Пронзенные пустотой[10]
«Григорий знал: надвигался ужас... Сам ужас ни в чем не выражался. Точнее, пока еще в полной мере ужаса не было, было только его приближение. Но и оно было не выразимо, так что обычный ужас стал веселием по сравнению с этим».
Рассказы Мамлеева — литературная инициация к Ужасу. Их главный герой — Ничто. Конечно, не мефистофелевское, опереточное, в котором, следуя марксистско-гегелевской диалектике, Фауст открывает «все».
И не «ничто» более поздних времен, модернистское, предсмертное ничто Хайдеггера или «дырка от бублика» Сартра.
Все эти нигилизмы не достаточно для Мамлеева ничтожны. В них еще много рассудочности, психологизма, горизонтальности. У Мамлеева — эстетика строго иерархичная, он понимает искусство как «путь восхождения души в высшие сферы» (см. «Беседа» №6 — «Между безумием и магией»). При этом Мамлеев не столько отрицает, сколько, напротив, утверждает, разрастается, движется к самым крайним, самым внешним точкам: его герои постоянно что-то жуют, отирают пот с жирных боков, гладят свои отвислые животы, совокупляются, проводят лучшие часы жизни в клозетах. Их черезмерная, раблезианская физиологичность и полнота — не для «карнавала», не для бахтинско-структуралистского смещения низа и верха, центра и периферии. Нет, структурализм тоже излишне демократичен, в нем нет иерархической вертикали, нет ужаса мистерии. Мамлеев движется совсем в другом направлении. Полнота у него заполнена Пустотой. Эта полнота присутствует только для того, чтобы было ясно, что Ужас сметает и делает нищей самую плотскую плоть. Такую же роль играет веселие. Часто пляшут герои Мамлеева. Но веселятся странно, страшно. Один танцует перед домами, другой «всегда один», третий «с малыми детьми». Веселие и ужас в рассказах Мамлеева идут рука об руку: «Вася Жуткин — рабочий парень лет 23 — был существо не то что веселое, но веселие которого имело всегда мрачную целенаправленность...».
Иерархически-инициационный метод Мамлеева — не «негативная теология», не апофатика. Это усиленная катофатика. «Разъяснение» через противоположную крайность, соединение несоединимого: шпана читает Майстера Эккерта и Сведенборга, зощенковские герои ведут разговоры о загробной жизни и высших тайнах. И «любое безумие» становится только «шелестом нежных трав по сравнению с этим». В своей барочной сюрреалистичности Мамлеев имеет эквивалент в живописи. Это картина Одилона Редона «Улыбающийся паук». Вся жуть, вся сила воздействия этой картины от того, что паук улыбается. Не иронической или злодейской улыбкой, как бы следовало ему, если бы он вообще улыбался. Паук улыбается невинно и счастливо. «Красота», просиходящая из уродства, отвратительное, которое приближает к истине, подобно безобразному и грязному юродивому, чье безумие — только зеркало нашей общей онтологической нищеты.
У Мамлеева есть предшественники. Их много: Достоевский, Гоголь, Сологуб, Горький (ранний), Зощенко, Заболоцкий, Платонов... Данте, наконец.
Но все эти писатели хоть как-то ценили и признавали те уровни бытия, которые Мамлеев не хочет даже задеть, на них ему жалко и гротеска. Имеется в виду уровень социальный, исторический, моральный (в том отрицательном значении, которое подчеркнул Ницше, сказавший, что нужно выбирать: или мораль — или жизнь). Сколько язвительных издевательств и тонкой иронии мы найдем в рассказах там, где речь идет о спиритуальных, романтических, оккультных и пр. вопросах! Из этих потных тел как бы удалена душа. Именно романтическая, шиллеровская душа, которая и не душа уже, а идеал. А идеального не любит Мамлеев. Как и все прочие оппозиции: адский-райский, живой-мертвый, злой-добрый, оппозиция реальное-идеальное не может быть воспринята всерьез даже и на первых ступенях движения к царству Пустоты. Идеал остается тогда, когда уходят чудо и Бог. Как правильно отметил Кант, идеал имеет регулятивно-прагматическое назначение, а уж эти сферы, сферы пользы и научного предвидения, для Мамлеева вообще не существуют. «Социальщину» Мамлеев описывает как смешную болезнь, падение столь низкое, что среди героев книги лишь один становится «как-то чересчур, до неприличия социален: копошился в различных общественных организациях, хлопотал, выступал, ездил убирать картошку, дня не мог провести без людей».
Проблемы «войны и мира» Мамлеев разрешает остроумно: немецкую артиллерию заговаривает обыкновенный тульский колдун, «чтоб не палила и не мешала ему с котом спать».
Здесь не место говорить о том, хорошо это или нет, то, что Мамлеев столь безразличен к социальному. Его эстетика вне подобных оценок. У Мамлеева нет причинно-следственных связей, у него все может произойти из всего. Его принцип — не оправдание и не борьба, а строгое и мощное движение вверх (или вниз), это принцип исчезающе-ценностный. Сначала нужно добраться до царства Еремы-дурака, не уловимого ни для людей, ни для колдунов, ни для смерти самой. А уж потом... потом, смотря по обстоятельствам, и о «морали» поговорить можно.
Мы же привыкли к горизонтальной, причинно-следственной демагогии — что делать, кто виноват. На стороне Мамлеева — Тайна, Трансценденция, Путь.
От Достоевского у Мамлеева тезис: сознания человеку дано слишком много, нечего с ним человеку делать («Записки из подполья»). Герои Мамлеева больше думают чревом, что лишь по видимости «эгоистично», на самом же деле космично, в целостности своей умно. Во сне слушают они пение своего тела. Для Мамлеева любое действие нелепо, ошибочно и смехотворно. Когда человек меньше всего способен к рефлексии и сознательному действованию, когда он умаляется до космического, у него появляются «мысли». «Мысли» появляются во время испражнения, «акта», почесывания и т. д. Здесь нет «внутреннего мира», Мамлеев смеется над «природой самосознания», а если нет мира внутреннего, то нет и мира внешнего. Мамлеев настоящий постмодернист.
Постмодернистом Мамлеева можно назвать еще и по другой причине. Пустое ведро, темная дыра подвала — все эти нигилистические метафоры-детали неизбежно завершают рассказы Мамлеева. Как я уже написала вначале, «ничто» Хайдеггера для Мамлеева недостаточно серьезно. Ничто Кафки — уже ближе. Ибо это такое «ничто», которое царит, правит, удушает. Оно материализовано. Кафка в этом плане постмодернист. У него не просто страх и смерть. У него эти страх и смерть абсолютно не субъективны, выше или ниже психологизма. Кафкианское монолитное «ничто» расщепляется у Мамлеева — это уже не только «закон», но и игра, не только ужас, но и веселье, не только одиночество, но и коммунально-космическая соборность. Здесь Мамлеев поистине русский писатель. Он «утепляет» постмодернизм, даже в рассказы о замораживающем ужасе он умеет внести свой легкий и нежный юмор.

