Византийское христианство
Целиком
Aa
На страничку книги
Византийское христианство

Иоанн Аскет

«Имею желание разрешиться и быть со Христом»

(Флп. 1, 23)

1

Иоанн Климакус — то же самое, что и Иоанн Лествичник. Святой, которого так звали и который приблизительно в 580 г. был настоятелем монастыря на горе Синай, получил это имя после того, как написал аскетическое произведение, разделенное им на тридцать ступеней. По–видимому, сначала автор назвал свое произведение «Духовными скрижалями» (πλάκες πνευματικά…), однако уже те монахи, которые делали первые списки с этого труда, вероятно, назвали его «лестницей», κλίμαξ, что в переводе на латинский язык звучало как Scala (лестница), или Scala Paradisi, то есть «Райская лестница». Для того чтобы отличить этого святого от других, живших до или после него и носивших такое же имя, Иоанна Лествичника стали также называть Иоанном Синаитом и Иоанном Схоластиком. Надо отметить, что последнее имя давали также святым поэтам и музыкантам Амвросию и Беде.

В ту пору, в отличие от позднего Средневековья, звание схоластика не несло в себе намека на некую особенную церковную ученость, оно, скорее, говорило об общей даровитости, способности глубоко чувствовать стихотворный лад и размер, о познаниях в искусствах и науках. Что касается нашего Иоанна, то в отношении к нему это почетное звание имело особое звучание. По свидетельству его биографов свои необычайные познания и изысканный вкус святой был склонен считать столь серьезным препятствием в достижении возвышенной жизни, что «смирял» себя «Бога ради». Он заставлял себя жить среди людей неграмотных, без книг и духовного ободрения, и, помышляя только о том, чтобы из любви к божественному безумию угасить пламень своей гениальности, намеренно покорился своему совершенно неученому монастырскому наставнику.

2

Тот, кто назвал творение Иоанна Синаита «Райской лествицей», наверняка позаимствовал это красивое название из двадцать восьмой главы Книги Бытия, где повествуется о том, как Иаков, погрузившись в сон, созерцал тайну нисхождения ангелов с небес и восхождения на них. Окрестности Святой горы, близость Красного моря, местность, где звучал Божий праязык, — все это само наводило на мысль о таком сравнении.

Творение Иоанна Лествичника положило начало многообразной аскетической литературе и даже описаниям аскетического восхождения на небеса во всех западных орденах.[1]Святые Ромуальд и Доминик имели видения небесной лестницы, Марию называли Scala Coeli или Scala Jacobi,[2]а францисканский монах Лев во время духовного экстаза зрел даже две лестницы сразу: багряную и белоснежную. На багряной стоял Иисус, а ниже его — св. Франциск, призывавший своих братьев подняться наверх. Братья силились взойти, но, несмотря на все свои старания, израненные, истекающие кровью, они низвергались с этой лестницы строгого суда, точнее — с достигнутых ими ступеней, и застревали где–то внизу, пока наконец Смиренная Мария не увлекала их всех сразу на небеса — по другой, ослепительно белой лестнице. Согласно Бернарду Клервосскому, обе лестницы означают не что иное, как само духовное делание, духовную дисциплину, или орденский устав: «Обе лестницы суть строгость и смирение. Ступени же — духовные правила или дела добродетели».

Приблизительно в одно время с Синаитом небесную лестницу сооружал Дионисий Ареопагит, правда, его лестница была несколько иной. У Дионисия лестничные ступени — это иереи и ангелы, а сама лестница символизирует духовное просветление, а не аскезу. Тем не менее обе точки зрения, как монаха, так и священника, вполне могут сосуществовать и даже дополнять друг друга, рисуя одну–единственную лестницу: духовного очищения и духовного совершения.[3]Мне хотелось бы только добавить, почему я не считаю, что Иоанн сам назвал свою книгу «Лестницей».

Он не мог этого сделать по причине своей немалой скромности. Да, сорок лет, проведенные в одиночестве на поросшей кустарником вершине Синая предшествовавшие написанию «Духовных скрижалей», мистическая отрешенность, в которой он находился все эти годы, хотя и позволили ему, наверное, в какой–то мере духовно сродниться с древними израильскими законодателями (и отчасти объясняют столь почетное звание, которое он получил), однако сам Иоанн, будучи весьма далеким от того, чтобы считать себя новым Моисеем или Иаковом, готов был со всем своим монашеским смирением связывать упомянутые образы с другим Иоанном, настоятелем Раифского монастыря, который первым побудил его «попробовать себя на поприще писания».

3

«Scala Paradisi» — весьма поучительная книга. С тех пор как победили поверхностные, приукрашенные представления о душе, с тех пор как лицемерная простота изгнала подлинную, принято считать, что аскеза представляет собой нечто враждебное жизни. В ней усматривают насилие над природой, стремление нанести увечье человеческому естеству, она предстает как некое коварное орудие уничижения человека. Ее даже считают извращением свободы.

Однако на самом деле аскеза далека от всего этого, более того, она являет всему сказанному прямую противоположность, но с того времени, как весьма предприимчивые апологеты широкого подхода к теме наслаждения и удовольствий заговорили о грубых, стойких, «хищных» инстинктах, она приобрела дурную славу. Заговорили о том, что современный человек, страдающий от меланхолии, порожденной эпохой всеобщей машинерии, якобы страдает от последствий аскетического образа жизни прошлых эпох, а болезни современного общества, в частности паралич и истерию, якобы надо лечить упразднением сложившейся внутренней психологической структуры в этом человеке.

Говорят, что там, где возникает необходимость расширить душевное пространство человека, оно, дескать, полностью упраздняется, там, где возникает томление по более широкому и чистому духовному ландшафту, начинают мешать скудные остатки тех законов, которые, если их соблюдать со всей строгостью, способны привести лишь к презрению по отношению к самому себе, лицемерию и полному смятению.

Но что бы ни говорили об аскезе, на самом деле ясно одно: только аскетическое делание может дать душе тот священный простор, в котором бесконечная мягкость отмежевывается от дикости, величие отъединяется от унижения, а всякое подлинное благоговение обретает поистине чудодейственные крылья.

4

В греческом языке слово «аскесис» в своем исконном смысле означает упражнение тела и души. Заниматься аскезой значит вести духовную жизнь. ’Ασκητικός λόγος («аскетическое слово») означает духовную беседу или книгу. Монастыри первых веков христианства прямо назывались аскетериями. В ту пору лучше, чем сегодня, знали, что о духовном может вести разговор только тот, кто не перестает заниматься аскезой, телесным и духовным очищением. Религия и дух были едины.

О том, что именно понималось под таким упражнением, нам и сегодня сообщают книги по аскетическому деланию, принадлежащие перу основателей ранних христианских монастырей. Они сообщают не только о том, какой смысл сюда влагали отцы, которых порой называют жестокими, испытывая при этом не столько преданность по отношению к ним, сколько почти неподдельное чувство ужаса: они говорят нам о том, чему учило само сокровенное Писание. С интуицией, поистине достойной изумления, монахи отыскивали внутренний смысл закона, а что касается пророков и евангелистов, то они тоже считали аскезу предпосылкой всяческого духовного преуспеяния.

Но в чем же она заключалась? С одной стороны, в упражнении, способствовавшем развитию по–настоящему естественных и сверхъестественных способностей — «добродетелей», а с другой — в подавлении других, противоестественных, поистине искажающих человеческую природу, то есть «пороков». Совершая такое упражнение, упомянутые отцы обретали особую остроту духовного зрения, которое все ярче рисовало им образ человека, не подверженного тлению, открывало некий исконный первотекст, раскрывало человека, преисполненного райского сияния, человека, которой был открыт всяческой доброте и всякому лучу радости.

Авторами таких аскетических трактатов были, среди прочих, святые Ефрем, Нил и Василий Великий. Эти трактаты являлись как бы духовными отчетами, повествующими о том, какой образ жизни надо вести духовному человеку, были сводами врачевания души, взыскующей благочестия. Их авторы, можно сказать, чертили духовный ландшафт страстей, охватывающих душу, они представали как атланты счастливых или несчастливых путешествий, предпринимаемых в безмерном океане чувств. Но кто сегодня читает святого Ефрема, этого самого радостного из всех, подвергавших себя духовному бичеванию?[4]Кому сегодня знакомы раздумья святого Нила о молитве? Кому сегодня ведомо его гармоническое песнопение, в котором подобно вспышке молнии сверкают такие слова: «Блажен инок, после Бога всякого человека почитающий таковым»? Кто сегодня знает такое его речение: «Блажен схимник, который, будучи отъединенным от всех, связан со всеми узами любви»?[5]Кто способен по достоинству оценить влияние святого Василия, стремившегося к созиданию Тела Христова из всех своих современников, совершавших духовное делание?[6]

5

«Scala Paradisi» Иоанна Лествичника в некоторых существенных аспектах отличается от аскетических творений его предшественников. Никогда прежде не появлялось столь четко структурированное произведение, ясное членение которого и послужило причиной его названия. Кроме того, нигде ранее наличие зла столь последовательно не выводилось из одного–единственного факта: из своеволия человека. Иоанн проводит мысль о том, что с упразднением этого зла начинается сверхъестественный миропорядок.

Новое проявляется и в том, что человек, неуклонно устремляющийся вперед и вверх, обнаруживает в глубине своей души переживания и страхи, о наличии которых он ранее даже не подозревал. Крепнет некая прискорбная болезнь, свойственная внутреннему голосу человека. «Порок» преследуется вплоть до его проявлений во сне и сновидениях. По–видимому, здесь очищению подвергается само подсознательное, а человек считается ответственным даже за те прегрешения, которые были им совершены в состоянии бреда.

Отъединившись от мира в одинокой, высокогорной келье, Иоанн приступает к написанию своего труда. Горные склоны, песок и нависающие каменные глыбы — таков природный и в какой–то мере нравственный ландшафт, который он оставляет позади себя. Все хорошо знакомые привязанности постигнуты им и упразднены, все яды, которые можно было встретить там, внизу, собраны и очищены. Возникающие картины как бы перетекают одна в другую, слова исполняются жара, выносимые суждения и оценки видоизменяют наличествующие формы и сущности — и так продолжается до тех пор, пока в результате этих алхимических действий, ставших для нас чуждыми, не выплавляется чистое золото просветленной души.

Затем как бы под ударами нежного, мягкого молота начинает выковываться и застывать язык произведения, в котором нет никаких витиеватых привнесений, но всё — одна лишь прямая суть, четкая огранка и жесткая ковка. Святой говорит о смарагдах, из которых он составляет диадему своего речения. Перед нашими глазами проплывают образы редкой по силе ясности и красоты: монастырская темница александрийского монастыря, ристалище, на котором сражаются Божьи атлеты и кулачные бойцы, Христос, предстающий в облике византийского императора.

Еще одной новой чертой книги, причем далеко не самой последней по значимости, является проникновение в природу душевных болезней, которыми страдают монахи и анахореты. Как ни хвалит Иоанн безмолвие, он, однако, не может не сказать и об этой его стороне, приоткрывая завесу самых сокровенных глубин души своих современников. Как хорошо он знает келью анахорета! Ему ведомы все потаенные уловки и оговорки, к которым прибегают растерянные души, он знает все подводные камни, приводящие к преисполненному боли крушению, ему знакомы бездны уныния. Он изгоняет врага из его последнего прибежища, и имя этому врагу — животная, плотская чума, ибо его Символ веры, Символ веры художника, гласит: нетленно лишь подлинно прекрасное, греховная же плоть есть грязь и тление.