Соловьёв. Жизнь и творения. 2‑е изд. СПб., 1903. С. 23–25; Лукьянов. 1. С. 79–80).
Письмо Бестужева–Рюмина было адресовано вдове профессора С. В. Ешевского:
«Дорогая моя Юлия Петровна! — Был вчера диспут вашего любимца Соловьёва. Знаю, что он интересует вас, и потому спешу написать вам несколько строк. Такого диспута я не помню, и никогда мне не случалось встречать такую умственную силу лицом к лицу. Необыкновенная вера в то, что он говорит, необыкновенная находчивость, какое–то уверенное спокойствие — все это признаки высокого ума. Внешней манерой он много напоминает отца, даже в складе ума есть сходство; но мне кажется, что этот пойдет дальше В нашем круге осталось какое–то обаятельное впечатление; Замысловский, выходя с диспута, сказал: «он стоит точно пророк». И действительно, было что–то вдохновенное. Оппонентов было много из публики, спор был оживленный; публика разделилась на две партии; одни хлопали Соловьеву, другие — его противникам. Если будущая деятельность оправдает надежды, возбужденные этим днем, Россию можно поздравить с гениальным человеком» (Величко В. Л. Указ. соч. С. 25–26; Лукьянов 1. С. 415–416)540.
4
Резонанс, вызванный диспутом С. в периодике, был одним из самых громких в истории ученых диспутов в России; на него откликнулись наиболее влиятельные газеты обоих столиц. Большинство отчётов начиналось с указания на присутствие многочисленной публики, молодые лета диспутанта и на его изнуренную внешность. Далее приводилась краткая биографическая справка, выносимые на защиту тезисы и более иди менее развернутая информация о выступлениях оппонентов и последующей дискуссии; отмечались долго не прекращавшиеся оглушительные анлодисмеиты, последовавшие за признанием С. магистром. Отчёты, появлявшиеся в первые дни после диспута, носили преимущественно информативный характер и почти не выражали симпатий или антипатий их авторов к диспутанту или его оппонентам.
Первые сообщения о магистерском диспуте С. появились уже 26 ноября: три петербургские («Голос», «Новости», СПбВед.) и одна московская («Русский мир») газеты поместили на своих страницах краткие отчеты.
Корреспондент «Голоса» (1874. № 327) после краткой информации о диспуте остановился лишь на выступлениях официальных оппонентов: И. И. Срезневский, «воздав должную честь труду автора <…> указал на невозможность признать некоторые воззрения диспутанта и, как филолог, обратил внимание, между прочим, на то, как филолог должен понимать слово «познание»»; М. И. Владиславлев «представил полную критическую оценку сочинения г. Соловьева и его выводов. Г. Владиславлев отнесся с большим сочувствием к труду диспутанта, хотя и заметил, что он относится отрицательно ко всем философам, вследствие чего ему приходится признать лишь самого себя правым. Посторонних оппонентов было четыре, двое из них обратили серьезное внимание на значение Гартмана в науке и на отличие его философии от позитивной»541.
Подробнее происходившие на диспуте события были освещены в СПбВеД. (№ 326). Изложив основные возражения официальных оппонентов и отмстив, что спор между диспутантом и «Серг. В. Де–Роберти» (о выступившем частным оппонентом С. В. Де–Роберти см.: Наст. изд. С. 350, примеч. к с. 187) не получился, поскольку публика прерывала второго аплодисментами, хроникер остановился на «превосходной речи» В. В. Лесевича, который «старался доказать, что никакой реакции против учения позитивистов не произошло» и указал диссертанту «на те сочинения, в которых Гартман обвиняется в крайнем невежестве, в которых он, с своей философией, сравнивается с австралийцем». Упомянув о возражении «г. Коринского»542, который сказал, что философия Гартмана «никакого особенного значения не имеет», хроникер отмстил выступление студента университета г. Вольфсона, указавшего, что О. Конт не выступал против религии, но даже разработал собственный культ; вывод же С. о том, что закон трех стадий Конта верен относительно «внешних явлений», Вольфсон счел лучшим комплиментом французскому позитивисту.
Неподписанный отчёт о диспуте, появившийся в «Новостях» (1874. № 267; отд.: Новости дня), принадлежал С. А. Венгерову543. Здесь подробно передан отзыв Владиславлева. «Оппонент начал с того, что упомянул о замечательно ранней умственной зрелости диспутанта. Ему еще нет 21 года, и он только что брал жребий по исполнению воинской повинности544. Пример такого раннего развития встречается первый раз. Г. Соловьев в подлиннике прочел и прекрасно себе усвоил весь тот ужасающий запас сочинений, который составляет плод человеческого мышления за 2 тысячи лет. Но этого мало. Г. Соловьёв в своей диссертации показывает, что он и сам весьма успешно подвизается на поприще самостоятельного мышления, и, следовательно, русская наука вправе на него возлагать самые обширные надежды. После этого профессор Владиславлев перешел к изложению своего несогласия со многими местами диссертации. Г. Соловьев отлично защищался и высказал при этом действительно замечательное знание философии. Ему трудно было только опровергну возражения против заглавия своей диссертации. Кризис против позитивизма оказался слишком незначительным, чтобы дать г. Соловьеву повод на ломкое заглавие его труда. Но как бы то ни было, книга его есть весьма серьезная и интересная попытка создания самостоятельного миросозерцания, хотя и не свободного от некоторого увлечения Шопенгауэром и Гартманом. Профессор Владиславлев приветствует в лице г. Соловьева русского философа и в интересах русской мысли желает успеха г. Соловьёву на научно-философском поприще. Речь профессора Владиславлева, длившаяся около двух часов, была покрыта оглушающими аплодисментами.
Первым частным оппонентом был позитивист и известный сотрудник «С. Петербургских Ведомостей» г. Евг. Де Роберти545. Но он так грубо и невежливо обвинил г. Соловьева в школьническом незнании французского языка, что публика единодушным шиканьем заставила г. Де–Роберти прекратить свою оппозицию и удалиться из залы».
Критику со стороны второго частного оппонента Венгеров признал «дельной»: «Г. Лесевич доказал, что магистрант преувеличил будто бы существующую оппозицию против позитивизма. Успех книги Гартмана («Философия бессознательного»), из которого г. Соловьев заключил кризис против позитивизма, не имеет никакого серьезного значения. Серьезные ученые смеются над Гартманом и не придают его книге никаких научных достоинств. Наконец, г. Лесевич не согласен с мнением магистранта, что западная философия за все время своего существования только и доработалась до того, чтобы приготовить сосуд, форму, туда должно влиться мышление, выработанное еще полторы тысячи лет тому назад на Востоке. «Я против такой философии не спорю, я от нее убегаю», — закончил г. Лесевич при сильных аплодисментах».
В заключение Венгеров отметил указанные «г. Коринским» некоторые неточности и упомянул «какого–то студента, что–то такое говорившего, но без особенного смысла»546.
«Русский мир», первым познакомивший московскую публику с диспутом С., предоставил отчёт, изобиловавший множеством неточностей (1874, 26 нояб. № 325; отд.: Литературные известия). Изложив вступительную речь С. и перепечатав тезисы, обозреватель остановился на основных возражениях оппонентов. Так, Срезневский заметил, что поскольку С. «признает за языком и государством, мифологией и религией абсолютное значение (т. е. берет во внимание все языки, все религии и т. д.), то он должен признать необходимо такое же значение и за философией, т. е. он должен признать философию за такую же необходимую принадлежность всего человеческого рода вообще и каждого человека в частности, как, напр., язык или религия. Далее г. Срезневский указал на то, что песни, даже народные, часто носят на себе отпечаток их творца, что художественная деятельность не всегда происходит, так сказать, безотчетным образом, что, например, в произведениях Гёте художественность их находится в самом полном согласии с философской мыслью. На эти замечания г. Соловьев отвечал тем, что хотя сила для философской деятельности и присуща всему роду человеческому, но самая–то философская деятельность принадлежит отдельным лицам, имена которых неотделимы от их произведений. Философия создается только отдельными личностями, а не народом: нет народной философии; другое дело область языка и мифологии, где творец — целый народ, коллективная единица, где мы не знаем имени творца как отдельной единичной личности. Что касается народных песен, оне не носят личного характера ни в каком случае; а в произведениях Гете творцом является не философская мысль, а художественное творчество поэта, происходящее только под строгим контролем философской мысли».
Далее обозреватель указал как на основные похвалы диссертации со стороны Владиславлева (работа с источниками, основательность и оригинальность критических примечаний, самостоятельность воззрений, ясность и краткость изложения), так и на отмеченные им недостатки, заключающиеся в том, что соловьёвская теория о трех моментах борьбы философии с религией не объясняет «удовлетворительным образом существование схоластики»; что С. «недостаточно верно определяет сущность новой философии, неправильно дает предпочтение Лейбницу пред Спинозой; что в силу своих моментов борьбы религии с философией признает лучшим то, что появилось на свет позже, что совершенно неосновательно; что также неосновательно выводит автор из Гегеля материализм <…> что, наконец, самый заголовок диссертации неверен, если понимать слово «кризис» обыкновенным образом, не придавая ему особенного значения, так как кризиса — говоря общепонятным языком — для западной философии не было».
Пересказав уже известные критические инвективы Лесевича в адрес «философии г. Соловьёва», от которой оппонент в итоге «совершенно отказывается», обозреватель «Русского мира» кратко воспроизвел замечания последующих двух оппонентов, которых поименовал соответственно «г. Роберстен» и «г. Вольфстен».
Влиятельные МВед. поместили небольшое анонимное сообщение «Из Петербурга» под заглавием «Диспут Вл. Соловьёва» (1874, 28 нояб. № 298), в котором отмечалось, что диссертация защищалась «сыном нашего маститого историка Сергея Михайловича Соловьёва» и что «на него распространилось действие нового положения о воинской повинности, и он на днях тянул и вытянул жеребьевый нумер». Упомянув далее о том, что диссертант прочел положения диссертации, перепечатанные в данной заметке, корреспондент кратко остановился на выступлениях официальных оппонентов и перешел к полемике с оппонентами частными. «Все эти возражения были главным образом направлены на защиту Конта и позитивизма и на обвинения Гартмана. Говорилось о том, что в настоящее время против позитивизма никакого кризиса не происходит и даже произойти не может, что Гартмана не читают и что теперь доказана ложная ученость его. Философия г. Соловьева не только не заслуживает серьезного внимания, а достойна де лишь полного порицания. «Такую философию, заключил один из оппонентов, я не только отрицаю, я от нее убегаю». Диссертант на это ему заметил, что для интересов общего умственного развития он ничего лучшего придумать не может547. В дальнейших своих ответах г. Соловьёв выказал и знакомство с предметом, и вполне зрелую диалектику; некоторые же из возражений были им отбиты остроумными юмористическими замечаниями».
5
Вслед за отчётами о диспуте начали появляться и критические отклики на него, причем органы печати либерального направления были настроены по отношению к С. враждебно–иронически и принимали сторону его оппонентов, тогда как органы печати консервативной отнеслись к высказанным диспутантом идеям весьма сочувственно.
Первым развернутым критическим обзором диспута была статья Н. К. Михайловского «О диспуте г-на В. Соловьева» (Биржевые ведомости. 1874, 27 нояб. № 342548; вошла в изд.: Михайловский Н. К. Полн. собр. соч. 2‑е изд. СПб., 1913. Т. Х. С. 87–96; в значительной части перепечатана: Лукьянов. 1. С. 421–427). Соловьёвский диспут заинтересовал популярного публициста прежде всего как свидетельство регресса отечественной университетской науки и невежества широких масс столичной публики. Что же касается собственно С., то Михайловский остановился на поведении магистранта, проявившего, по его мнению, подобострастную вежливость к членам факультетского совета и возмутительную грубость в отношении неофициальных оппонентов. Так, если в ответ на замечание Де-Роберти, не отличавшееся, с точки зрения критика, «по роду своему от некоторых замечаний официальных оппонентов», о неправильном понимании им слова spontané С. заявил «грубым голосом и грубыми словами, составлявшими резкий контраст с обнаруженною им перед тем кротостью <…> что г. Де–Роберти не понимает, что говорит», то замечания Владиславлева «не раздражали Владимира Сергеевича, он не перебивал, грубостей не говорил, молчал, улыбался, старался вникнуть и дать благовидное оправдание. <…> Где мог этот молодой человек, так рано отлетевший от бренной земли к вечному небу философии, где мог он научиться так разнообразить свое отношение к людям?» Особенно поразила Михайловского реакция присутствовавших — «грубость магистранта была покрыта буквально громом рукоплесканий». «Г. Де–Роберти не потерял, однако, мужества <…> Но едва он успел сказать что–то в таком роде: «быть может, вам известна статья г. Вырубова»… — как магистрант с несколько деланным презрительным смехом замахал руками и стал восклицать: «нет, не известна; я такого писателя не знаю, ей Богу, не знаю! ну, честное же слово, не знаю»». Хотя диссертант «публично хвастается незнанием имени г. Вырубова, человека, издающего и редактирующего вместе с Литтре единственный орган позитивистов», ссылаясь, впрочем, в диссертации на это издание, «толпа» снова наградила диссертанта рукоплесканиями. По словам фельетониста, «сцена вышла глубоко возмутительная».
Особенно возмутил Михайловского эпизод, связанный с выступлением Лесевича. «Сцена опять вышла возмутительная, но уже совсем в другом роде или, по крайней мере, с перераспределением ролей. Два раза говорил г. Лесевич, и оба раза вся зала ему рукоплескала! Я собственными глазами видел, как те же ладони, которые ударяли друг о друга в честь магистранта, с таким же азартом проделывали ту же самую операцию в честь г. Лесевича. А он утверждал нечто совершенно противоположное некоторым основным утверждениям магистранта. Он говорил ему даже колкости, настолько, впрочем, благопристойные по форме и настолько тонкие, что, я думаю, сам магистрант их не вполне оценил…» Пересказав мнение Лесевича об ошибочности соловьевских представлений о популярности позитивизма в Европе и о значении идей Гартмана для будущего философского развития, Михайловский упоминает о ссылке Лесевича на Геккеля и Альберта Ланге, относящихся к философии Гартмана самым презрительным образом и уличающих этого мыслителя в круглом невежестве и слабоголовости, на что С. отвечал, что «знает только одного — Геккеля». Этот ответ показался Михайловскому «по малой мере странным», ибо «История материализма» Ланге — серьезная работа, автор ее — не материалист и не позитивист, а магистрант, защищающий «философию бессознательного», должен знать «веские возражения против этой новоявленной философии». К чести публики, она не встретила «это второе заявление незнания» рукоплесканиями.
В конце фельетона Михайловский приводит свое последнее — и, на его взгляд, важнейшее — недоумение: «Кто не слыхал и не читал разных ламентаций на тему господства материализма (философского) в современном русском обществе? Нет ни одного «Русского Мира», ни одного «Гражданина». ни одного «Русского Вестника», который не прожужжал бы всем уши теми опасностями, кои грозят России, благодаря наклонности общества (и особенно петербургского) поддерживать «материю» и преследовать «дух». <…> В особенности часто раздаются такие обвинения: такая–то статья или книга, будучи по существу своему ничтожною <…> льстит материалистическим инстинктам петербургского общества и потому производит фурор. Вспомните бесчисленные попреки Бюхнерам, Молешоттам, Фохтам, Боклям, Льюисам кое–какими отечественными писателями. Вспомните «Последнюю страничку» «Гражданина», в которой еженедельно уличаются в материализме люди всех возрастов и состояний. Что же? Не есть ли и диссертация г. Соловьева ничтожество, льстящее материалистическим инстинктам петербургского общества и потому производящее фурор?» Приведя седьмой тезис С. об уничтожении вещественного мира как вещественного и о восстановлении его как царства духов, Михайловский восклицает: «Вот, милостивые государи, чему неистово аплодировали сегодня в зале петербургского университета! Вот ради чего не только прощались, а вознаграждались овациями грубости магистранта и его хвастливое сознание в собственном невежестве! Вам известно, что если есть в естествознании истина бесспорная, безусловно всеми принимаемая, так это положение о неуничтожаемости материи. На ней стоит вся физика, вся химия, наконец, просто вся наука. Ее не отрицают и богословские писатели. <…> Но вот <…> является г. Владимир Соловьев и <…> вырывает из–под науки ее фундамент». Особенно печалит Михайловского то обстоятельство, что неоднократно раздававшееся на диспуте «шиканье» было адресовано отнюдь не магистранту: «ему достались только лавры и розы без шипов <…> О, труженики науки, великие и малые, известные и безвестные, как я вас жалею! Камень по камню складываете вы свое здание, вы приходите, наконец, к широкому и плодотворному обобщению <…> Как вдруг — трах! Владимир Соловьёв, не опровергая вас, даже не пытаясь опровергнуть, даже не зная вас, одним удачным парированием направленного в него бандалероса перетягивает на свою сторону симпатии общества! <…> О, московские громовержцы, успокойтесь, успокойте и петербургское отделение вашей фирмы. <…> Вас возмущает, что мы осмеяли вашего московского философа Юркевича549; что мы втоптали в грязь г. Страхова, человека многосторонне образованного, который никогда не обращался так с наукой, как г. Владимир Соловьёв; что мы до обморока зачитывались Бюхнером и Молешоттом. Диспут г. Соловьева искупил все эти наши прегрешения». Фельетон заканчивается словами: «Русь, Русь! куда ты мчишься? спрашивал Гоголь много лет тому назад. Как вы думаете, милостивые государи, куда она в самом деле мчится?»550
В воскресенье, 1 декабря, фельетонисты трех газет вновь избрали темой своих сочинений диспут С.
В СПбВед. (1874. № 331) в «Недельных очерках и картинках» выступление С. приветствовал Незнакомец (А. С. Суворин). Порадовавшись молодости философа, хроникер обыгрывает ставший известным из выступления Владиславлева эпизод с призывом на военную службу: «Я приветствую его от всей души, приветствую его вместе с публикою, которая так ему рукоплескала. Кто знает, не явится ли в нем русский философ, не есть ли он первое начало тех славянских начал, которые не общей воинской повинностью, а духом своим должны поработить, как всем известно, весь мир? Наши великие люди выступали всегда рано: вспомните Петра Великого, Пушкина, Лермонтова. Имя их гремело уже, когда они были еще юношами. Но вы скажете, что философия — мудреное дело, что она требует ума зрелого и лет соразмерных. В таком случае я укажу вам на знаменитого в настоящее время автора «философии бессознательного» Гартмана, который 27‑ми лет издал уже полную философскую систему и только на десять лет старше г. Соловьёва. Я не хочу шутить; я хотел бы пророчествовать, я желал бы, чтобы сын нашего известного историка положил основание новой философской школе, русской. Европа давно гниет — это всем известно, Европа давно уже находится в кризисе, и я вижу в самом заглавии сочинения г. Соловьёва <…> как бы указательный перст по тому же направлению. На восток, на восток! — вот где наше спасение и спасение миру! Пусть будет так: все приходит к своему началу, и мы, выйдя с востока, нагулявшись на западе, вновь возвращаемся к своему источнику. Мы в музыке изобрели новые звуки, новое их сочетание, мы звуками устремляемся изобразить даже критику, даже, быть может, философские системы; отчего же словом не попытаться создать нечто свое, оригинальное, глубокое, которое стало бы мировым? Владимир Сергеевич, дай вам Бог всего лучшего …
Но позвольте, молодой философ, предостеречь вас от того жидкого остроумия, которое даже в устах философа не может считаться чем–то оригинальным и достойным уважения. <…> Я прямо скажу, что вы, молодой ученый, сделали промах, даже большой промах, не сумев с одинаковой вежливостью отнестись к тем, которые в ремесленной управе науки не получили никакого значка».
Тему воинского призыва продолжил на страницах «Голоса» Н. Н. Вакуловский в заметке «Философ призывного возрастал (1874. № 332; отд.: Листок; подпись: И.. Д. фельетониста). По словам фельетониста, «влияние общей воинской повинности на народное и даже на научное образование очевидно даже в Петербурге. Не успели в первый раз применить новый устав, как у нас появились уже философы призывного возраста. По крайней мере, на днях один из молодых людей призывного возраста торжественно возведен в звание философа в одной из зал петербургского университета. <…> Магистранту только 21 год … Да, «не более того»; но он успел уже в этом юном возрасте не только побывать в московском университете на двух факультетах: историко–филологическом и естественном, слушать лекции в духовной академии, выдержать кандидатский и магистерский экзамены, но и произвести, в конце концов, «Кризис западной философии против позитивистов». Правда, самое заглавие этой диссертации возбуждает некоторое сомнение в «зрелости» мышления магистранта; если с западною философией случился кризис, то едва ли она в состоянии успешно выступать теперь против кого бы то ни было, хотя бы и против позитивистов; но как есть некоторое основание предполагать, что позитивизм сам является составною частью западной философии, то окажется, чего доброго, по мнению юного философа, что позитивизм произвел кризис против самого себя». Далее фельетонист, вслед за Михайловским, обвиняет С. в наличии у него «той практической житейской мудрости, следовать которой не помышляют многие из самых ярых приверженцев» позитивизма: ведь магистрант «был смиренно мудр и почтителен со старшими, с официальными оппонентами, с теми, которые могли пожаловать его в философы, и он же оказался заносчив, пренебрежителен и даже резок с частными возражателями, осмелившимися «сметь свое суждение иметь» о достоинствах его диссертации, о значении его юной философии».
Особенно беспощадно, по словам фельетониста, «накинулся» С. на первого частного возражателя — г. Де–Роберти. «Этот г. Дe–Роберти не только жантильйом, но <…> доктор математики Иенского университета и юный философ нисколько не уронил бы своего достоинству относясь терпеливо и сдержанно к этому возражателю. Г. Соловьев не дал слова сказать математику из Иены. Едва г. Де–Роберти выразил сомнение насчст одного выражения диссертации, как магистрант мгновенно утратил кротость агницу с какою выслушивал довольно горькие истины насчст своей философии от официальных оппонентов (профессора Владиславлеву например), ощетинился и грубо прервал возражателя заявлением, что г. Де–Роберти не понимает, что говорит. Прибегнул было г. Де–Роберти к последнему своему ресурсу — к ссылке на авторитет г. Вырубова; но ничего не помогло: не успел он указать на какую–то статью нашего соотечественника–позитивисту соиздателя Литтре, как магистрант начал ухмыляться и уверять, что он знать не знает и ведать не хочет ни Вырубова, ни его статьи. <…> Неизвестно, что произошло бы с возражателем, если б на помощь ему не явилась подмога в лице г. Лесевича, другого частного оппонента. Тут роли несколько изменились: г. Соловьёву не до ухмылений уже было, когда г. Лесевич ясно, как дважды два четыре, стал доказывать несостоятельность основных положений магистранта».
В итоге автор фельетона приходит к неутешительным для С. выводам: «Многие, пожалуй, подумают, что в новой философии философа призывного возраста ничего, в сущности, нового не заключается. Иные, быть может, перенесутся даже, при помощи г. Соловьева, в свой детский мир; в уме их воскреснут страшные рассказы старушек о кончине света, о гиене огненной, припомнятся предостережения, которые каждый из нас слышал против еретических уверений естествознания и особенно химии, доказывающей, что ни один атом материи не пропадает, всегда существовал и будет существовать… Да не смущается, однако, всем этим г. Соловьев. Многочисленные «любители просвещения», поспешившие собраться на его диспут, безразборчиво гоготавшие и рукоплескавшие, точно публика александринского театра, и его неуместным выходкам против г. Де–Роберти, и его печальному положению во время многих неотразимых возражений на его диссертацию, и, наконец, при торжественном провозглашении его философом, ясно обнаруживают нашу терпимость и готовность к восприятию всевозможных философских учений и систем. Нам крайне любопытно было лицезреть юного философа, en chair et os (во плоти и костях (фр.) — Ред.); найдется в нас достаточно места и для его учений, хотя бы они не превышали своей силой и значением даже воззрений старой его нянюшки». 31 декабря, сообщая об очередном заседании ОЛРС, хроникер «Голоса» (1874. № 360) иронически назвал С. «феноменальным юношей».
И. Ф. Василевский (НВ. 1874, 1 дек. № 1; отд.: Наброски и недомолвки; подпись: Буква) сообщает читателям, что зачитавшись диссертацией С., он исчез «в беспределиях вечного, совершенно потерял из виду мир внешний, преходящий, лишенный, по справедливой укоризне диспуту и красоты, и безусловных целей, и абсолютного первоначала», а потому отправился на диспут «именно за этим первоначалом». «Авось, думал я себе, г. Соловьев, в год своего совершеннолетия устроивший кризис всей западной философии и взорвавший в воздух позитивистов, скажет что–нибудь новое и оригинальное, сравнительно с тем, что нам в свое время проповедовалось. <…> Прочли обычное curriculum vitae. Из него оказалось, что магистрант, родившийся в 1853 году, успел окончить духовную академию и два факультета. Многие пришли в недоумение и, рассчитывая время учения по годам, заключили, что г. Соловьёв вышел уже из материнской утробы грамотным и с оппозиционным криком против Ог. Конта и Литтре. Г. Срезневский добавил, что молодой ученый неделю тому назад подвергался жеребьевке и благополучно избег ожидавшей его участи. Г. Срезневский порадовался. Я тоже порадовался, потому что не разделяю того мнения, будто общая воинская повинность тогда только есть настоящая воинская повинность, когда ни один доктор философии не увернётся от нее. Г. Срезневский заметил еще наставительно виновнику торжества, что индивидуальное творчество имеет большое значение во всех отраслях человеческой деятельности и, в общем, похвалив, даже с некоторою сентиментальностию, молодого ученого, сел». Владиславлев «возражал чрезвычайно бодро, с свойственным ему остроумием, ясностию и ловкостию полемического удара. Он упрекал диспутанта в «неверности сужений» и засыпал г. Соловьева таким градом обвинений, что более любопытные задались вопросом: о чем же наконец верно рассуждает дебютирующий ученый? Г. Срезневский начал с похвалы и кончил похвалою. Г. Владиславлев начал тоже с похвалы, но кончил осуждением. Ответом на его речь служили со стороны публики «громкие» рукоплескания. Когда высказано было официальное слово, предстали частные оппоненты. Первым, если справляться по газетам, выступила какая–то persona incerta (неопределенная личность (лат.). — Ред.): триединая личность. Академическая газета признала в ней доктора математики г. В. Де–Роберти, «Новости» считает ее «известным позитивистом г. Евг. Де–Роберти», а «Русский Мир» категорически заявил, что это не кто иной, как некто «г. Роберстен». Г. В. и Е. Де–Роберти–Роберстен начал с осуждения и так как от него нельзя было ожидать никаких лестных для диспутанта «мест», то расположенная к г. Соловьеву публика разразилась рукоплесканиями, но не теми, которые покрывают конченую речь, а теми, которые неприлично прерывают недоговорившего оратора. Г. Соловьев, подобострастно и с благодарностью выслушивавший наставления «старших» университетских оппонентов, не без иронии третировал непатентованного возражателя. Этим он доказал, что и житейская философия Кифы Мокиевича ему близко знакома. Феноменальный юноша! Далее, наш известный публицист, г. Лесевич, в изящной и содержательной речи, критически отнесшись к основным положениям магистранта, разрушил его утлую постройку. На развалинах, созданных г. Лесевичем, появился еще юноша Вольфсон (по варианту всех перевирающего «Русского Мира» — Вольстен!), и когда он прочел свою реплику, г. Соловьев <…> был уже магистром. Быстро это свершилось. Хлопала публика, хлопали приятели, хлопал факультет. Похлопал и я усердию молодого труженика».
Очевидец событий Н. Н. Страхов откликнулся на диспут С. дважды. В статье «Философский диспут 24‑го ноября» (Гражданин551. 1874, 2 дек. № 48. С. 1211— 1212) Страхов указывает существо возникшей на защите дискуссии: «Диспут был борьбою между двумя партиями, между защитниками позитивизма, которые, следовательно, были настроены против диспутанта, и между противниками позитивизма, и следовательно, по одному этому, сторонниками диспутанта. Таким образом, о самых мнениях г. Соловьева, о том, что он специально утверждал, очень мало было говорено в умеренном споре, который шел вокруг стола, озаренного свечами, и вовсе ничего не высказано теми восторженными рукоплесканиями, которые раздавались вокруг, в массе народа, наполнявшей большую темную залу. О чем бы ни говорили вокруг стола, в толпе дело шло лишь о позитивизме. Что же оказалось? С удовольствием можно было видеть, что противники позитивизма не уступали другой партии ни в числе, ни в ревности. За ними собственно нужно считать победу, так как самые единодушные и продолжительные рукоплескания раздались сперва после окончания длинной речи проф. Владиславлева, а потом после провозглашения диспутанта магистром. Речь г. Владиславлева началась похвалами философской зрелости г. Соловьева, а кончилась еще большею похвалою; профессор сказал, что он «готов верить тому будущему развитию самостоятельного направления в философии, к которому стремится диспутант и которое обещает в своей книге, и что он тем более будет радоваться этой новой философской системе, что она будет русская». Вот какие надежды возбуждает наш молодой ученый! Вот чему так усердно хлопали! И вообще симпатия к диспутанту была явная во всем собрании. Она поддерживалась и его молодостью (21 год), и очень серьезною, вдохновенною наружностью, более же всего тем мастерством слова и мысли, которое он обнаружил в прекрасной вступительной речи и в своих ответах. Он говорил просто, ясно, без всякого колебания — и спокойно, и быстро, смотря по надобности. Он очевидно владеет в полной мере качествами, нужными для профессора. Приверженцы позитивизма имели <…> тоже минуты торжества. Началось, правда, с того, что они потерпели поражение. Г. Де–Роберти стал доказывать, что диспутант не имеет понятия о позитивной философии Конта и даже не довольно хорошо знает по–французски, именно будто бы неверно перевел spontané словом произвольный. Обиженный диспутант отвечал с такою силою и стремительностию, что возражатель не выдержал и минуты этого натиска; четыре раза быстрые ответы г. Соловьева были покрываемы громкими рукоплесканиями, и г. Де–Роберти бъгу ятся, как говорили наши деды. Второй возражатель, г. Лесевич, имел, напротив, полный успех. Когда он сказал, что натуралист Геккель сравнивает Гартмана с диким, с австралийцем, зала огласилась восторженными рукоплесканиями. Но вскоре затем г. Лесевичу достались еще более сильные рукоплескания. По поводу места в книге, в котором утверждается, что «новейшая философия стремится с логическим совершенством западной формы соединить полноту содержания Духовных созерцаний Востока» <…> он сказал громким и напряженным голосом, что он заранее — знать не хочет такой философии и готов убежать от нее как можно дальше. Зала загрохотала, очевидно обнаруживая этим, что ей больше всего нравятся не мысли и аргументы, а более простые средства решать вопросы. Затем было еще одно фальшивое торжество позитивистов. Когда профессор Каринский сказал несколько слов о том, что диспутант не обратил внимания на гносеологическую сторону позитивизма и, следовательно, не опроверг самой сильной его опоры — поднялись шумные и долгие рукоплескания. Профессор понял, в чем дело; выждавши, пока шум утих, угрюмо и громко объявил, что он вовсе не разделяет мнений позитивизма и говорил вовсе не с тем, чтобы защищать его. Молчание. Были и другие эпизоды, но мы рассказали важнейшие. Излагать содержание споров мы не будем, именно потому, что оно было слишком частное, раздробленное и редко подходило к существенным пунктам. В значительном большинстве случаев диспутант вполне успешно отражал нападения, а в других не вполне успевал разве только потому, что вообще легче задавать вопросы, чем отвечать на них. В одном только пункте он, очевидно, был поставлен в некоторое затруднение. От него требовали доказательств, что философия Гартмана действительно господствует в такой мере, в какой (по мнению самого г. Соловьева) должна господствовать всякая философия, составляющая действительный фазис в развитии философской мысли. Дело в этом случае касалось уже не теории, а факта, доказательства должны были быть эмпирические, и понятно, что диспутаит оказался в затруднении. Проф. Владиславлев сказал, между прочим, что он не совсем верит и в то господство, которое имел когда–то Гегель, что гегельянцы больше шумели, чем на самом деле владычествовали над умами. Если же, заметим мы, можно сомневаться и во влиянии Гегеля, то где же средства доказать осязательно силу влияния Гартмана?» В заключение Страхов приветствовал С. и выразил веру в то, что «он своею последующею деятельностью вполне оправдает то теплое расположение и понимание, которое возбудил при первом своем появлении».
Вторая статья Страхова — «Еще о диспуте Вл. С. Соловьёва» (МВеД. 1874, 9 дек. № 308; подпись: Н. С.) — первый в московской прессе обстоятельный рассказ очевидца о подробностях диспута, особенно необходимый потому, что, как констатирует автор, об этом диспуте «уже сложились мифы и легенды; сказания одно другого страннее переходят из газеты в газету; фельетонисты ужасаются, плачут, философствуют, пророчат, издевается». Страхов замечает, что предстоящий диспут вызывал «некоторые опасения» из–за известного общего настроения петербургской публики: «иные боялись шиканья и свистков», тогда как другие «их ожидали и им заранее радовались». Однако «эти другие обманулись», поскольку «настроение публики, бывшей в зале, оказалось не то, какое существует в здешней литературе, — и вот откуда плач литературы, ее горькие жалобы, ее клеветы». Присутствовавшие на диспуте почувствовали «необыкновенное любопытство, жадное внимание, явное расположение к диспутанту, приятно подействовавшему на всех и своею фигурой, и своею молодостью, и мастерством своей речи, наконец, уважением к самому делу, которое совершалось, сознанием его важности и высокого значения». В публике Страхова особенно порадовало настроение «умственной жажды», вследствие которого «каждое движение мысли восхищало слушателей, и они равно хлопали и диспутанту, и его противникам, как скоро им казалось, что та или другая сторона одерживает верх». Собравшиеся в зале ожидали, «что вот–вот перед ними откроется истину которой они желают и ищут», — и это-то настроение и рассердило большинство обозревателей, рассчитывавших, чтобы «посетители пришли с готовым мнением, чтоб они фанатически за него стояли, чтобы не разбирали ничего и не хотели бы даже слушать того, что им говорят и доказывают; словом, чтобы публика вела себя так, как ведут себя наши литераторы в наших журналах». Однако их постигло разочарование, поскольку «нашлись люди, напряженно вникавшие в возражения против позитивизма, в рассуждения об идеалистической философии, о религии, о высших духовных требованиях». Прессе ничего не оставалось делать, как забросать диспутанта грязью — и «этим делом она теперь занимается»: так как Владиславлев сделал ряд замечаний, то в газетах написали, что он «в пут разбил диссертацию», но при этом умолчали о том, «что возражения его почти не касались главных пунктов, что диспутант отвечал и уверенно, и основательно, что г. Владиславлев начал похвалами совершенной зрелости философского понимания диспутанта, а кончил тем, что верит его способности проложить новое направление в философии и что «будет ему радоваться как самостоятельному русскому направлению»». Скромный же поклон диспутанта на последовавшие «долгие и горячие рукоплескания» был истолкован «как знак какой–то наглости!». «Из всех возражений проф. Владиславлева журналистика схватилась за два наименее значительные» (о социализме и конкретном мышлении). В первом случае «дело шло только о неточном выражении в одном месте диссертации». «Еще пишут, что проф. Владиславлев обличил диспутанта в непонимании того, что такое конкретное мышление. Между тем тут не было и возражения; термин конкретное мышление принадлежит самому диспутанту, есть его нововведение, и профессор просто спрашивал диспутанта, что тот разумеет под этим термином». Совершенно неверно, по мнению Страхова, освещен был и эпизод с С. В. Де–Роберти. «После спокойных вопросов и возражений г. Владиславлева, г. Де–Роберти выступил с резкими словами: «Вы не только не знаете и не понимаете философии Ог. Конта, но не понимаете и того языка, на котором она писана; так, на странице такой–то вы слово: spontané перевели словом: продольным»… Можно себе представить, каково было впечатление на слушателей и на диспутанта. Г. Соловьев в первый раз (но и в последний) поддался волнению и отвечал резко и стремительно; слушатели, только что заявившие свое к нему расположение, встречали его ответы дружными рукоплесканиями, и г. Де–Роберти отступил, не вьдержав и минуты такого спорая. Впрочем резкий и стремительный ответ С. был в то же время совершенно правильным по существу, полагает Страхов. Не удивительно, что после того С. В. Де–Роберти оставалось лишь ссылаться на авторитеты, на словарь Литтре, на Вырубова и т. д. Диспутант «отвечал, что все эти ссылки не нужны, излишни, что он читал самого Конта и в нем нашел и в нем готов указать оппоненту все упомянутые в диссертации нелепости и что больше ему ничего не нужно. — «Вы знаете, конечно, — начал было г. Де-Роберти, — господина Вырубова?» который живет в Париже?..» — «Не знаю», — отвечал г. Соловьёв. — «Как?…» — «Не знаю; право, не знаю; уверяю вас, что не знаю!.» — Начались рукоплескания, и г. Де–Роберти, сбитый с позиции, замолчал». По мнению Страхова, артумент Де–Роберти был несостоятелен. Зачем было так настаивать на известности Вырубова? «Что это за артумент? А между тем, чего проще и легче сказать было бы так: «Ну все равно; знаете ли вы его или не знаете, но упомянутый мною г. Вырубов говорит то–то и то–то»». «Сначала она (журналистика. — Ред.) обошла молчанием это поражение сторонника ее любимых идей. <…> Но по тщательном рассмотрении открылась возможность напасть прямо на г. Соловьева. Его обвинили, во–первых, в невежестве и в отъявленной лжи. <…> Во–вторых, его обвинили в грубости. Забывая всю резкость слов г. Де-Роберти, стали печатать и повторять, что был резок один г. Соловьев <…> что он был льстив и смирен в речах с официальными оппонентами, а с посторонними груб и высокомерен, что он, значит, ловкий и расчетливый человек. <…> Обрадованные фельетонисты были неистощимы на эту тему, тему, самую для них любезную. У них первое правило во всякой полемике — выставить своего противника как можно хуже, не опровергать его, а прямо намекать, что он де действует из корыстных видов, а только мы де люди благородные». Страхов специально подчеркивает, что вспышка против Де–Роберти была единственной. Как правило, С. «отвечал так вежливо и спокойно, что его скорее можно упрекать за недостаток силы в этих ответах. Он, очевидно, рассердился на себя за минуту волнения и затих больше, чем нужно бы». Возражения Лесевича «дважды покрывались очень громкими рукоплесканиями»; впрочем, «таким же одобрением встречались и ответы г. Соловьева. Публика, очевидно, готова была хлопать всякому слову, которое находила умным». Несколько иначе освещается Страховым полемика С. с Лесевичем: на возражение последнего, что философия Гартмана отнюдь не ослабила позитивизма, но сама по себе вызывает много возражений, «диспутант отвечал, что никогда не утверждал, что позитивисты обратились в гартманистов <…> что вообще смена философских систем совершается не в том же человеке, а в различных людях, которые сами сменяют одни других». Заявление Лесевича, что «он убегает» от философии, которая стремится соединить полноту духовных созерцаний Востока с совершенством западной логической формы, С., по словам Страхова, оставил без внимания. Между тем «слова, сказанные г. Лесевичем, не аргумент, а выражение фанатизма, того самого фанатизма, для которого не существуют никакие аргументы, который, не читая, сожигает книги, противные Корану, или заставляет еврея, принужденного слушать христианскую проповедь, залеплять себе уши воском. Этот фанатизм нынче в большом почсте, и маленький образчик его представляют слова или, лучше сказать, поступок г. Лесевича на ученом диспуте». Статья заканчивается на мажорной ноте: «Очевидно было, что молодой ученый приобрел себе симпатию присутствовавших и что этот диспут был для них и очень интересен, и очень приятен. Такое отношение молодежи <…> есть вполне отрадное, хотя, впрочем, очень простое и естественное явление. — Литература, очевидно, идёт своим привычным путем; она употребляет свои старые приемы и твердит свои зады. Но наше юношество даст повод к утешительным заключениям. Сам г. Соловьев и тот радушный прием, который ему оказали, не свидетельствуют ли, что в нашей молодежи проявляется искреннее стремление к науке, свобода от дурных влияний и сочувствие самым высоким духовным интересам? <…> Здесь не место было говорить о взглядах г. Соловьева, но, даже не соглашаясь с ним в том или другом, мы не можем им не сочувствовать: они принадлежат, действительно, к высокой области философской мысли; на них лежит печать сродства с благороднейшими стремлениями человеческого ума и сердца».
Итог газетной дискуссии, развернувшейся вокруг соловьёвского мастерского диспута, подвел патриарх русской исторической науки и литературы М. П. Погодин: «Грустные и прискорбные явления представляет иногда петербургская журналистика. Выступает на ученое поприще молодой человек 21 года, с диссекцией о высших вопросах науки, написанной умно, основательно, с знанием дела. Журнал, издаваемый почтенными учеными, законными судьями, принимает ее на свои страницы. Университетский факультет удостоивает автора ученой степени. Молодой человек защищает ее публично и доказывает, что владеет вполне своими сведениями и может свободно пользоваться ими, употреблять их по усмотрению. Казалось бы, надобно обрадоваться такому примечательному явлению, которое случается у нас нечасто <…> Прочесть то, что оказывается по диссертации прочитанным, есть уже труд. Изучить, изложить, перевесть — есть уже заслуга. Сравнить, сделать свои заключения, написать рассуждение, с готовностью отдать отчет о прочитанном — есть уже доказательство значительного развития, благонадежный залог для будущего. Молодой человек мог в том или другом случае ошибиться, увлечься <…> укажите его недостатки, остерегите его <…> Но осудить, не говоря ни одного доброго слова, но снабдить свой приговор еще адовитыми инсинуациями о воспитании, о нравственном характере, и пускаться в личности по поводу «философии бессознательного» — это больше, чем нехорошо, это стыдно. И за что же? За то, что молодой человек отозвался незнанием о писателе, которого имя выдавлено в заглавии журнала, им цитуемого, за то, что посторонних оппонентов не называет по имени и отчеству, как называл профессоров, — ну, да ведь оппонентов он не знал, а профессоров знал <…> Нет, это все только придирки, а главная вина молодого человека состоит в том, что он обьявил себя противником позитивизма. Петербургские газеты — позитивные философки, покровительниц: позитивной философии. Risum teneatis, amici!.. (Можете ли, друзья, удержаться от смеха? (лат.) — Ред.) Где же свобода мнений, которую они проповедуют?» (М П. Заметка // МВеД. !874, 6 дек. № 306; под заголовком «Отзыв о противнике позитивизма» вошло в: Погодин М П. Сборник, служащий дополнением к «Простой речи о мудреных вещах». М., 1875).
Отметим, что газетные отклики были посвящены в основном магистерскому Диспуту большинство обозревателей еще не успели познакомиться с текстом Диссертации. Похоже, светская образованная публика не проявляла интереса ни к философии, ни тем более к богословским журналам: из писавших о диспуте вряд ли многие были знакомы со статьями С. в ПО; Л. Н. Толстой, не имевший в Ясной Поляне комплекта журнала (см.: Библиотека Льва Николаевича Толстого в Ясной Поляне: Библиографическое описание. 1. Книги на русском языке. Часть вторая. М—Я. М., 1975), обратил внимание на соловьёвское сочинение лишь после шумного диспута, получив (возможно, от Страхова) отдельное издание КЗФ (пометки Толстого на полях книги см.: Там же. С. 251), о чем и сообщил Страхову 23 декабря 1874 г.: «Я прочел философскую статью Соловьёва, и она мне очень понравилась. Это еще один человек прибыл к тому малому полку русских людей, которые позволяют себе думать своим умом. <…> В нем есть, т. е. в статье, один недостаток — гегелевская зловредная фразеология. Вдруг с бух да барахты является в конце статьи какой–то дух, мне очень противный и давно знакомый» (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. М., 1953. Т. 62. С. 128). В то же время С. наверняка был заинтересован, чтобы ко дню диспута в печати появился отклик на его сочинение; в письме к Н. А. Попову от 18 ноября С. сообщал, что Владиславлев «пишет рецензию моей книги для Журнала Мин<истерства> Просв<ещения>. Другая рецензия будет Страхова в Гражданине» (ОР РГБ. Ф. 239. Оп. 18. Ед. хр. 4з. Л. 2). В указанном издании, как видим, Страхов поместил отклик на Диспут, а к чтению текста КЗФ приступил только в конце 1974 г.: 1 января 1875 г. он, соглашаясь с Толстым в том, что С. хоть «явно и отрицается от Гегеля, но втайне ему следует», делится своими впечатлениями от книги: «Обрадовавшись, что нашел метафизическую сущность, Соловьев уже готов видеть ее повсюду лицом к лицу и расположен к вере в спиритизм. <…> А книжка его (КЗФ. — Ред.) чем больше читаю, тем больше кажется мне талантливою. Какое мастерство в языке, какая связь и сила! Непременно напишу о ней. Но чем больше думаю, тем больше расширяется предмет. Собственно мое желание — написать по этому поводу об Шопенгауэре, объявить читателям об этом философе и восхвалить его как можно громче. <…> И вот я принялся за чтение, за Шопенгауэра и за Гегеля» (Переписка. С. 56–57).
Страхов осуществил свой замысел, однако написанный им пространный критический разбор КЗФ увидел свет лишь в начале 1881 г., т. е. когда дискуссия вокруг диспута и книги перестала живо волновать общественную мысль. Очевидно, именно этот отзыв поначалу был обещан Страховым в «Гражданин» осенью 1874 г. (см. выше), но был передан им в РВ в 1875 г. и затем отклонен редакцией. Именно такой вывод можно сделать из письма Страхова к Толстому, написанного осенью 1875 г., после свидания с Катковым: «Он (Катков. — Ред.) до сих пор не читал моей статьи о Соловьеве, а только просмотрел, но подумал, что я очень жестоко отношусь к нему, что хочу совсем его раздавить; я уверял, что и мысли подобной у меня не было» (Переписка. С. 65). Позднее печатать статью о книге, вышедшей год назад, Страхов не захотел и, когда в 1881 г. была опубликована докторская диссертация С. «Критика отвлеченных начал», воспользовался случаем; дополнив подзаголовок статьи названием новой книги, он выпустил ее в печать552.
В статье Страхов не столько анализирует соловьёвские идеи, сколько излагает собственные представления о месте Шопенгауэра и Гартмана в истории европейской философии. Страхов в общем соглашается (хотя и с некоторыми оговорками и уточнениями) как с общим тезисом С. о кризисном состоянии современной философской мысли Запада, так и с указанными им внешними проявлениями этого кризиса — господством позитивизма и огромным успехом философии Гартмана, обнаруживающим известную слабость позитивизма. В то же время Страхов указывает на определенную «неточность в том понятии, которое, по–видимому, он (С. — Ред.) себе составил об этой философской школе». То, что С. приписывает исключительно позитивизму, справедливо в отношении целого ряда современных философских течений — позитивизма, эмпиризма и материализма, которые, хотя и разнятся в своих частных установках, все же оказываются сходны в том, что признают решение высших вопросов мысли безусловно невозможным и даже признают самую постановку их нелепою, а слово метафизика употребляют «лишь в смысле безусловного порицания, как равносильное бессмыслице». Признавая «совершенно верными» положения КЗФ, Страхов в то же время считает, что в сложившейся философской и мировоззренческой ситуации «больше всего участвовал материализм», позитивизм же и эмпиризм, «как явления несколько высокие, имели меньше влияния и в полной своей чистоте были, можно сказать, исключениями из общего правила». Поэтому господствующее «в наше время» отрицание метафизики и «высших вопросов» не следует приписывать исключительно позитивизму, но скорее царящему «позитивистическому настроению». Признавая, что «успех Гартмана поставлен автором в правильном свете», Страхов не соглашается с соловьевской интерпретацией успеха его философии. «Свойства, давшие успех Гартману, состоят не в углублении и возвышении основной мысли, принадлежащей Шопенгауэру, а скорее в сужении ее и принижении до уровня публики. Внутреннее значение Гартмана нам кажется преувеличено нашим автором». Симптомом же совершающегося в западной философии кризиса, сущность которого «заключается прежде всего в восстановлении метафизики, то есть такого познания, которого важность и самая возможность отвергается современным позитивистическим настроением», служит, по мнению Страхова, философия не столько Гартмана, сколько Шопенгауэра, ибо последний «нашел путь в область сущностей, путь более надежный и ясный, чем пути других послекантовских мыслителей <…> именно открыл ту вещь в себе, Ding an sich, которая, по учению Канта, для нас недоступна».
То же относится и к этике Шопенгауэра, которая находится «в глубокой противоположности с современным позитивистическим настроением». Страхов подчеркивает «известного рода религиозный характер» учения Шопенгауэра, поскольку именно в нем и заключается «смысл того пессимизма, которым отличается эта философия и который всего больше обратил на нее внимания, как черта прямо противная глубокому оптимистическому настроению, господствующему в наше время».
Критичное отношение С. к философии Шопенгауэра не могло встретить сочувствия Страхова, и его оценка соловьёвской диссертации звучит скорее негативно (что, напомним, не укрылось в свое время от проницательного Каткова): он упрекает С. в том, что тот «налег на отрицательную сторону задачи» и не уделил должного внимания «положительной стороне» — объяснению того, «как и откуда зародились мысли Шопенгауэра, каким образом в этом одном человеке явились понятия, совершенно непохожие на широкий и могущественный поток умственного развития, увлекавший его современников».
В книге С. Страхов видит «с внешней стороны беспорядок, а с внутренней — очевидную отрывочность»: автор часто «обрывает свою мысль или круто переходит к заключению, не давая ясного и отчетливого вывода». Однако эти недостатки все же искупаются господствующей в книге мыслью, которая «связывает все ее отрывочные части и изглаживает те случайные противоречия и неточности, которые изредка попадаются». Эта мысль, по мнению Страхова, нашла ясное, связное и упорядоченное выражение в тезисах к диссертации, которые он тут же и воспроизводит, замечая, впрочем, что известное развитие в книге С. получили лишь первые пять тезисов, остальные же лишь упоминаются.
В своей критике позитивизма Страхов оказывается в общем солидарен с С., отказываясь «считать состоятельным такое учение о познании и такие понятия о метафизике, в силу которых делается совершенно невозможным, например, понимание религии — важнейшего факта в жизни человеческой». В представлениях Конта о религии Страхов видит «грубейшее непонимание относительно важнейшего вопроса», которое «господствует в наше время»; и беда в том, что «Конт вовсе не исключение; тысячи современных книг, когда касаются этого предмета, обнаруживают такое непонимание». Однако к общей концепции развития западной философии, предложенной С., Страхов отнесся с нескрываемым скептицизмом: «Почему разум, сила обобщающая, сравнивающая, непременно должен был предаться особенной исключительности одностороннего элемента познания и иначе действовать было для него логически невозможно? Выходит, что разум нам приходится считать неразумным, что для понимания истории нам нужно выучиться понимать это противоречие. Разум не иначе будто бы может попасть на истинный путь, как доведя свои заблуждения до последней крайности, погубив до конца свои лучшие стремления и надежды, достигнув отрицания истинного познания, истинной метафизики и нравственности и некоторое время даже коснея в этом отрицании с каким–то чудовищным самодовольством. Трудно согласиться, что все это следует считать «нормальным законным переходным состоянием», что все это входит, как непременная часть, в «логически–целесообразный ход мирового развития». Если же нет, если мы не признаем, что такова глубочайшая природа самого разума, то нам придется отыскивать источник зла не в самом разуме, а в чем-нибудь другом. Где же именно искать этого источника, в чем состоит та сила, которая сбивает разум с прямого пути? Ясного ответа на этот вопрос мы не находим в книге нашего автора, не находим даже с его точки зрения, то есть как объяснение произвольного поворота разума на ложный путь. Точка этого поворота нам не указывается, и вся история философских систем представляется как однообразное движение к окончательному выводу — к отрицанию истинного знания, — выводу поэтому неожиданному и темному для читателя». Страхов усматривает такую «точку поворота» в скептических системах Декарта и Канта, «особенно утвердившего мнение о недоступности для человеческого знания истинного существа вещей»; отсюда ясна ему и исключительная роль Шопенгауэра, который «один ужаснулся кантовского скептицизма, один не захотел отказаться от метафизики».
Заканчивается статья традиционным уверением в «глубоком сочувствии», несмотря на частные расхождения, к мысли С. «о великом современном значении философского учения, основанного Шопенгауэром», и пожеланием, чтобы «знакомство с этим учением и вообще с тем глубоким строем мыслей, к которому оно примыкает <…> все более и более распространялось между истинно образованными людьми» (Страхов Н. История и критика философии // ЖМНП 1881. № 1. С. 79–115).
Последовавшие в журналах рецензии, аналитические и критические обзоры, заметки и реплики о КЗФ касались уже преимущественно самого текста названного сочинения, хотя обстоятельства диспута неоднократно воспроизводились и здесь553.
Первые журнальные отклики на книгу С. появились уже в ноябрьских номерах. ПО (где были опубликованы статьи, составившие КЗФ) сопроводило информацию о выходе книги (с заглавием «Кризис западной философии. Против позитивистов») развернутой аннотацией К. Л. Кустодиева. Отметив расхождение автора книги «с выводом тех писателей <…> которые приводят весь ход развития новейшей философии на Западе к так называемому позитивизму», рецензент рекомендует её в качестве пособия для «тех преподавателей духовных семинарий, которым приходится читать положенный в семинариях.«Обзор философских учений»», а также тем молодым людям, «которых соблазняют крайние выводы позитивной философии и в особенности крайности Гартмановой философии, под влиянием которых так легко может развиваться пагубная для личных убеждений теория самоуничтожения (самоубийства)». Главную же заслугу С. автор видит «в том окончательном выводе, в силу которого философия в дальнейшем своем развитии должна прийти в связь с учением положительной религии», и выражает уверенность, что уже «в ближайшем будущем» осуществится поворот «западной науки к Востоку, к изучению религиозного миросозерцания как дохристианской эпохи, так и эпохи христианского откровения». Путь к этому повороту, «так логически разъясненный исследованием автора, есть неизбежный путь, на который должно выйти развитие общечеловеческой мысли», и поэтому книга С. «заключает в себе много серьезного интереса для каждого мыслящего человека и, в особенности, для православного богослова» (ПО. 1874. № 11. С. 584–585; отд.: Библиографические известия, рубрика: Известия и заметки).
Пропагандирующий дарвинизм и естествознание журнал «Знание» отозвался на книгу С. пространной рецензией И. В. Лучицкого (1874, № 11–12; отд.: Критика и библиография; подпись: Fra Moriel), общий негативно–иронический тон которой обозначен уже в воспроизведении названия книги: «Кризис западной философии[.] Против позитивистов». Рецензент объясняет внимание журнала к сочинению С. тем, что оно «оказалось ученым произведением, открывшим автору его двери науки, заслужившим ему громы аплодисментов и титул «нового русского философа»» — в противном случае редакция не сочла бы достойным беседовать о нем с читателями. Но так как С. «прорвал и уничтожил преграды, разделяющие добросовестный и усидчивый труд ученого характера от обыкновенной: журнальной статьи», редакция сочла своей обязанностью «познакомить читателей с тем, каковы бывают ученые работы и за что авторов их возводят в сан философов». Поскольку КЗФ, настаивает Лучицкий, является ученым трактатом, то его автор должен основательно знать и сам предмет, и те учения, против которых выступает, и, кроме того, должен представить прочные аргументы, более состоятельные, нежели подвергаемые критике, и более основательные, нежели те, что допускаются иногда в журнальной полемике. С., с сарказмом отмечает рецензент, обнаружил именно такое знакомство с «Курсом положительной философии» Конта, «знакомство точное и обширное в такой степени, к какой нас не приучили еще работы серьезных ученых, выступающих на арену ученой деятельности с солидными, а не скороспелыми, юношескими задачками. Автор так основательно изучил книгу Конта, что цитирует ее на каждом шагу, к удивлению, впрочем, лишь первые Двадцать страниц первого тома!». Иронически перечислив критические замечания С. в адрес Конта, рецензент восклицает: «Это — первый образчик научности в обращении с разбираемым в книге учением, знакомства и изучения автором книги Конта, но и не последний! <…> Этот образчик для нас тем более важен, что, вероятно, на основании его, между прочим, книга г. Соловьева признана неоценимым и богатым вкладом в русскую науку, в русскую философию, которые, по уверению ценителей и панегиристов автора, приобретают в лице г. Соловьёва новую, свежую силу!». Особое внимание Лучицкий уделяет соловьёвской критике контовского закона трех стадий умственного развития: С. «блистательно разбил и уничтожил этот закон с помощью сражения с созданным им миражом. От закона Конта не осталось почти ничего, и аргументы Конта признаны «нелепыми», «смешными», «вульгарными» и т. д., и т. д. (полюбуйтесь, читатель, мощью молодого юношеского таланта!). Г. Соловьев объявляет, что воззрение Конта на религию ниже всякой критики (об воззрениях Конта на метафизику он считает ненужным и говорить, до того очевидно для него невежество Конта), и делает этот вывод на основании весьма сильных аргументов».
Приведя соответствующие аргументы С., рецензент ограничивается следующим комментарием: «Нет сомнения, всякий, прочитавший Конта и приведенные места из книги г. Соловьева, немедленно убедится, что г. Соловьеву достоверно известно, что хотел сказать и сказал Конт, что он вполне постиг дух и смысл учения, как убедится в тонкости научного анализа и глубине и учености критики юного мыслителя!». В заключение Лучицкий прямо обвиняет С. в неспособности к философскому мышлению и в непонимании задач науки: «Не достаточно ли и этих образцов знания и понимания автором учения, против которого направлена его книга? Разве не очевидно из этого уже одного, как велика научность нового философа? Разве нужно после этого еще продолжать беседу о книге, где на 125 стр.разгонистой печати излагается чуть не вся история философии, где читатель находит изложение учений Скота Еригены, Дунса Скота, Декарта, Лейбница, Юма, Беркли, Канта, Фихте, Шеллинга, Гегеля, Шопенгауэра, Гартмана и т. д., и т. д., изложение, где нет ничего, чего нельзя было бы найти в записках профессора? Говорить ли об философском образовании автора, обвиняющего Конта в том, что он создал свой закон, не понимая, что между наукою, метафизикой, религией не может существовать преемственного отношения, потому что они не суть вещи однородные <…> заявляющего, что философия — дело индивидуального ума, а религия — результат безличной деятельности, работы масс <…> и затем объявляющего, что философия будущего должна опираться на данные науки и что осуществление этого универсального синтеза науки, философин и религии (не однородных величин) должно быть высшею целью умственного развития? Указывать ли на логическую ясность и философский характер мысли у мыслителя, заявляющего, что одна и та же вещь может быть в одно и то же время и истиною, и ложью, что закон Конта — истина, когда идет дело об естественных (?) науках, и ложь — в случае метафизики? И такие–то труды признаются учеными! молодой юноша храбро берется за перо, не зная азбуки предмета, не только не изучивши, но даже не давши себе труда прочесть сочинения того писателя, которого мнения он разбирает с развязностью, необычайною для ученого; он храбро обвиняет в нелепостях и курьезах, изобретенных им самим, мыслителя, работавшего в той сфере, историею которой он занимается, смело утверждает, напр., что Конт считал стадии умственного развития только преемственными, когда Конт доказывает противоположное; и его не только не порицают, а, напротив, разные органы прессы возводят в звание ученого и философа. Que diable trompe–t–on ici? (Кого, черт возьми, они хотят обмануть? (фр.). — Ред.)» (№ 12. С. 1–8).
В следующих книжках «Знания» (1875. № 1. С. 1–18: № 2. С. 1–29; отд.: Критика и библиография) с подробным разбором КЗФ выступил А. А. Козлов554. Первый его «пункт несогласия» с С. относится к противопоставлению философии как «дела личного разума» разным формам «деятельности масс» — языку, мифологии, первичным формам общества, религии, а в известном отношении — и художественному творчеству.
По мнению рецензента, общая основа человеческого познания едина, т. е. познание едино в разных формах — таких как миф, художественный образ, представление божества, философское или научное положение. «Во всяком процессе познания деятелем и потом носителем его всегда бывает живое, отдельное лицо и познание общее многим лицам лишь настолько, насколько эти лица сходны, тожественны. Поэтому чем ниже развитие народа и племени, т. е. чем сами индивидуумы его наименее обособлены, дифференцированы, тем наиболее общности у них в познании. Что же касается до мифологии, языка и пр., то мы, не имея возможности ни различить долю каждого вкладчика в общее познание, ни указать на различия общего познания в индивидуумах–носителях <…> говорим огулом: «такое–то познание создано целым народом и было общим для всех индивидуумов». Далее я утверждаю, что познание одного рода постольку «не выдумано» <…> постольку не произвольно, поскольку не выдумано и не произвольно и познание другого рода. Что касается до «сознательности» познания, то тут все дело заключается в смысле, какой придают понятию «сознательность». Правда, трогать это понятие опасно, ибо можно попасть в самые глухие дебри философских контро-версий относительно сознательной и бессознательной воли: по Гартману, напр., нет ни малейшего акта или мысли, куда бы не втиралась, как посредствующий член. бессознательная воля. Но постараемся обойти глухие места. Вообще имеющим свою правомерную часть научным положением. что «язык, мифология, религия и пр. созданы не отдельными лицами, а целым народом и притом бессознательно». очень злоупотребляют и даже эксплоатируют его не для строго научных, а посторонних науке интересов. У нас этою эксплоатациею занимались довольно усердно так называемые славянофилы».
Отмечая, что потребность философа и художника одинакова и сводится к объективной истине, Козлов утверждает, что критерием «удовлетворенной потребности» является, с одной стороны, отсутствие противоречий с нормальными законами логики и природы, а с другой — индивидуальная уверенность в обретенной истине. Таким образом, Козлов полагает, что роль творца — будь то философской системы, художественного образа или религии — активная, творческая, а потому все эти духовные явления не «выдумываются», а создаются в творческом процессе. субъектом которого (в частности. религий) может быть как народ, так и отдельные лица (например. Будда, Магомет). «Кажется. г. Соловьев хочет сказать. что язык и пр. создается инстинктивно. непроизвольно. а философское познание произвольно, в смысле отчетливости. сознательности процесса действия. т. е. созидания познания. Если так. то тут окажется разница только в степени. а по существу дело идет однородно. Вполне инстинктивная деятельность. при которой не входит в сознание цель действия — хотя входят другие элементы его. принадлежит исключительно к сфере животной жизни. что же касается до человеческой деятельности. то в ней к отчетливой стороне приплетается и инстинктивная — но и только». Козлов обвиняет С. в туманности и непроясненности употребляемых последним понятий, таких как «мировоззрение» и «народ».
Второй «пункт несогласия» Козлова относится к соловьёвскому изложению философии Шопенгауэра. Козлов считает, что С. неправомерно приписывает Шопенгауэру тезисы об «олицетворению» метафизической воли и о смешении с ней индивидуальной воли. Ошибку С. он объясняет непониманием того, что «для Шопенгауэра воля вовсе не была метафизической сущностью, а се проявлением в мире», что очевидно, поскольку Шопенгауэр отличает понятие «воли» от понятия «вещи в себе» как абсолютно непознаваемой из–за непроявляемости в мире. Воля же не исчерпывается волей индивида, поскольку едина и в индивиде, и в камне
Второе противоречие, найденное С. в философии Шопенгауэра, по мнению Козлова. тоже объясняется недоразумением. С. утверждает, что Шопенгауэр считает источником страданий особи факт противостояния ей «мира, противоречащего ее внутренним стремлениям». тогда как, по мнению рецензента. корень страдания особи — «в том, что существуют эти самые стремления, что есть нужда, потребность в мире». При этом Козлов признает, что С удалось дотронуться до «ахиллесовой пяты» Шопенгауэра: действительно неясно, как воля. являющаяся по существу только хотением себя. самоутверждением, может перестать хотеть, потерять свою непосредственную природу.
Третий пункт «великого недоумению» вызван отношением С. к философии Гартмана. Отметив общий вывод С. об отсутствии «положительных результатов» западной философии как в рационалистических, так и в эмпирических се направлениях. Козлов считает безосновательным утверждение автора К3Ф о положительных результатах синтетической философии Гартмана: «Следовало бы г. Соловьеву показать, как именно сделано это Гартманом, а для того изложить весь ход мышления Гартмана обстоятельнее и подробнее, чем это сделано, а также выяснить отношения его ко всем предшественникам. Действительно, кажется странным, что г. Соловьёв, который, по–видимому, опирает на Гартмане свою собственную философию, посвятил ему в разных местах своей диссертации счетом Двенадцать страничек, почти половина которых занята опровержением «нелепостей, алогизмов и противоречий того же Гартмана». Это тем более странно, что г. Соловьев отвергает главные и существенные выводы гартмановской философии. При этом обстоятельстве, кажется мне, следовало бы г. Соловьеву не ограничиваться одним голословным указанием, что Гартман впал в нелепости и алогизмы, потому что, мол, это хронический недуг западных мыслителей впадать в оные». Возражение С. против выводов Гартмана кажется Козлову тем более странным, что С. говорит о прочном эмпирическом фундаменте философии немецкого мыслителя.
Козлову кажется несообразным то обстоятельство, что С., отрицая указанную Гартманом цель мирового процесса, все же считает его рассуждения о целесообразности этого процесса справедливыми и доказательными. Если целью мирового процесса, согласно С., является царство духов, а не гартмановская Нирвана, то «о верности и бесспорности гартмановских доказательств целесообразности процесса и речи быть не может». Возможность «доказательства целесообразности процесса без предположения той или другой цели» представляется Козлову немыслимой, и он предлагает «предоставить Гартмана его собственной судьбе, а доказать царство Духов как цель от себя». Неверной считает Козлов и заключение С. о том, что в философии Гартмана мировой процесс в целом должен перейти в чистое ничто, ведь «гартмановская Нирвана есть только относительное ничто: по окончании процесса у него остается субстанция с потенциальной волей и чисто–сущей идеею, т. е. опять–таки та же Ding an sich». Несправедливы, по мнению рецензента, и другие возражения Гартману. Например, С. «упрекает Гартмана в том, что он «утверждает волю и представление (идею) предшествующими действительному бытию мира». Да как же ему быть–то? Ведь если их не мыслить так, то нужно допустить вечность мирового процесса, а это, по Гартману, решительно невозможно. Ведь тогда пало бы понятие развития». Таким образом, утверждает рецензент, неясно, «какая надобность г. Соловьёву непременно опирать свою собственную философию на Гартмане и для этой цели урезывать Гартмана, выкидывать его алогизмы и вообще подсовывать ему то, с чем Гартман сам никогда бы не согласился и что из него никак не следует».
Что же касается общих выводов соловьёвской диссертации, то Козлов убежден, что «они просто падают с неба», не имея никакого основания в философии Гартмана, и, более того, «представляют нечто неуловимое для понимания». В заключение Козлов резюмирует сказанное в трех тезисах: «1) Г. Соловьев положил в основу своей диссертации ложное убеждение, что философия и религия имеют один и тот же предмет, и на основании этого мнения в целой книге представил все философское движение чем–то по существу ненужным и бесполезным. 2) Г. Соловьёв решительно ничем не доказал подлинной связи своих убеждений с философиею Гартмана, ибо последняя в своих выводах решительно не имеет ничего общего с последними философскими выводами самого автора «К. З.Ф.» Так как философиею Гартмана никакого кризиса западной философии не выражается и так как для философских убеждений самого г. Соловьева оснований никаких не предложено, то отсюда следует, 3) что «Кризис западной философии» есть только продукт воображения его автора».
В первом номере ЖМНП эа 1875 г. появилась давно ожидаемая С. пространная статья Владиславлева, очевидно воспроизводящая его выступление на диспуте.
Отмстив немногочисленность «наших философских сил», усугубленную недавней потерей отца Сидонского и Юркевича, Владиславлев выражает удовольствие по поводу появления «молодого и даровитого философа, неожиданно и так кстати являющегося на помощь делу науки. <…> Познакомившись с его трудом <…> мы пришли к убеждению, что он есть новая, молодая, но серьезная философская сила». Похвалив «большую философскую начитанность», «гибко развитый ум» и молодость С., Владиславлев сообщает, что его диспут и экзамен на степень магистра философии «произвели самое выгодное впечатление на всех присутствовавших на них». Сочинение С. характеризуется здесь как «плод внимательного изучения философских учений нового времени и серьезной работы над глубокими и труднейшими философскими вопросами».
Пересказав основное содержание КЗФ, автор статьи выражает похвалы «живому, простому и легкому языку» сочинения, способности С. «легко обходиться существующим запасом русских слов и оборотов»; трудность же «понимания некоторых страниц» обусловлена тем, что «сочинение вообще касается высших и труднейших частей философии, требующих от читателя известной подготовки». К недостаткам языка Владиславлев относит то, что «он по местам несколько резок».
Владиславлев особо подчеркивает раннее, с точки зрения возраста, знакомство С. «с главными философиями не по руководствам из вторых рук, но из первых источников», а также стремление С. стать к западным философским системам в независимое отношение: «Обзор его есть не только исторический, но и критический». Достойны похвалы и меткость соловьёвских замечаний на систему Гегеля, удачность указаний на «недостатки эмпирии» и самостоятельное, хотя и сочувственное, отношение к Шопенгауэру и Гартману: «Он делает важное видоизменение в их основных взглядах на сущее, вместо абстрактных гипостасей воли и представления полагая конкретное существо и отсекая от их систем те части, которые дают им пессимистический характер». Все это дает основание «с удовольствием <…> приветствовать такого нового деятеля философии».
Переходя к конкретным возражениям, Владиславлев подчеркивает, что различие в их с С. взглядах не является родовым, но касается только некоторых частных убеждений. Автор прежде всего не согласен с взглядами С. на схоластику как на борьбу между разумом и верой: «Никто из философов второй половины схоластического периода не решался провозглашать исключительное значение разума, и в их умах мирно уживались истины разума и веры. Г. Соловьев наметил момент логического и исторического развития отношения разума к вере в периоде схоластики. Но очевидно, что трудно приложить их к самым историческим фактам, тем более, что, по словам автора <…> умы сильные и последовательные сознавали и высказывали ложность авторитета и исключительную истинность разума еще в начале периода схоластики. К какому же времени и к кому следует отнести первые два момента? Да и сам Эригена не есть ли представитель не столько схоластики, сколько восточных влияний и интересов». Более категоричен Владиславлев в оценке представления С. о сущности новой философии как борьбы разума с внешним бытием: «Если мы и не соглашаемся, чтобы сущность схоластики состояла в борьбе разума с внешним авторитетом, все же мы допускаем возможность такой борьбы. Разум и вера в сущности суть два авторитета, и естественно, что между ними, как хозяевами одного и того же дома, может возникнуть борьба. Но каким образом возможна борьба между разумом и бытием? Неужели о естествоиспытателе, который в лаборатории изучает бытие, уместно было бы сказать, что он борется с ним? О философе, исследующем бытие, также нельзя сказать, что он борется с бьтием, как нельзя сказать о психологе, изучающем самого себя, что он борется с самим собою. Да и не будет ли это определение locus topicus (общее место (лат.) — Ред.): ибо о всяком философе, древнем и новом, о греческой философии так же, как и о западноевропейской, можно сказать, что они боролись с бытием; ибо они изучали, объясняли его».
Отметив неоправданное невнимание С. к Мальбраншу и высказав ряд замечаний по поводу трактовки С. некоторых идей Декарта и Лейбница, Владиславлев не соглашается с соловьёвской критикой учения Гегеля как «системы одних понятий без субъекта», поскольку абсолютное Гегеля «есть саморазвивающийся субъект, переходящий в своем творческом предметном мышлении от одного понятия к другому, как бы от одной ступени к другой, побуждаемый к этому движению и саморазвитию противоречием и снимающий его каждый раз в новом высшем понятии. Что Гегель чаще говорил о саморазвивающейся идее, понятии, чем о субъекте, — это произошло оттого, что его внимание, действительно, сосредоточивалось более на процессе саморазвития, чем на субъекте его, что он не отделял абстрактно субъекта от его развития, мышления; оттого он мог его именовать творческою идеей, понятием и т. под.»
Рецензент признает остроумие, проявленное С. при установлении логической и исторической связи между гегелевской философией и последующими философскими и социальными учениями, однако считает, что «философски говоря, логически общего между материализмом и гегелевским учением только одна черта — та именно, что и тот и другое суть монистические системы. Материалистам так же легко было бы находиться после Спинозы, Джордано Бруно, как и после Гегеля. Не Гегель довел Ноака и других до материализма, а скорее вопрос, поставленный после Гегеля умами: неужели бытие есть только познание, мышление и более ничто? Подобные выведения уже потому неудобны, что они перепутывают исторические связи и отношения учений. Так, эмпирия и материализм существовали и до Гегеля, и о некоторых из его последователей справедливее сказать, что они примкнули уже к учениям существовавшим, чем во второй раз открывали Америку. Позитивизм, тот именно, который имеет в виду автор (Конта, Милля, Спенсера), не развился из материализма, но каждая форма его — французская и английская — развивалась вследствие особых местных условий».
Завершая разбор историко–философской части книги, Владиславлев приходит к выводу, что С. все же не дал достаточно разностороннего разбора учения позитивистов. «Различные направления в среде их остались недостаточно выделенными, и как-то странно видеть постоянно в одной компании Конта Милля и Спенсера. Строгое суждение о них является даже неожиданным после того, как сам автор <…> признал, что философская мысль в моменте позитивизма пришла к несомненным и великой важности результатам. <…> Противоречие между позитивистами и автором начинается там, где они начинают определять, как знание приобретается, как далеко можем мы простирать свои заключения и т. д. <…> Некоторое сходство взглядов на истинно сущее, хотя бы и отрицательное, обязывало автора далее повести анализ позитивизма и показать несостоятельность его положительных взглядов на познание, неудовлетворительность его объяснений происхождения так называемых индуктивных законов и т. д. Каковы бы ни были эти взгляды, но позитивистов нельзя валить зауряд с грубыми эмпириками, наивно предполагающими, кто в опытах и наблюдениях своих они открывает истинное бытие».
Рецензент рекомендует автору обратить внимание на недостаточную развитость его теории познания, особенно в части объяснения всеобщих индуктивных законов. Он полагает, что С. смешивает отношение основания к следствию с отношением причины к действию. «Я полагаю, что и с точки зрения автора необходимо различать эти два рода отношений. Мы в состоянии вообще понять, почему из основания логически необходимо вытекает следствие, но никто не скажет, почему такое, а не другое действие производится причиною. Камень, увлекаемый тяжестью, летит прямо вниз; почему не в бок, не вверх — на это логических оснований нет. <…> То же самое видно и на примере, приводимом автором. Ignoti nulla cupido (о чем не знают, того не желают (лат). — Ред.) — известно с давних времен. Но разве необходимая связь воли с представлением может быть выведена из понятий о них?»
В заключение Владиславлев по сути подвергает сомнению окончательные выводы С., что, как было показано, дало основание присутствовавшим на диспуте писать о непоследовательности в его оценке диссертации С.: «Мы видим, что он (С. — Ред.) признает односторонность обоих направлений на западе <…> Казалось бы, что трудно наперед предсказывать, отжило ли или нет известное направление. Что в данную минуту мы не в состоянии указать пути, по которому известные школы могли бы двигаться далее, — это не есть еще доказательство, что они перешли уже в область прошедшего. Никто не решится утверждать, что все возможные направления в рационалистическом или эмпирическом духе уже исчерпаны>>. Противоречивыми находит рецензент и этические выводы С.: «Отвергая неопределенную волю, как неудовлетворенное стремление, <С.> отвергает и возможность для нее страдания, а вместе с тем и отбрасывает весь пессимизм как Шопенгауэра <, так> и Гартмана. Он предполагает, что последняя цель достигается только совокупностью существ посредством абсолютно целесообразного хода мирового развития и что концом его будет уничтожение исключительного самоутверждения частных существ в их вещественной розни и восстановление их как царства духов. Но понятие страдающей воли у вышеупомянутых философов имело и свои выгоды. Оно объясняло вообще факт чувствований, область явлений сердца. Что же поставит автор в своем конкретном всеедином существе на место страдания? Или же оно останется только с атрибутами представления и воли? Не будет ли это уж очень холодное и слишком бессердечное существо и вместе с тем не заложатся ли основы пессимизма, которого, по–видимому, желал избегнуть автор? Самый метод, которым автор дошел до предположения всеединого существа, соединяющего в своей сущности волю и представление, не требует ли допущения в нем чего–нибудь похожего на чувство? Ведь во внутреннем опыте мы находим себя не только вопящими и представляющими, но и страдающими, и радующимися. Бессердечное существо в состоянии ли, наконец, дойти в мировом своем развитии до восстановления царства духов, до уничтожения исключительного самоутверждения частных существ, то есть до осуществления блага: ибо ему решительно было бы равно кончить мировой процесс увековечением зла или бесконечным страданием всего утверждавшего свое отдельное существование?»
Завершив критический разбор книги, Владиславлев посчитал необходимым защитить С. от газетной критики, которая не преминула использовать замечания оппонента для нападок и насмешек над молодым философом: «Г. Соловьев не должен смущаться, что фельетонная литература отнеслась к нему недоброжелательно, что его диспут послужил поводом для желчных выходок против его личности и убеждений. Все бывшие на его диспуте вынесли самое выгодное мнение о диспутанте; всякий добросовестный свидетель его должен был сознаться, что с даром слова диспутант соединяет живую энергичную мысль, скорую на ответ всякому вопрошающему. Я лично, как главный возражатель г. Соловьёву, должен теперь публично сказать, что вполне удовлетворен его ответви, обличавшими в нем столько же знание дела, сколько и остроумие мысли, что хотя я остался при своих взглядах на предметы разноречия, но, как на диспуте говорил, так и теперь скажу, неправильности, как упомянутые мною на диспуте, так и те, которые указывается в этой статье, не суть ошибки в собственном смысле, а скорее результат некоторой односторонности взгляда, происшедшей из весьма похвального источника увлечения философией. <…> Печальна газетная полемика, затеянная против автора, только в одном отношении: именно она свидетельствует, как много есть у нас людей, которые не умеют переносить взглядов, несогласных с их убеждениями, и не в состоянии ценить новых, являющихся в литературу и науку, свежих сил» (Владиславлев М И. Кризис западной философии. Против позитивистов. Владимира Соловьёва// ЖМНП. 1875. № 1. С. 247–271).
С самого начала 1875 г. в среде либеральных и народнических публицистов у С. складывается устойчивая репутация реакционного философа славянофильского толка, пиетиста и противника научного знания, пользующегося к тому же открытым покровительством деятелей консервативной катковской группировки. Так, анонимный обозреватель выходившего в Лондоне под редакцией П. Л. Лаврова журнала «Вперед» в полемике с князем Черкасским называет С. «молодым пессимистом» и «молодым буддистом», ставит его имя в один ряд с именами Ф. В. Булгарина, Ивана Яковлевича555, М. Н. Каткова, Д. А. Толстого, В. П. Мещерского и др., олицетворявших реакционное направление в политике и общественной мысли (1875, 15 янв. № 1; рубрика: Двухнедельное обозрение). Естественно, что такая репутация значительно укрепилась после выступления С. против Лесевича со страниц катковского РВ. Особое беспокойство и негодование вызывало то обстоятельство, что за свое сочинение С. был удостоен степени магистра, т. е. утвержденной государством ученой степени, и занял кафедру философии в Императорском университет556. Соответственно либеральная — и особенно народническая — печать продолжала в течение нескольких лет поминать диспут С. — часто в связи с очередным университетским диспутом и в обычном раздраженно–ироническом тоне.
Так, в хронике текущих университетских защит, к философии отношения не имеющих, А. А. Головачев, вспомнив о диссертации С., выступил в защиту Конта от соловьёвских обвинений в том, что «мыслитель этот не сделал ничего в области философского мышления и что за его школой не может быть признано в настоящее время никакого научного значения». Признавая необходимость религиозного чувства и даже «вполне сочувствуя религиозному направлению г. Соловьева», хроникер не может понять, «как человек, имеющий какое–нибудь понятие о науке, может смешивать два совершенно различные проявления человеческого духа», поскольку «религия говорит чувству и требует безусловной веры, тогда как наука стремится к знанию и не может принять ничего на веру». Поэтому Головачёв отказывается признать в С. «человека науки, для которого религиозные воззрения, составляя особый мир, не могут мешать свободе его научных выводов», и возмущается решением петербургского университета увенчать «дипломом магистра человека, представляющего ему горячечный бред вместо ученого труда» (03. 1875. № 8. С. 228–229; отд.: Современное обозрение: Мысли вслух; подпись: А.). Аналогичным образом и рецензент «Дела», откликаясь на сочинение А. Незеленова о журналах Н. И. Новикова, представленное в качестве магистерской диссертации, сетуя на общий низкий, по его мнению, научный уровень современных диссертаций, также вспоминает о событиях годичной давности и подвергает осмеянию автора К3Ф, согласно которому «история умственного развития Европы кончилась таким кризисом, после которого Западу остается только пасть к ногам М. П. Погодина и умолять его научить уму–разуму» (Дело. 1875. № 11. С. 42).
Впрочем саркастические голоса в адрес С. нередко раздавались и без видимого внешнего повода: так, в отклике на книгу О. Е. Левина «Единство физических сил с точки зрения гипотезы непрерывного творчества эфирных частиц на границах пространства» (СПб., 1877) анонимный рецензент, очевидно намекая на С., хотя и не упоминая его по имени, иронизирует по поводу некоего «доморощенного нашего философа», который, «размышляя над успешным ходом продажи сочинений Гартмана, проникается идеей величия философии бессознательного и приходит к убеждению, что философия эта преодолела все другие философии и ныне единодержавно господствует над умами во всей Европе» (03. 1877. № 3. С. 91— 92)557.
Журнал «Дело» выступал с наиболее последовательной и бескомпромиссной критикой С. как автора К3Ф в многочисленных статьях П. Н. Ткачева (печатавшихся под различными псевдонимами) С. упоминается в одном ряду с Н. Я. Данилевским, Владиславлевым и Страховым как пример «умственного убожества» (Роль мысли в истории // Дело. 1875. № 9. С. 78; отд.: Современное обозрение). Ткачев видит в С. «духовное детище Юркевича и приснопамятного Ивана Яковлевича московского» (О пользе философии // Там же. 1877. № 5. С. 68; отд.: Современное обозрение), называет автора «пресловутой» диссертации «неким юродствующим российским философом Иваном Яковлевичем» (Кладези мудрости российских философов // Там же. 1878. № 10. С. 16; отд.: Современное обозрение). Даже в полемике вокруг «Критики отвлеченных начал» «наш московский мудрец» С. воспринимается Ткачевым прежде всего в качестве автора К3Ф, полагающего «естественным исходом» для переживающей кризис научной философии «слитие ее с фантастическою, индийско–теологическою метафизикой». Идея С. о стремлении западной философии к «возрождению и обновлению научного мышления в мышлении метафизическом и теологическом» представляется Ткачеву «предвзятой», «извращающей факты современной действительности»; Ткачев недвусмысленно намекает на политическую подоплеку быстрой научной карьеры С.: «А между тем автор «Кризиса» признан «учеными людьми» патентованным философом, чуть ли даже не доктором от философии, и сам Катков давно уже возложил на его «умную» голову славные лавры (правда, несколько поблекшие) приснопамятного Юркевича» (Утилитарный принцип нравственной философии // Там же. 1880. № 1. С. 9; отд.: Современное обозрение).
Похоже, что у редакции выходившего под предварительной цензурой издания были основания подозревать власти в покровительстве С.: так, в нем готовилась к публикации, но не была пропущена цензурой пародия на нашумевшую диссертацию, подписанная «Владимир Синицын» (РО ИРЛИ. Р. 1. Оп. 25. Ед. хр. 46. Л. 1, 2), гранки которой сохранились. Воспроизводим эту пародию полностью:
ФИЛОСОФИЯ ОДУРИТЕЛЬНОГО (NAREN-PHILOSOPHIE) (Магистерская диссертация юного философа самой последней формации)
ГЛАВА I
Вольное стремление ума к познанию последних оснований и законов, к отысканию направительных, всеобъемлющих начал, или, по более истинному выражению, к отысканию признания в качестве абсолютного всеначала, всеединого духа, как источника и владения всех абстрактных сущностей и гипостасей — вот что составляет великое море познания, космос ведения, именуемый философией. Влечение к философии есть принадлежность человеческой бессмертной сущности, являющееся, как полагать надо, несознательным отголоском пребывания этой сущности в тех общественных зонах, где носилась она до момента своего конкретного оформирования в сугубные (так! — Ред) слияния тела и души Человеку врождено не только расположение, но и определенное побуждение любомудрствовать о духе всеначальном и о душе, о природе и общежитии по вечным идеям истинного и благого, изящного и справедливого и находить материю и пищу для познавательных сил, для великих предчувствий и потребностей.
Цель философии есть предшествующее всякому размышлению непосредственное созерцание единого, высочайшего абсолютного всеначала и всеконечия, видение чистого, духотворного света, сопряженное с неописанным блаженством и владычеством над всею вещественною природою. Необходимое приготовление к тому есть восторг или восхищение, доводящее до духовного одурения, кое отметает всякое воспящение (так! — Ред.) к вознесению от чувственного к сверхчувственному, от вещественного к сверхъестественному, от естественно–разумного к неестественно–неудоборазумеваемому. Бесконечно–всеначальный дух есть первоначальное, простое, самодовлительное, ничем не определенное бытие и в то же время безусловное несуществование, полное снятие всякого разумного смысла Ему не свойственно никакое сказуемое; оно ни самостоятельное существо, ни случайное, ни мысль или движение, ни разум или воля, или жизнь, непостижимое ни для какого понятия человеческого — оно средоточие, центробытие Всесовершенное, самодовлительное, всеконечие всеначальное как бы разливается, порождая ближайшее к себе совершенное, но конечное невещественно–вещественное; из оного невещественно–вещественного произникает (так! — Ред.) одурение, первый ум (…)558, который, созерцая в едином всеначале–всеконечии чистую возможность, определяет ее в действительную вещь (…) или порождает в себе все удобовообразимое беспрерывным действием мыслей и, следственно, духовно–абстрактно–восхитительно–одуреванием все души (особенно души философов), все формы–безформы всех вещей, весь умственно–одурительный трансцендентальный мир, подобно как началоположение содержит в себе все производные истины, от него отличные, но не отделенные, ближайшие около средоточия или центробытия Из восхитительно–одурительного начала проистекает переменяющая последования мира вещественного сила, коя постепенным процессом самодовлительности долженствует в окончательно–конечном воздействии на мир.
ГЛАВА II
Истинность сего вытекает из доказанной истинности основного метафизического принципа, по которому истинно сущим, абсолютным первоначалом и концом всего существующего утверждается всеединый дух и всеконечно–всеначальное первоначало. Очевидно в самом деле, что при этом принципе то существование, в котором дана прямая противоположность истинно сущего — разрозненная особность отдельных существ, которое основано на внешней вещественной определенности. в котором истинно сущее является как нечто другое, чуждое и неизвестное. открываемое только при величайших усилиях умозрения, то существование, в котором настоящая действительность принадлежит частным, относительным явлениям, а истинно сущее, всецелый дух принимается за пустой призрак или же за мертвую субстанцию. — существование, которое основано на обмане представлений, — а таково именно наше действительное существование и весь наш реальный мир, — такое существование, разумеется. должно быть признано за неистинное, за нечто такое, что не Должно быть, и настоящею ценою является снятие его исключительности и чрез то восстановление истинного отношения между всеобщим и абсолютным началом и его частными проявлениями.
ГЛАВА III
Но конец мирового процесса, во–первых, не может быть безусловным уничтожением всего существующего. потому что абсолютно–всеединый дух одурительного, совершенно не подлежащий времени, не может сам в себе определяться временным процессом. — следовательно, он остаётся в своем абсолютном бытии неизменно как до мирового процесса, так и во время его, и после него, — следовательно, процесс этот и его конечный результат имеют значение только для феноменального бытия, для мира реальных явлений. Но, во–вторых, и для этого мира конец процесса не есть уничтожение в безусловном смысле, потому что абсолютным началом признана ведь не абстрактная сущность, не пустое единство, а конкретный, всеединый всеобъемлющий и всеодуряющий дух, который не относится отрицательно к другому, к частному бытию, а, напротив, сам его полагает: поэтому в конце мирового процесса снятие наличной действительности есть уничтожение не самого частного бытия, а только его исключительного самоутверждения, его внешней особенности и отдельности; это сета уничтожение не мира явлений вообще, а только явлений вещественных, механических, того чудовищного призрака мертвой внешней реальности, вещественной отдельности, — призрака, который в сфере теоретической уже исчез пред светом философского идеализма (сменившим мутный свет материальный), в сфере же практической действительности исчезнет в завершении мирового процесса Последний конец всего, таким образом, не Нарвана (так! — Ред), а, напротив, царство духов, как полное проявление всеединого одуряющего–всеконечно начального.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Таким образом, оказывается, что эта новейшая философия одурительного с логическим совершенством формы соединяет в себе полноту содержания мистических созерцаний Востока. Опираясь, с одной стороны, на данные метафизики, эта философия, с другой стороны, подаёт руку бессмыслице. Ура! Аминь.
Магистр философии Владимир Синицын559.
В позднейшем мемуарном очерке С. вспоминал: «Моя юношеская диссертация, а также вступительная речь на диспуте <…> доставивши мне succès de scandale (скандальный успех (фр.). — Ред.) в большой публике и у молодежи, вместе с тем обратили на себя внимание «старших»: Каткова, Кавелина, Погодина и особенно последних представителей коренного славянофильства, к которому в некоторых пунктах примыкали мои воззрения» (Соловьёв В. С. Из воспоминаний. Аксаковы // Сочинения. 2. С. 656). Однако, как видим, за исключением газетных заметок Погодина и Страхова, никто из признавших С. «своим)) не выступил публично в защиту идей, сформулированных в КЗФ. Лишь в конце 1875 г. в «Домашней беседе)) — издании маловлиятельном, но открыто занимающем консервативно–охранительную позицию, появилась серия статей, содержащих пространный ответ многочисленным газетно–журнальным критикам С.
Автор (скрывшийся за криптонимом Н П-в) начал с констатации того обстоятельства, что даже замечательные произведения, но лишенные «закваски материализма, тотчас же по появлении на свет «известного сорта гаерами выставляются перед публикою как произведения смехотворные, авторы которых обскуранты, одержимые мракобесием; потому что все в христианском смысле достохвальное этими гаерами называется мракобесием». В этом обозреватель видит главную причину, по которой «фельетонные скоморохи» постоянно осыпают насмешками РВ, «Гражданин», «Домашнюю беседу», а также диспут С. Отказываясь от полемики с теми «газетными скоморохами», которые, подобно «Букве», попросту еще «не доросли до того, чтобы судить о таких серьезных вещах, как диссертация» С., рецензент в то же время «не может пройти молчанием» статью Н. К. Михайловского, «силящегося стать на степень критика серьезного, правдивого и достаточно сведущего по части той специальности, которая обсуждалась диссертацией г. Соловьёва». Автор последовательно отвечает на многочисленные «недоумения)) Михайловского по поводу поведения магистранта на диспуте; в частности, он считает совершенно справедливым различное отношение С. к официальным и приватным оппонентам: «В самом деле, философ христианского направления, каким выказал себя г. Соловьев, мог ли равнодушно и сдержанно беседовать с таким мыслителем как г. Лесевич, который до мозга костей пропитан лгущей ученостью? Конечно, не мог). Также обозреватель считает С. вправе не знать «писателя Г. Вырубова, который вместе с Э. Литтре редактирует журнал позитивистов»: «Мы могли бы указать и у себя на таких редакторов, которых разве в шутку можно назвать писателями. Следовательно, можно знать орган позитивистов и то, что его редактирует Вырубов, и всё–таки не давать ему имени писателя. В самом деле, пусть позитивисты скажут, что такого самостоятельного произвел, по части позитивизма, Вырубов?»
Убеждение же С. в том, что конечная цель и высшее благо достигаются совокупностью существ путем логически необходимого и целесообразного хода мирового развития, в конце которого наступает уничтожение вещественного мира как такового и восстановление его как царства духов, естественно оказывается неприемлемым для всякого позитивиста. Однако рецензент напоминает Михайловскому, что «касательно материи, существуют два противоположные мнения»; материалисты считают, «что материя существовала всегда и неуничтожима; а христиане хотя не отвергают неуничтожимости материи естественными силами или человеческими средствами, однако верят Библии, которая говорит, что материя не вечна, а создана Богом. Но что создано, то есть, что получило начало бытия, то может получить и конец чрез Того, Кто сказал: Да будет свет».
В заключение первой статьи анонимный автор, в пику Михайловскому, выражает удовлетворение реакцией присутствовавшей на диспуте публики: «Публика <…> рукоплескала. Что ж это такое? По мнению г. Михайловского, это значит поголовное невежество православной Руси, заставившее его воскликнуть: «Русь, куда ты идешь?» В самом деле, вместо того, чтобы идти на выучку к Литтре и его русским последователям, Русь упирается и даже начинает выпускать из среды своей такую молодежь, члены которой не стыдятся публично заявлять свое несогласие с выводами позитивизма. Да, есть от чего в отчаянье прийти! Ведь г. Соловьева нельзя ославить человеком отсталым; это мыслитель молодой, в полном ходе к более зрелым произведениям, готовящим позитивизму не одно еще поражение. Впрочем, нам кажется, что сетования г. Михайловского напрасны: партия лгущей учености всегда была и в настоящее время есть сильнее адептов науки истинной. Несмотря на таких христианских мыслителей как г. Юркевич, который, по собственному сознанию г. Михайловского, был осмеян последователями материализма; несмотря на отрадное явление из среды молодежи таких здравых мыслителей, каким выказал себя г. Соловьёв, всё–таки позитивизм продолжает вербовать под свое знамя недоразвитые умы, увлекаемые на ложный путь такими людьми, которые ждут не дождутся царства позитивизма, ренанизма и дарвинизма. <…> Что касается до рукоплесканий публики диспутанту, то порыв этот в пользу здравых идей действительно знаменателен. Видно, проявляется в среде общества мысль, что наши доморощенные философы, сбитые с толку западными материалистами, кормят своих соотчичей грязью. Да, по всему заметно, что все материалистические сумасбродства, являющиеся ныне под видом последних выводов науки, начинают обществу надоедать, а трезвые идеи мыслителей, не зараженных проказою позитивизма, делаются более и более любезными; и дай Бог, чтобы настало поскорее время, когда разглагольствия философов, чающих скорого разрушения ортодоксии, награждались бы заслуженным презрением» (Н. П-в. Наши критики: Статья первая // Домашняя беседа. 1875, 18 окт. № 42. С. 1098— 1103; отд.: Блестки и изгар).
Следующую статью тот же ангор посвятил полемике с журналом «Знание». Бегло коснувшись статьи Лучицкого — «критикан, подписавшийся под статьею: «Fra Moriel», не приводя из диссертации ни одного полного, законченного рассуждения, нашпиговал свою жалкую статейку вопросительными и восклицательными знаками и, добавив их своими посильными рассужденьицами, в которых не доберешься смысла, чай думал про себя: «да и отделал же я юного философа!»», — Н. П-в переходит к сочинению А. А. Козлова, оценивая его как «труд почтенный, к которому невольно питаешь уважение». Однако несмотря на то, что Козлов «разбирает диссертацию обстоятельно и строго», его возражения на КЗФ всё–таки довольно шатки: хотя Козлову и кажется, что С. не прав, когда утверждает, что «религия не может быть вьдумана», на самом деле это не так. «Мы согласны с г. Соловьёвым, — заявляет Н. П-в, — и уверены, что религии не составляют человеческой выдумки, точно же, как и идея о Боге. Религия истинная дана от Бога; религии ложные происходят от внушений духа тьмы, а не вследствие выдумок человеческих. Все, что мы знаем об идолопоклонстве из Ветхого Завета, удостоверяет нас в этой истине. Мы, с своей стороны, не можем, по поводу мнения г. Козлова о релизах, не заметить, что религия магометанская отнюдь не может считаться изобретением Магомета уже и потому, что она представляет собой подражание, или точнее, искажение религии иудейской и частично христианской. Стало быть, Магомет не выдумал религию свою, а исказил чужие. Но мы не думаем, чтобы сии последние г. Козлов причислял к выдумкам человеческим».
Значительная часть статьи была написала, как специально отмечает её автор, после появления второй части работы Козлова, которая, с одной стороны, не везде выдерживает серьезный тон первой, но, с другой стороны, объясняет причину, в силу которой статья Козлова не нравится редакции «Знания» (см. здесь же, примеч. 19): «Г. Козлов, как до очевидности ясно из его рецензии, не только не поклонник лгущей науки, но еще и человек довольно отсталый, не придерживающийся материалистических премудростей, проповедуемых «Знанием». Он верит в чудеса и — о верх отсталости! — усматривает в ходе мировых событий исполнение пророчеств!..» (Н. П-в. Наши критики: Статья вторая // Там же. 25 окт. № 43. С. 1121–1126).
Диспут С., последовавшие газетные отчеты и отклики, многочисленные рецензии на его книгу и острополемические статьи в периодике сделали его магистерскую диссертацию заметным событием не только (и не столько) научной, но и общественной жизни российских столиц 1874–1875 гг.: много лет спустя П. Мокиевский передавал рассказ Лесевича о том, что диссертация С. «долго была темой для бесед в образованном обществе» (Голос минувшего. 1913. № 9. С. 286), а имя автора КЗФ получило с тех пор широкую известность. Так, Цертелев вспоминал: «Выступление <…> молодого философа с диссертацией, направленной против позитивизма, являлось не только неожиданностью, но и неслыханной дерзостью, и когда вслед за тем Владимир Соловьёв получил кафедру П. Д. Юркевича, он сразу стал в Москве знаменитостью. Редакции искали его сотрудничества, дамы наразрыв приглашали его на чашку чая, а литературные противники старались облить помоями» (Цертелев Д. Н. Из воспоминаний о Владимире Сергеевиче Соловьеве // СПбВед. 1910, 21 сент. № 211).
Сюжет с соловьёвским диспутом нашел отражение даже в текущей беллетристике: во всяком случае именно так был воспринят эпизод в романе В. Г. Авсеенко «Млечный путь»560, в котором герой, князь Юхотский, подобно С., своей защитой вызывает гневную реакцию среди позитивистов. На этот факт очевидно указывал в несохранившемся письме к своему другу Цертелев, о чем можно судить по ответному письму С., написанному осенью 1876 г.: «Роман Авсеенко «Млечный путь» просматривал, но сходства с собою не нашёл; только диспут героя имеет нечто общее с моим диспутом» (Письма. 2. С. 240).
КЗФ на многие годы определил и идейную репутацию С.: либерально–демократическая общественность видела в С. врага научного прогресса, преемника славянофилов и охранителя государственного строя; в консервативном лагере, радушно принявшем молодого философа, на С. возлагались большие надежды как на сильного борца с широко понимаемым «Западом» — атеизмом и католицизмом в религии, позитивизмом и материализмом в философии, конституционализмом в государственном устройстве, — защитника православия, поборника славянского объединения и т. д. Такая репутация определила и литературную судьбу С. на ближайшее десятилетие; в эти годы он сотрудничал в печатных органах, придерживающихся чётких общественно–политических установок: РВ и МВеД. М. Н. Каткова, «Гражданине» князя В. П. Мещерского, «Руси» И. С. Аксакова и др.
На протяжении всей жизни С. серьезно относился к своему юношескому сочинению: так, в 1883 г. он рекомендует В. П. Федорову читать только три работы: КЗФ, «Критику отвлеченных начал» и «Чтения о Богочеловечеетве» — в качестве «сочинений, имеющих подготовительный характер» (Письма. 3. С. 6). Примечательно, что С. предлагает читать свои работы в хронологическом порядке, подчеркивая этим осознанность собственного духовного развития этого периода — во всяком случае, до начала 1880‑х годов. Если учесть, что С. считал «Критику отвлеченных начал» «предварительным обоснованием положительных начал», то КЗФ можно рассматривать как первый подход к нему. О том, что С. считал КЗФ принципиально важной составляющей своей философской системы, свидетельствует и его неосуществившееся намерение переиздать эту работу в начале 1890‑х годов (см.: Письмо к Э. Л. Радлову от 19 мая 1892 г. 11 Письма. 1. С. 245).
Работа была переведена на итальянский и английский языки: La crisi della filosofia occidentale // Opera di Vladimir Soloviov а cura di Adriano Dell'Asta. Milano, 1986; Solovyov V. The Crisis of Western Philosophy (Against Positivists), trans. by Boris Jakim, Hudson, NY: Lindisfarne Press, 1996.

