Эхо Холокоста и русский еврейский вопрос
Целиком
Aa
На страничку книги
Эхо Холокоста и русский еврейский вопрос

Мир Холокоста XX века

I

1. Три имени — три грани трагедии XX века. Горечь иврита — Шоа: катастрофа; Катастрофа, которая постигла евреев; не первая в ряду гибелей, подстерегавших их с библейских времен; не первая — последняя ли?.. Нацистская палаческая тайнопись — Endlosung: окончательное решение; окончательное для евреев — вычерком из реестра живого; окончательное для немцев — увековечением «расы господ»; окончательное для Мира — превращением составляющих его народов в иерархию париев… И, наконец, получивший планетарную прописку Holocaust — всесожжение: крематорий для живых; языческий жертвенный обряд, возвращенный в новоевропейскую цивилизацию на грани самоутраты —слома ее прогрессистского императива,пепел, напоминающий людям об их неистребимых «началах» и их неисключенном (в ближней перспективе) Конце. В наиболее обобщенном виде — духовный опыт, прямо и окольно присутствующий во всех проблемах, которые одолевают ныне Землю.

2. Разумеется, последнее утверждение спорно. Но если отклонить сразу банальности «ревизионизма», то обнажается предмет действительного разномыслия: универсализм судьбы евреев. Это не только теологический сюжет, затрагивающий кровно и иудаизм, и христианство. Это и обращение к сокрытым глубинам человека, исследуемым современным психоанализом без шанса быть исчерпанным им одним. Это также призыв к критическому разбору традиционных способов понимания истории как процесса, «восходящая» природа которого неизменна при всех стадиальных превращениях (и любых сменах субъекта этого процесса). Именно этот аспект меня интересует сейчас.

3. Некоторые исходные допущения:а)история в строгом смысле принадлежит лишь человеку;б)история возникает: не только вместе с человеком, но и внутри человеческого существования;в)поэтому специфическую актуальность получает (то уходя, то возвращаясь) проблема предела истории во времени и в пространстве;г)история — в единственном числе: не от «отдельных» историй к совокупной, интегральной истории, а от нее, уже в первофеноменевсемирной,через одиссею мирового импульса и «проекта» — к историям — эманациям искомого целого;д)история, таким образом, синонимична человечеству и разделяет участь этого одействляемого замысла.

4. XX век подвел черту под историей Истории. По видимым признакам она достигла границ ойкумены, но как раз в этих «окончательных» границах выявилась ее незавершенность — в человечестве. Незавершенность или незавершаемость? Ответа нет, но вопрос неустраним, при том, что он не умозрительный, а работающий: и в положительном смысле, и — не менее, если не больше, — в смысле страдательном. Незавершаемое человечество — капкан идей и провокация действий, стихийно и умыслом обессиливающих человека и принуждающих его к согласию стать либо палачом, либо жертвой, или даже — и тем, и другим.

Можно бы оценить эту ситуацию как краткосрочную, используемую разрушителями и агрессивными силами с явно выраженной националистической и расистской предрасположенностью. Но такая оценка все же недостаточна. Ею едва ли удастся объяснить масштаб и пафос убийства, вырвавшегося в нашем веке на планетарный простор: всеобщего преступления, решающий мотив которого оно обретает внутри самого себя, превращаясь из «инструмента» истории в причину собственных непосредственных причин.

5. Панубийство — из недр человека. Это освобождение его от избирательной свободы и избирательной гибели — высоких завоеваний истории. Это и истребительное равенство, сокрушающее продуктивное неравенство цивилизаций «всеобщего эквивалента». Шло к этому — веками и десятилетиями, но все–таки не фатально, а в силу скрещения обстоятельств с неодинаковой родословной.

Экономический кризис и социальное отчаяние 1930–х застали мир «развитых» неподготовленным, требуя того или иного ухода от классической частной собственности и государства в роли ее «ночного сторожа». Фашизм опередил в этом отношении европейскую демократию. Духовный плагиат, совершенный им, как и его идеологическая эклектика, парадоксальным образом содержали мнимый и тем не менее действенный ответ на проблемы, еще не вышедшие из своей «вопросительной» фазы. К их числу принадлежит, в частности и в особенности, снятие оков с быстротечной самореализации «униженных и оскорбленных» — за счет переворачивания социальной пирамиды и взрывного отказа от разноликого и аритмичного Мира. Существенно, что катаклизм, потрясший Запад, совпал со взломом традиционных связей в недрах крестьянской и многоэтнической России, создав тем самым «антропологическую» основу сталинской системы, также упредившей позыв к гражданскому миру внутри и вовне. Даже если представить, что это совпадение первоначально носило чисто календарный характер, оно — в ближние сроки — превратилось в двуединство.

Гитлеровская эгалитарно–расистская тотальность, как и сталинский симбиоз вытаптывания различий и миродержавного изоляционизма, совместно «строили» античеловечество, способное заполнить собою поприще, унаследованное от близкой к исчерпанию истории.

6. Холокост — предметность античеловечества. Эта загадка его мучает по сей день. Банкротство нацизма, победа оружием, подкрепленная Нюренбергским приговором, поставили геноцид вне закона, а спасенные евреи совершили подвиг самовозобновления, олицетворенный в новой стране на земле предков. Однако призрак античеловечества не только не покинул мир. Он укоренился «холодной войной», расползся по лику Земли, мимикрируя и совращая опыты свежеприобретенной суверенности. Он — внутри экологической катастрофы, где жертвой человека оказывается прежде всего сам человек.

Является ли повтором Апокалипсиса прогноз, исключающий торжество античеловечества простым возвратом кидее человечествав очищенном от скверны виде? Не вернее ли: это идея, навсегда покидающая планету? Не в «идеальной» конвергенции вижу я спасение, а в Мире равноразных миров. Homo historicus, сменивший Homo miphicus, в свою очередь, приговорен к замещению другим человеком, которого мы можем сегодня лишь условно именовать пост–историческим или заново эволюционным.

II

Нынешний историк так же, как его предки, страдает от скудости и пробелов в источниках, не говоря уже о той, совсем близкой, «родной» нам ситуации, когда ФАКТ под замком и неусыпным казенным присмотром. Правда, по мере приближения ко дню сегодняшнему картина как будто меняется. Далеко не все запреты убраны, но все же многие. На моих соотечественников буквально обрушилась лавина документальных свидетельств, обойти которые нечестно, освоить же совсем не просто. Изобличающая и резонирующая односторонность правит бал. Примкнуть к ней модно и доходно. Сопротивляться?! Но — как?

Я опускаю сейчас разбор уловок современной избирательности. Я хочу вместе с вами проникнуть в смятенную душу, которая не из корысти и банальной трусости противится полному знанию и даже отторгает его. Ибо тяжело признать собственную слепоту. Но не менее, если не более тяжко сознаться в беспомощности перед лицом ужасного: беспомощности воспоминания, подтверждаемого и атакуемого призраками во плоти. Вчерашние они или еще и завтрашние, заново понуждающие к согласию с ними, к служению им?! Быть может, они менее страшны, чем их предтечи. Но существовать вместе с ними поистине непереносимо.

Относится ли это к теме, о которой я сегодня буду говорить? Я отвечаю — ДА, обязуясь объяснить, что имею в виду.

Нет нужды разъяснять слово Холокост (Holocaust). Эллинское происхождением, оно вкратце значит — всесожжение. Этим словом не исчерпываются способы, какие пустили в ход нацисты для уничтожения евреев. Но в геноциде XX века дым и пепел газовок символизируют замысел поголовности и бесповоротности: финализм задуманной и исполнимой смерти. Закланию подлежало ЧЕЛОВЕЧЕСТВО, олицетворенное в народе–зачинателе. Тут скрывается нечто, что раньше греков, и то, что от них — и поперек их умения уравновесить мудростью страсть. То, что пришло в Мир расколом на традицию и переначатие. То, что за пределами не только добытого и укорененного, но и «упущенных возможностей». Таинственное происхождением, непредсказуемое в своих обнаружениях.

Сказав, что Холокост зачат во чреве Невозможности, приближусь ли к пониманию злодеяния, банальность которого находится в столь разительном контрасте с его размерами? Или надо сделать еще шаг и разглядеть в систематическом убийстве ради убийства наваждение «окончательного» ответа на вопрос, задаваемый человеком себе: «кто я есть?»

Да, вы вправе оспорить меня, напомнив, что речь все–таки идет о событии, имевшем определенную хронологию и достаточно четко обозначенное пространство. Я бы согласился с этим, если бы мы собрались в году 1945–м, если бы подтвердилась наша тогдашняя (юная, несмотря на шрамы войны) убежденность в исключенном повторе. Но сегодня, в этом потрясающем своими переменами Мире, кто, даже отвергая прямую реставрацию свастики, предъявляющей вселенскую заявку, решится исключить опасность катастрофы, прекращающей человека внутри самого себя? Мне следует добавить к этому признание: Холокост для таких, как я, это еще и биография. В какой–то страшный миг Мир сжался в последние дни, часы и минуты моей мамы и брата, чтобы затем снова раздвинуться, дойдя до крайнего края.

А что там — за ним? Пропасть? Либо новый виток вочеловечения человека?

Я знал, что случилось. Знал, но не спрашивал. Быть может, смутно догадываясь, что вопрос этот раньше или позже взломает биографию, требуя переменить не взгляд на жизнь, а саму жизнь. «Раньше или позже» могло быть только личным. Самоисповедью, близкой к самодопросу. Кто ж без вопиющей надобности решится на это?.. «Кто я есть?» Нет, не так я спрашивал. И если в конечном счете так, то, преодолевая не один соблазн остановиться на полпути. Ведь я из того несостоявшегося, загубленного поколения, которое годами отучали задавать вопросы без ответа, те самые, которыми только и дано породниться с другими, — также спрашивающими.

Впрочем, и это не совсем точно. «Отучали» не врозь с «приучали», а вместе. Ибо все бытие наше было приучением к ответам, опережающим вопросы и неявно содержащимся в любом вопросе, любом проявлении любознательности и даже в сомнении. И это уже не внешнее приучение было, не только оно, но и собственное, изнутри себя, движение навстречу этому. Можно бы сказать — навстречу истории. В самом деле, если история — ВСЁ, и это всё, каким бы петляющим оно не представало в былом и текущем, есть реализация во времени того, что загодя заложено в ней и постигается сознанием как цель, то разве жить в истории не значит быть исполнителем в самом прямом, но и в самом высоком смысле? Сегодня я, наперечет зная все доводы против предустановленности, все опровержения ее, не могу, однако, утешить себя этим. Помеха — мертвые сверстники, которые доверяли истории и доверили ей себя. Это они своей смертью остановили Гитлера в 1941–м, 42–м. Поступили ли бы иначе, разуверившись в том, что учили пять предвоенных университетских лет? Исключаю. Мне скажут: у них просто не было выбора. Я соглашусь, добавив: это в такой же мере суть истории, как и то, что она движима, влекома человеком, домогающимся выбора, поскольку ее истинное поприще — выбор, развязкой которого является гибельная утрата его.

Итак, я должен признать, что эта тема вошла в меня — несмотря на многие биографические моменты, обязывающие вникнуть в нее, с большим опозданием. Она стоит в ряду других, это не единственная трагедия, которая уязвила за многие годы мою жизнь и мое профессиональное сознание историка. Я ощущал, что дойти до некоторой полноты знания в этой сфере означает переменить свой взгляд на мир, на человека и на историю.

По крайней мере признать, что убеждение, под знаком которого прошла моя юность и даже зрелые годы, убеждение в неумолимости восхождения человечества вперед и выше, по отношению к которому все противоречащее может рассматриваться в лучшем случае как движение вспять, это представление — неполно, уязвимо, а может быть, и неверно. Ибо в том, что мы называем историей, бывают не только возвратные шаги, не просто движение вспять — но и инволюция — развитие вниз — упрямая, неотменяемая и могущественная составляющая исторического процесса.

Быть может, тем, кто за нами, да и нынешним молодым будет куда легче, чем людям моего возраста и поколения, признать это развитие вспять, научиться с ним бороться, им управлять, в конечном счете — вводить его в человеческий обиход и подчинять законам нормализации человеческой жизни. Нам это трудно. Одно из доказательств — Холокост. Не единственное в историческом ряду оскорбления, растаптывания достоинства и уничтожения человека. Но даже в своей неединственности, в который мы, к сожалению, все более убеждаемся, Холокост — явление исключительное.

Вопрос, который сейчас возникает перед каждым, касающимся этой темы, — фатально ли было это организованное, спланированное и с безумной тщательностью чуть не до последнего дня войны исполняемое уничтожение народа, вероятно, единственного на Земле, численность которого не могла, не может вернуться к отметке 1939–1940 годов? Если же это «событие» не было фатальным, то на пороге вопрос следующий: почему же оно не было предотвратимо и обратимо? Не забываю — запланированному концу помешал военный разгром Германии, в котором большие жертвы понесли мои соотечественники. Тем не менее вопрос не уходит.

Мы перелистываем страницы истории народов, состоящие из многочисленных вычерков и возобновлений, и не можем дать исчерпывающего ответа. Мы вдумываемся в превращения расизма и антисемитизма, понимаем, что Холокост корнями оттуда, но даже в пределах парности, единства сообщающихся сосудов расизма и антисемитизма в Холокосте остается нечто неуловимое.

За объяснением — вновь и вновь к феномену нацизма. Притом, не только к его происхождению, не только ко всему, что привнес он в человеческую жизнь, но также и к вопросу, как, почему феномен этот был допущен, отчего пышно разросся, охватив едва ли не целый континент, почему увлек за собой миллионы людей?

Достаточно ли признать, что нацизм — детище исторически разъяснимой комбинации, когда фальсифицированное национальное чувство, оскорбленное Версалем, сочеталось с невероятной степенью социального отчаяния, охватившего работающие пласты Германии поры мирового кризиса. Ощущения, ранящие, удалось утилизировать, социальное отчаяние переведя в оскорбленное национальное чувство. Сдвиг в человеке оказался достаточным для формирования новой человеческой породы, которую можно назвать условно «эсэсовской».

Они, внезапно лишившиеся работы, достатка, завтрашнего дня в пору социального кризиса конца 20–х, как бы без остановки, без перерыва, без внутренней перековки отношения к жизни и к ближнему, были вдруг превращены во властителей других человеческих жизней и судеб. Им, новоявленным распорядителям, было предоставлено теперь право растаптывать и уничтожать.

Да, для этого нужен был Гитлер. Не предрешенный, но потрясающий своей неустранимостью. И сопоставляя эту ситуацию, не отождествляя ее, но именно сравнивая с нашей, домашней, а вместе с тем со всемирным злом, именуемым сталинизмом, мы также отдаем себе отчет, что его не было бы без Сталина, который также не был предписан историей и вместе с тем благодаря сложному сцеплению фактов, о которых можно многое говорить, возрастал в своей неустранимости и неотменяемости, пока сама система, созданная им, не перешла в фазу агонии и не ускорила его смерть.

И еще: чтобы оказался возможным Холокост, нужно было поле для убийства, жизненное пространство человекоуничтожения. Не случайно фазу осуществления эта таившаяся внутри нацизма идея получила после того, как была растоптана в крови Польша и началась оккупация России. В газовках и крематориях Польши, где сжигали живых, в расстрельных ямах России Холокост впервые стал явью. С этой точки зрения, даже если не иметь в виду специальной смычки, мы в зоне темы ответственности и пагубности военного союза Гитлера и Сталина, из которого органически проистекали и наши поражения 41–го года, и возможности человекоистребления, заявленные Холокостом. То, что нацисты называли Endlosung — окончательным решением, было также органичным для Сталина, признававшего только «окончательные решения». И эта напасть «окончательных» не ушла из жизни, она до сих пор еще владеет умами. Осознана ли и ныне в полной мере вся жизнеотменяющая потенция любой заявки на окончательное решение в отношении человеческих судеб и жизней?!

Неустраним заслуживающий специального внимания вопрос: как разные по своей родословной, по своему происхождению режимы совершали определенного рода конвергенцию, вне которой мы не поймем ни злоключений второй мировой войны, ни истребления народов, ни многих пагубных следствий того, что оставило шрамы в человеческих душах и в сознании и страшными толчками выходит наружу десятилетиями — вплоть до сегодняшнего дня. Я говорю не только о стране, из которой я родом, но я говорю также о Германии, где я недавно побывал и где эти страшные толчки возврата ощущал непосредственно.

Продлим дальше цепь условий, сделавших возможным Холокост. Мы прикасаемся здесь к больной теме причастности. Я отклоняю решительно как неточное и небезопасное понятие — суд истории. Я очень сомневаюсь в справедливости и целесообразности принципа поголовной ответственности, тем более если проблема — не поле академических дискуссий, но сродни минному полю. Должно отличать причастность прямую (причастность–акцию) от причастности РАВНОДУШИЕМ. И невозможно забывать еще об одной причастности — причастности НЕПОДГОТОВЛЕННОСТЬЮ. Можем ли, думая о Холокосте, обходить вопрос, который задаем себе в связи с нашим российским 30–м или 37–м годами, который неотвратим в связи с Сумгаитом или Сараевом: что же в сердцевине неподготовленности людей к катастрофическим срывам в небытие? Как историки мы не имеем права уходить от этого вопроса. И даже зная, что не в силах на него ответить полностью, призваны вновь и вновь искать ответ. В замечательной книге интервью, в одном из лучших произведений, посвященных Холокосту и сопротивлению ему, в книге Марека Эделмана, ныне живущего одного из руководителей восстания в варшавском гетто, я прочел о поразительном факте. Когда стали возвращаться пустыми эшелоны, увозившие евреев на заклание, польские еврейские подпольщики радировали в Лондон с сообщением о совершающемся. Но все оставались глухими — не столько из корысти, не только из–за недостатка ресурсов, но из–за неверия. Человек был неподготовлен к восприятию т а к о г о. Да что говорить о Лондоне? Не верили страшной правде и сами узники гетто!

Сегодня я выделяю этот последний сюжет. Он не еврейский. Он — всеобщий. Проблема неподготовленности должна быть раскрыта не только на уровне социальной психологии или же исторических ассоциаций, она должна стать предметом коллективных рассмотрений гуманитариев разного уровня. И далее может быть переведена на язык политики, где ей сегодня нельзя не занять одно из первенствующих мест. В этой связи я остерегаюсь, говоря о явлениях, подобных Холокосту, и о тех, которые переживаем мы, даже употреблять слово трагедия. Я вспоминаю слова Мандельштама: трагедии не вернуть. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что классическая трагедия, сопровождавшаяся катарсисом–очищением, уже ушла из мира. Требуется больше, чем покаяние, даже если допустить, что мы исключили из него притворство и распродажу грехов, вновь возникшую торговлю индульгенциями. Даже в чистом виде покаяния мало. Приходит простое слово опыт, встреча опытов. Я произношу эти слова не без дрожи и, может быть, вы скажете, что это даже кощунственно. Неужели миллионы людей должны погибнуть, чтобы следующие поколения приобрели определенный опыт?! Но признаюсь, другого слова у меня нет.

Опыт — это встреча живущих с живыми мертвыми. Нам надо признать их существование — живых мертвых. Нам надо включить в свое сознание их умолкнувшие голоса. А они — разные, по–человечески многоголосые. Я встретился в Москве с одним, уже пожилым человеком, который мальчиком прошел через гетто, едва избежав гибели. А когда вырос, написал специальную работу о звуках, цветах и запахах гетто…

Я спрашиваю себя и не смею вам ответить, что весит на весах человеческого существования больше — невозвратные потери или обретенный таким образом людской опыт? Мы можем сказать только одно: как раз этот опыт, этот диалог живущих с живыми мертвыми и, может быть, только он отучит нас от странной, хотя и подтвержденной ходом истории, мысли, что совершенное сегодня может быть поправлено завтра. Мне кажется, мы еще не осознали: Мир вступил в другую полосу, когда неосуществленное или погубленное сегодня, завтра не вернется, может не вернуться никогда. Метод проб и ошибок должен уйти навсегда из человеческой жизни. Он исчерпал свои ресурсы.

Мир Холокоста — вчера? Или также и завтра? Я мог бы также сказать: мир Кампучии, мир Карабаха, мир Сараево. Я хочу спросить вас, осознаем ли мы в полную меру причину того, что убийство человеком человека вновь обрело такую гигантскую силу, управляющую нашим существованием, силясь превратить всю планету в свое поприще. Почему панубийство стало на исходе XX века коренным пунктом всех коллизий — духовных, нравственных, политических, втягивая в себя все остальные проблемы вплоть до хлеба насущного? Мы говорим о геноциде. Мы спрашиваем себя, что геноцид — атавизм, вырвавшийся, как магма, из глубин человеческих, или он — новообразование, канцер XX века, питающийся неготовностью людей к решению проблем без прецедента? Внутри геноцида таится неосвоенная нами проблемность. Так повелось в человеческой истории, что убийцы опережают других и что убийство может сигнализировать нам о проблемах, которым мы еще не знаем решения.

Мир стал тесен для людей. Человек стремится жить в небольшом, ему принадлежащем, его глазом охватываемом пространстве, а вместе с тем мы накануне некоего великого переселения народов, ставящего под сомнение все пределы и границы. Разве приложимо слово «беженец» к этому новому явлению? Разве исчерпывает оно участь почти 20 миллионов людей, говорящих на русском языке и оказавшихся вне России?

Когда я слышу о том, что европейские правительства пытаются создать ограду и запрет на иммиграцию в Европу, исключая из понятия «преследование» потерю крова, изнасилование, разрыв семей, то я вижу на голограмме это зловещее нацистское слово Endlosung. Когда я думаю об обошедшей мир статье Фрэнсиса Фукуямы, в которой довольно банальная идея Pax Americana обернута в соблазнительное наименование конца истории; когда я читаю слова, составляющие сердцевину текста («мы присутствуем не просто при конце холодной войны, но при конце истории в более общем смысле на исходе эволюции человека, когда западная либеральная демократия утверждает себя повсеместно как окончательная форма общественного устройства»), прикладывая слово повсеместно к слову окончательная форма, я — вопреки желаниям этого автора — тоже вижу на табло вспыхивающее это страшное нацистское слово Endlosung.

Мы не можем не признать, что под ударом находится не частность, не огрехи, не ошибки. Под ударом находится самая идея, самый проект человечества. Я стремлюсь к строгому употреблению этого понятия. Мне кажется, что оно отнюдь не означает — «все люди вместе», не совпадает со словами «род» или «вид» человека. Оно значительно моложе, оно позже. Оно — со времен раскола внутри маленького народа, когда бродячий проповедник из Галилеи поднял мятеж против этноса и секты, а его последователь произнес: «Ни эллина, ни иудея…» Им была запущена идея такого повсеместно–всеобщего, такого унитарно–планетарного устройства людей, которое было быединосущностно, единоосновно, единообразно.По отношению к такому — при всем разнообразии — другие человеческие общности, стадии эволюции и развития — не более, чем вариации. Преклоним голову перед этой великой идеей, вспоминая ее гигантскую одиссею, ее экспансию, которую новоевропейская цивилизация осуществляла на Земле и в виде колониализма, и в виде антиколониализма, экспансии вещественной и экспансии духовной, экспансии своей саморефлексии, экспансии критики самоей себя… Идея эта достигла своей вершинной остроты в трудах мыслителя, который также принадлежит прошлому, как и будущему. Я имею в виду Маркса. Подтвердились или нет его предположения, но в высшей мере поучительно, как строилась им (в его системе идей) программа человечества, какие превращения претерпевал проект, приведя автора «Капитала» в конце его жизни к прерыву работы над главным своим трудом. И — к возникновению концепции многовекторных развитий, когда оказалась осознанной вставшая со всей остротой проблема соединения разнонаправленной динамики, меняющая обычные представления о симбиозе прогресса и отсталости.

Так что впору задаться сегодня вопросом: быть может, неудача проекта, которая с такой гигантской силой явилась нам, связана с его преждевременностью? Если и так, если признать что мы расплачиваемся за его преждевременность, то все равно должны иметь мужество признать: возобновление проекта в прежнем и классическом виде (и в неклассическом даже) уже невозможно. Ибо гибели людей должны войти в самый предмет коммунизма, ежели тщатся его сохранить и если у проекта есть шанс жить среди людей, вдохновляя или помогая им решать текущие задачи, уводя их от бездн и обрывов. Но возможно это только в случае, если коммунизм в самый предмет свой введет смерть и гибель, если коммунизм внутри себя как предмет мысли примет свою ответственность за жертвы, что понесли люди на пути к человечеству. Но даже если эта идея покидает ныне Землю, то это не означает, что вместе с ней уйдет и человек.

Был Homo miphicus—тысячелетия, был Homo historicus — жил века… Возможно, речь идет о третьем Homo, который возвращается в эволюцию. Но возврат невозможен без того, чтобы этот третий и искомый, нам еще неведомый человек, обрел память о том, что ему предшествовало. Безнаследные люди будущего не имеют.

В этом прекрасном городе Барселоне я прежде всего слышу голос Оруэлла в его замечательной книге «Памяти Каталонии». Я думаю в этом городе и о России. Холокост — не чисто еврейский, более того, Холокост, взятый в своем философско–историческом и в экзистенциальном объеме — это русская тема, это русский вопрос. Мы у нас дома страдаем от того, что десятилетиями это была для нас закрытая тема. Факты были известны, но немая память — плохой, ненадежный союзник людей. Мы должны разговорить эту тему, мы должны быть откровенными при ее обсуждении, мы не должны бояться остроты возникающих вопросов. Мы должны найти в себе твердость, чтобы преодолеть то страшное, что человек обнаружил в себе.

1992–1993