Внутренняя форма слова
Целиком
Aa
На страничку книги
Внутренняя форма слова

ХVI (5.4. 1990)

Сегодня две темы: гимн Шпета символу и религия Шпета. Обе темы — без которых его учение о внутренней форме нам останется непонятно. Эти темы, кроме того, связаны между собой.


Имея в руках символ как всеобщее отношение, за которым стоит мировая связь, так что символ обеспечен «всеединством» мира, — нуждается ли еще Шпет в том, чтобы привлекать «внутреннюю форму», которая у него, как мы видели, есть «отношение», грубо говоря, между двумя формами, формой звуковой и формой смысловой? Может быть и вообще внутренняя форма не нужна? Не внутренняя форма слова, а слово и есть внутренняя форма, только надо понять верно!


«Через символ внутреннее есть внешнее, идеальное — реальное, мысль — вещь. Через символ идеальная мертвая пустота превращается в живые вещи — вот эти — пахнущие, красочные, звонкие, жизнерадостные вещи» (412). Т.е. символ у Шпета название «другого» видения, которое проходит насквозь внешнее и внутреннее, делает ихне до концаразными (противоположными). Но символ и гораздо больше: он имеет дело с ничто. Символ не внутренняя форма, а то, что как раз и делает так, что внутренняя форма, действующая в пустоте, в «ничто», в идеальном (идеальное для Шпета — ничто, 413 и др.), как бы оживает. Символ — «творчество, созидание “образаиз ничего. И путь этого творчества именно от ничего, от идеального, от внутреннего, от 0 — к 1, к внешнему, реальному, ко всему» (413).


Символу Шпет посвящает гимн, который мы прочитаем и попробуем хотя бы в его ближайшем смысле истолковать, потому что он — одновременно и символ веры Шпета, его религии, с которой он противостоит нигилизму Блока.


«Fundamentum relationis в символе само может быть только идеальное, т.е. опять-таки ничто, нуль. Сами же символы как отношения, все — ἕν καὶ πᾶν, космическая гармония вещей.


Внимай их пенью и молчи!


Истинно, истинно SILENTIUM — предмет последнего видения, над-интеллектуального и над-интеллигибельного, вполне реальное, ens realissimum. Silentium — верхний предел познания и бытия. Их слияние — не метафизическое игрушечное (с немецкой пружинкой внутри) тожество бытия и познания, не тайна (секрет) христианского полишинеля, а светлая радость, торжество света, всеблагая смерть, всеблагая, т.е. которая ни за что не пощадит того, что должно умереть, без всякой, следовательно, надежды на его воскресенье, всеблагое испепеление всечеловеческой пошлости, тайна, открытая, как лазурь и золото неба, всеискупительнаяпоэзия» (413).


Ничто и символ здесь завязаны в один узел. Подойти к нему трудно[112]. Начнем с самого легкого.


Вспомним еще раз Аристотеля: не потому, что он знаменитость, и входит в программу, и жил давно, а потому, что не вспомнить нельзя: хотим или не хотим, мы, чтобы разобраться в нашей сложности, приходим к той простоте их, так называемых «древних», которую никак не объяснишь и не опишешь, которая сама объясняет и описывает нас, как сказал Эрик Соловьев: то прошлое толкует нас. Мы помним из начала аристотелевского «Об истолковании»: то, что в звуке, — символы того, что в душе, символы состояний души. Под символами понимается не «похожее», а «недостающее до целого»: звуки сами по себе осколки, верхушки айсберга, который плавает в душе. Вы скажете: душа, всего лишь душа, а Шпет о мире. Но одно из определений души у Аристотеля: душа есть неким образом всё[113]. Чувством и умом она «вбирает» всё.


Шпет, таким образом, буквально «скатился» к аристотелевскому пониманию слова как символа. Что символ не сходство, это ведь у Шпета тоже есть: то, к чему мы с вами долго пробивались, пытаясь отвязаться от понимания символа как подобия, Шпет это говорит со всей определенностью. «В особенности опасны опыты выведения символа из “сходства” [...] Символ — не сравнение, потому что сравнение не творчество, а только познание. Оно — в науке творчество, а в поэзии символ — творчество. Связанные символом термины скорееантитетичны, исключают друг друга, сеют раздор» (412). Так у Аристотеля мужское и женское символы: они сходятся, потому что противоположны, каждому не хватает до целого.


Аристотелевское понимание символа у Шпета: «В особенности опасны опыты выведения символа из “сходства”» (412). Для чего опасны? Для поэзии. Тогда поэзия будет бескрылой, она будет ползти, переползать по мостикам сходств, она будет неспособна к перелету, к скачку. Сходства, сравнения — это ползущий, «дискурсивный» путь науки (допустим; мы уже видели, как Флоренский пытался связать науку со статикой, но почти сразу признал, что в ней есть и гибкость; может быть, и Шпет, подумав, согласится, что и наука умеет двигаться не только ползучим путем сравнения; но это не принципиально; ясно, что Шпет думает не о науке, он ее, как плохой тамада, топит, для того, чтобы еще больше возвысить Поэзию, которой пишет на с. 412–413 гимн); а поэзия имеет крылья. «Связанные символом [крылом поэзии] термины скорееантитетичны, исключают друг друга» (412), для такого символа пути не заказаны, он соединит всё. Но ведь и звуковую форму с идеальной формой — если Шпету угодно такими дефинициями определять части слова; соединяет же он у Аристотеля такие разные вещи, как всё, что в звуке, и состояния души.


Это предположение, — чтовнутренняя формауже не нужна, если есть символ, — остаетсянашимпредположением. Нам она, кажется, не нужна. Нужна ли она Шпету — это, конечно, можно понять только когда мы вообще будем окончательно знать, что же такое внутренняя форма у Шпета. Я сказал, что мы это не узнаем, пока не поймем, в чем его религия. По крайней меренаправлениеэтого понимания можно извлечь из того же гимна символу.


Мы помним, с чего начался гимн. «Сфера поэтических символических форм — сфера величайшей, напряженнейшей, огненной жизни слова. Это — заросль, кипучая неистощимым жизнетворчеством слова. Мелькание, перебегание света, теней и блеска. Символическая семасиология — каскад огней всех цветов и яркости. Всякая симплифицирующая генетическая теория символов — ужимка обезьяны перед фейерверком. Чего требует от зрителя развертывающееся перед ним творчество символов?


Любуйся ими и молчи!» (там же)


Шпет, однако, строгий логик. Через этот «каскад» сейчас же прорезается очень отчетливая тема. Символ — это творчество, причем творчествоиз ничего. Мы знаем, что творит из ничего Бог. Бог у Шпета имеет поэтические черты. Вот вчитаемся.


«Сравнение [т.е. то низшее сравнение, инструмент всего лишь науки] может двоить смысл [т.е. из одного данного смысла, надстраивая на нем сходный, смысл-двойник, делать два смысла] аллегорически, в басне, притче, но не в “поэме”, где не сравнение, а творчество, созидание“образа” из ничего»(412–413). Слово «поэма» закавычено, и ясно, почему: Шпет произносит это слово, вслушиваясь в него, и слышит его греческий смысл, ποιέω, ποιῶ, ποίημα, создание. Созидание «образа» из ничего. «Образ» — это, по Шпету, поэтическая внутренняя форма. Символ, как я говорил, не то же, что внутренняя форма: символ имеет с ней дело, превращает ее из внутренней во внешнюю в смысле — в такую, которую можно видеть: вобраз. Символ выводит внутреннее, которое само по себе, по Шпету, пустое ничто, — т.е., мы видели, не само по себе существующее, а нашим нигилизмом рожденное ничто. Блоком, например, рожденное ничто. Истинный поэт спасает нас от нигилизма: он из того ничто творит образ. Он побеждает ничто, преодолевает. И, как творец, ни на что не опирается: умеет чудесным образом стоять в ничто и извлекать из ничто образ. Жест божественного всемогущества. Шпет подчеркивает это царственное самостояние творца: «Fundamentum relationis [т.е. основанием того неожиданного отношения, которое завязывается творчески символом; его, отношения, не было — и вот оно есть, найдено, соткано из ничего, подвигом творчества] в символе само может быть только идеальное, т.е. опять-таки ничто, нуль. Сами же символы как отношения, все [всё? тот случай, когда неудобство от неписанияё, одна первоклассница возмущалась] — ἕν καὶ πᾶν [единое и, в смысле т.е., всё, неоплатоническая формула, которая в русской религиозной философии передается как «всеединство»], космическая гармония вещей.


Внимай их пенью и молчи!» (413).


Здесь, мне кажется, уместно задать Шпету вопрос. Какой?[114]


Символ, художественный[115], создаеткосмическуюгармонию вещейили наоборот. Скорее всего Шпет ответит: поэтявляеткосмическую гармонию вещей, а то бы она осталась неявной. Поэт, конечно, ее не придумывает. Но если так, можно ли говорить, что Fundamentum relationis создаваемого поэтом символического отношения — «ничто, нуль»? (413). Наверное, не только ничто, нуль, но и космическая гармония, которая манит поэта. Или сама космическая гармония — это ничто, нуль? Приходится считать так. Т.е. Шпет ничего другого не оставляет. Она же и ничто, нуль — и космическая гармония вещей. Ничего абсурдного тут нет. Здесь проблема проблем. Тысячелетняя и богословская тоже (Средневековье). Единое, ἕν в философской традиции, а мы много раз видели, что она свежо присутствует у Шпета, — не «что», и не «есть». Очень даже возможно: космическая гармония в своей сути — ничто, нуль, в чьей пустоте, из чьей пустоты творит «поэт», творец. Ясно, однако, чтодля Шпета здесь нет проблемы, он как бы не видит проблемы, потому что ничто для него иллюзия. Со всей силой творчества вглядитесь в ничто — и преодолеете его, создадите символ, дадите на месте ничто быть космической гармонии.Ничтодля Шпета не проблема. Ничто для него всегданичтожноеничто,из ничеготворит значит ему не нужно вещей, он сам их создает.


После цитаты «Внимай их пенью и молчи!», он продолжает:


«Истинно, истинно [= аминь, аминь говорю вам; слова, которые один современный переводчик переводит: «уверяю вас»] SILENTIUM — предмет последнего видения, над-интеллектуального и над-интеллигибельного [т.е. того, что выше, чем сфера интеллекта, ума, в обоих ее слоях, νοερόν и νοητόν; т.е. и уж заведомо выше души; сфера Единого неоплатонического; еще раз мы обращаем внимание, насколько корректно Шпет вписан в традицию, и то, что невнимательному читателю показалось бы нагнетанием торжественных синонимов — «над-интеллектуальный и над-интеллигибельный» — это точно переданная неоплатоническая схема], вполне реальное, ens realissimum» (там же). «Вполне реальное» — не в смысле «вещи», res, а в смысле реального как противоположности всего лишь представляемого нами. Не наша выдумка. И дальше: «Silentium — верхний предел познания и бытия». Опять не знакомый с неоплатонической триадой не догадается, откуда вдруг взялись познание и бытие. Но у Плотина верховное Первоединое выше и бытия; из него исходят одновременно, как равновеликие, ум и бытие. И наоборот: верхний предел ума и бытия — Первоединое. Его Шпет называет тоже ἕν, Единое, и SILENTIUM, молчание. SILENTIUM — название произведения философского поэта Тютчева; имеется в виду, что поэт имеет дело с тем высшим, что выше познания и бытия, и из него как первого, по неопределимости как бы из ни-чего (спросишь: что там, в молчаливом начале, и не получишь ответа), но мягко преодолевая это ничто, творит поэт. Это ничто по преизбытку, per excessum, κατ᾽ἐξοχήν. Преодолевая ничто, умея слышать то молчание, [поэт] извлекает, опираясь на символы, —образы. Через восемь строк он даже прямо назовет тот верхний предел познания и бытия, SILENTIUM,поэзией(ποίησις, творение). Эти восемь строк на с. 413 — они и главная часть гимна: «Их [познания и бытия] слияние — не метафизическое игрушечное (с немецкой пружинкой внутри) тожество бытия и познания, не тайна (секрет) христианского полишинеля [т.е. христианский шут кривляется, как полишинель, а ну-ка отгадайте, почему познание и бытие едины? Ни за что не догадаетесь, а я знаю: потому что Бог един!], а светлая радость, торжество света, всеблагая смерть, всеблагая, т.е. которая ни за что не пощадит того, что должно умереть, без всякой, следовательно, надежды на его воскресенье, всеблагое испепеление всечеловеческой пошлости, тайна, открытая, как лазурь и золото неба, всеискупительная поэзия».


Мы слышим словно счастливые почти невнятные речи человека, избавившегося от жути и нашедшего наконец приют в надежном месте. Поразительно, что это место — место смерти! где, наконец, безвозвратно на счастье, на «светлую радость» окончательно, без всякой надежды на воскресенье, испепелится «всечеловеческая пошлость», словно отсечена будет раз навсегда мучительная толкотня человеческой глупости, гадости. Это сделает поэзия. Она умеет прикасаться к тому таинственному глубокому молчанию, где затихает человеческая пошлость, где создается космическая гармония. «Верхний предел», светлая радость, всеблагая смерть, носит название «поэзия».


Мы знаем, что эту религию поэзии поэты не разделяют, поэту как раз не свойственно стоять перед поэзией в благоговейном коленопреклонении. Перед музой — да, но муза божество. Поэт вовсе не уверен, что смерть не пощадит пошлость и пощадит поэзию. Мы помним Державина, его стихи перед самой смертью, чуть ли не в день смерти:


Река времен в своем стремленьи

Уносит все дела людей

И топит в пропасти забвенья

Народы, царства и царей.


А если что и остается

Чрез звуки лиры и трубы,

То жерлом вечности пожрется

И общей не уйдет судьбы.



Женя[116]хорошо сказал прошлый раз о поэзии как расставании, поэтическое расставание соответствует отрешенности философа. В чем же дело? Шпет ни в коем случае не может, не хочет признавать реальности ничто, для него оно только наше представление, от дурного нигилизма. В пределе всегоничто— нет; всё вещи, пусть идеальные, видимые другим, мудрым зрением вещи.


Отсюда и непринятие у Шпета христианства. Непринятие вообще апофатики, абсолютной неприступности начала[117]. Можно было бы постараться понять, каким изводом ницшеанского эстетизма является эта религия Шпета. Мы не будем этим заниматься, хотя бы потому, что у нас другая тема; да и это явно заглядывание в тупик, надо сказать. Скажем только определенно, что надрывное стремление Шпета засыпать пропасть ничто «символом», «поэтическим образом», «творчеством», «поэзией» нам кажется безнадежным. Трезвее признать то, что он сам сказал, не слыша сам себя: кроме действительности — ничто. Шпет отстаивал интуицию, сущностное видение против абстракций и схем — и отстоял, там он прав. Но после этого ему могло показаться, что видеть можновсё; лишь бы только по-настоящему вглядеться. Это — если уж спорят, какой тип гуссерлианства у Шпета —оптимистическоегуссерлианство. Попытка самого Гуссерля остановиться на видении некоей первичной или последней сущности не удалась,философия как строгая наука не состоялась; сущностное видение видело сущности, но никак не могло по-честному убедиться, что кроме сущностейбольше ничего нет. Ничего, ничтобылои спутывало все карты. Не случайно, когда Хайдеггер приехал из Марбурга во Фрейбург, обратно, чтобы заместить Гуссерля, уходившего в отставку, на кафедре философии, его вступительная лекция 24 июля 1929 г., «Что такое метафизика», была оничто. (Перевод есть[118].)


Шпет ощущает себя в невегласной России носителем последней философской новинки, разрешающей все проблемы. Открыто видение, которое видит все. Ничто — только наша выдумка. Христианство спекулирует на невидимом мире Платона. Шпет проповедует так в России и не знает, что сам его пророк, Гуссерль, не безусловно твердо стоит на ногах. Проповедь Шпета скороспелая и заносчивая. Он ведет себя слишком самоуверенно в царстве, как ему кажется, глухого невегласия. Теперь, думает он, те туманы рассеялись, взошло солнце подлинной философии и прогнало мрак. С апофатикой покончено.


Шпет смешивал две вещи:правоенепринятиераздвоениямира на земной и небесный, — настоящий якобы где-то высоко и чисто и здешний тогда спокойно можно топтать — и здесь его гнев против разоблачителей, сдергивателей покровов был уместен; и наличиевсё равнонепереходимой, жесткой границы между здешнимправымиоправданным. «Действительность... единственная вообще, как единственен и сам опыт» (415). Нет никакойпотустороннейдействительности, которой якобы вознаграждается человек, которая посылается ему «как дар, получаемый свыше за исполнение десяти заповедей Моисеевых и одной Христовой». Но отсюда не значит, что нетпосюстороннеймистики, провала у нас прямо под ногами, вдвинутости нашей всегдашней в ничто. И Шпет делает явную натяжку, когда с крайней резкостью, с вольтеровским просветительством хочет прогнать со свету химеру ничто. Прочитаем это место, одно из самых злых у него. «Если же у разумной действительности положительных качеств не находили, а характеризовали ее только отрицаниями, “апофатически” [натяжка: «отрицаниями», «апофатически» характеризовали не действительность, а Единое, у которого нет определений, нет и определения «действительность»], то долблением словечка “нет, нет” [имеет в виду знаменитый конец «Таинственного богословия» Дионисия Ареопагита, где говорится: «Виновник всего, превосходящий все сущее в мире [...] не есть ни душа, ни ум [...] ни слово, и не мысль [...] ни свет [...] ни бытие, ни вечность, ни время [...] ни знание, ни истина [...] ни единое, ни единство, ни божественность, ни благость, ни дух [...] ни заблуждение, ни истина» и т.д.]... то долблением словечка “нет, нет” ставили себя в положение той бабы, которая под руку мужику, сеявшему жито, твердила “мак, мак”, а наблюдателя ставили в положение, когда разумным оставалось только повторить ответ мужика: “нехай буде так, нехай буде так”. Не замечали, что, приписывая разуму только апофатические способности [передержка: никогда «только» апофатические разуму не приписывали], тем самым оснащали его качествами только формалистическими [...]» (416). Вот суть дела: Шпет справедливо боится, что если дозволить апофатику, свободу рук, то беспрепятственно утвердятся формализм, схематизм, догматизм, которые уже не удастся выгнать, прожечь, «испепелить» поэтическим образом, содержательным сущностным видением: они развернутся в образовавшейся пустоте. Он прав. Абстракция опирается на пустоту ничто. Поэтому она неопровержима. Ничто спутывает все карты «сущностного видения». Это грустно, жутко, но прав не Шпет с его религией поэзии, а поэт с его предсмертным видением, «жерла вечности», которым «пожрется» все. И попытки Шпета жалки, они — только одна из утопий, ересей его времени, попытка заговорить суровую и трезвую правду.


Теперь мы можем понять, — помните, мы спрашивали, зачем внутренняя форма, когда уже есть символ, — почему, имея уже символ, Шпет сохраняет внутреннюю форму. Ему нужномноговсего, он будет умножать сущности чтобы забросать бездну Ничто.


И все же в следующий раз еще подробнее всмотримся, что он понимает, видит во внутренней форме.